При издании сего Шекеспирова творения почитаю почти за необходимость писать предисловие. До сего времени еще ни одно из сочинений знаменитого сего автора не было переведено на язык наш; следственно, и ни один из соотчичей моих, не читавший Шекеспира на других языках, не мог иметь достаточного о нем понятия. Вообще сказать можно, что мы весьма незнакомы с английскою литературою. Говорить о причине сего почитаю здесь некстати. Доволен буду, если внимание читателей моих не отяготится и тем, что стану говорить собственно о Шекеспире и его творениях.
Автор сей жил в Англии во времена королевы Елисаветы и был из тех великих духов, коими славятся веки. Сочинения его суть сочинения драматические. Время, сей могущественный истребитель всего того, что под солнцем находится, не могло еще доселе затмить изящности и величия Шекеспировых творений. Вся почти Англия согласна в хвале, приписываемой мужу сему. Пусть спросят упражнявшегося в чтении англичанина: «Каков Шекеспир?» — Без всякого сомнения, будет он ответствовать: «Шекеспир велик! Шекеспир неподражаем!» Все лучшие английские писатели, после Шекеспира жившие, с великим тщанием вникали в красоты его произведений. Милтон, Юнг, Томсон и прочие прославившиеся творцы пользовалися многими его мыслями, различно их украшая. Немногие из писателей столь глубоко проникли в человеческое естество, как Шекеспир; немногие столь хорошо знали все тайнейшие человека пружины, сокровеннейшие его побуждения, отличительность каждой страсти, каждого темперамента и каждого рода жизни, как удивительный сей живописец. Все великолепные картины его непосредственно натуре подражают; все оттенки картин сих в изумление приводят внимательного рассматривателя. Каждая степень людей, каждый возраст, каждая страсть, каждый характер говорит у него собственным своим языком. Для каждой мысли находит он образ, для каждого ощущения — выражение, для каждого движения души — наилучший оборот. Живописание его сильно и краски его блистательны, когда хочет он явить сияние добродетели; кисть его весьма льстива, когда изображает он кроткое волнение нежнейших страстей; но самая же сия кисть гигантскою представляется, когда описывает жестокое волнование души.
Но и сей великий муж, подобно многим, не освобожден от колких укоризн некоторых худых критиков своих. Знаменитый софист, Волтер, силился доказать, что Шекеспир был весьма средственный автор, исполненный многих и великих недостатков. Он говорил: «Шекеспир писал без правил; творения его суть и трагедии и комедии вместе, или траги-коми-лирико-пастушьи фарсы без плана, без связи в сценах, без единств; неприятная смесь высокого и низкого, трогательного и смешного, истинной и ложной остроты, забавного и бессмысленного; они исполнены таких мыслей, которые достойны мудреца, и притом такого вздора, который только шута достоин; они исполнены таких картин, которые принесли бы честь самому Гомеру, и таких карикатур, которых бы и сам Скаррон устыдился». — Излишним почитаю теперь опровергать пространно мнения сии, уменьшение славы Шекеспировой в предмете имевшие. Скажу только, что все те, которые старались унизить достоинства его, не могли против воли своей не сказать, что в нем много и превосходного. Человек самолюбив; он страшится хвалить других людей, дабы, по мнению его, самому сим не унизиться. Волтер лучшими местами в трагедиях своих обязан Шекеспиру; но, невзирая на сие, сравнивал его с шутом и поставлял ниже Скаррона. Из сего бы можно было вывести весьма оскорбительное для памяти Волтеровой следствие; но я удерживаюсь от сего, вспомня, что человека сего нет уже в мире нашем.
Что Шекеспир не держался правил театральных, правда. Истинною причиною сему, думаю, было пылкое его воображение, не могшее покориться никаким предписаниям. Дух его парил, яко орел, и не мог парения своего измерять тою мерою, которою измеряют полет свой воробьи. Не хотел он соблюдать так называемых единств, которых нынешние наши драматические авторы так крепко придерживаются; не хотел он полагать тесных пределов воображению своему: он смотрел только на натуру, не заботясь, впрочем, ни о чем. Известно было ему, что мысль человеческая мгновенно может перелетать от запада к востоку, от конца области Моголовой к пределам Англии. Гений его, подобно гению натуры, обнимал взором своим и солнце и атомы. С равным искусством изображал он и героя и шута, умного и безумца, Брута и башмашника. Драмы его, подобно неизмеримому театру натуры, исполнены многоразличия: все же вместе составляет совершенное целое, не требующее исправления от нынешних театральных писателей.
Трагедия, мною переведенная, есть одно из превосходных его творений. Некоторые недовольны тем, что Шекеспир, назвав трагедию сию «Юлием Цезарем», после смерти его продолжает еще два действия; но неудовольствие сие окажется ложным, если с основательностию будет все рассмотрено. Цезарь умерщвлен в начале третьего действия, но дух его жив еще; он одушевляет Октавия и Антония, гонит убийц Цезаревых и после всех их погубляет. Умерщвление Цезаря есть содержание трагедии; на умерщвлении сем основаны все действия.
Характеры, в сей трагедии изображенные, заслуживают внимания читателей. Характер Брутов есть наилучший. Французские переводчики Шекеспировых трагедий[1] говорят об оном так: «Брут есть самый редкий, самый важный и самый занимательный моральный характер. Антоний сказал о Бруте: вот муж! а Шекеспир, изображавший его нам, сказать мог: вот характер! ибо он есть действительно изящнейший из всех характеров, когда-либо в драматических сочинениях изображенных».
Что касается до перевода моего, то я наиболее старался перевести верно, стараясь притом избежать и противных нашему языку выражений. Впрочем, пусть рассуждают о сем могущие рассуждать о сем справедливо. Мыслей автора моего нигде не переменял я, почитая сие для переводчика непозволенным.
Если чтение перевода доставит российским любителям литературы достаточное понятие о Шекеспире; если оно принесет им удовольствие, то переводчик будет награжден за труд его. Впрочем, он приготовился и к противному. Но одно не будет ли ему приятнее другого? — Может быть.
ЮЛИЙ ЦЕЗАРЬ,
ТРАГЕДИЯЮЛИЙ ЦЕЗАРЬ.
ОКТАВИЙ ЦЕЗАРЬ, |
МАРК АНТОНИЙ, } триумвиры после смерти Цезаревой.
М. ЭМИЛИЙ ЛЕПИД, |
ЦИЦЕРОН.
БРУТ, |
КАССИЙ, |
КАСКА, |
ТРЕБОНИЙ, } заговорщики против Юлия Цезаря.
ЛИГАРИЙ, |
ДЕЦИЙ БРУТ, |
МЕТЕЛЛ ЦИМБЕР, |
ЦИННА.
ПОПИЛИЙ ЛЕНА и ПУБЛИЙ, римские Сенаторы.
ФЛАВИЙ И МАРУЛЛ, Трибуны и неприятели Цезаревы.
МЕССАЛА и ТИТИНИЙ, друзья Брутовы и Кассиевы.
АРТЕМИДОР, Софист Книдосской.
Предсказатель.
МЛАДЫЙ КАТОН.
ЦИННА, стихотворец.
Другой стихотворец.
ЛУЦИЛИЙ, |
ДАРДАНИЙ, |
ВОЛУМНИЙ, |
ВАРРОН, } служители Брутовы.
КЛИТ, |
КЛАВДИЙ, |
СТРATОН, |
ЛУЦИЙ, |
ПИНДАР, служитель Кассиев.
ДУХ ЮЛИЯ ЦЕЗАРЯ.
Башмачник, плотник и другие из народа
КАЛЬПУРНИЯ, супруга Цезарева.
ПОРЦИЯ, супруга Брутова.
Стражи и свита.
Ступайте по домам, праздные твари! ступайте по домам. Разве ныне праздник? — Как! вы ремесленники, а не знаете, что в будни не должно вам ходить без знака ремесла своего? — Говори, какого ты ремесла?
Я? — Плотник.
Марулл
Где ж твой отвес и запон[2]? Для чего ты так нарядился? — А ты, друг мой?
Правду сказать, против каждого хорошего ремесленника я кропач.
Какого ты ремесла? отвечай прямо.
Ремесло мое таково, что я, чаятельно, могу в нем упражняться без угрызения совести, и в самом деле состоит только в том, чтоб поправлять худое.
Скажи ремесло свое, глупец!
Пожалуй не ссорься со мною; а если поссоришься, так я все еще тебя исправить могу.
Что ты сказать хочешь? Ты меня поправить думаешь, бесстыдный негодяй?
Нет, я говорю о башмаках твоих.
И так ты башмачник? так ли?
Меня кормит одно только шило. Я не вмешиваюсь ни в торговые, ни в женские дела; а занимаюсь только своим шилом.[3] По правде скажу, что я совершенный лекарь для ветхих башмаков; когда они бывают в великой опасности, я их опять поправляю. Самых честных людей, какие только ходили когда-нибудь на воловьей коже, работа рук моих на ноги поставила.
Но для чего не сидишь ты ныне за своею работою? для чего водишь ты сих людей по улицам?
Для того, чтобы они истаскали свои башмаки, а я был с работою. Но по справедливости сказать, гуляем мы для того, чтоб увидеть Цезаря и праздновать его триумф.
Для чего праздновать? — Какие завоевания приносит он с собою? какие покоренные Цари идут с ним в Рим, дабы в оковах украшать победоносную его колесницу? Истуканы, камни, злейшие бесчувственных тварей! жестокие сердца! свирепые Римляне! разве не знали вы Помпея? Многократно восходили вы на стены и зубцы их, на башни и на кровли, да и на самые вершины труб, держа детей своих на руках, и просиживали там целый день, терпеливо ожидая шествия великого Помпея по улицам Рима; и, едва в отдалении узрев колесницу его, поднимали вы радостные клики, так что Тибр колебался от эха, производимого звуком голосов ваших на пустых брегах его. А ныне наряжаетеся вы в лучшее платье? а ныне усыпаете вы цветами путь тому, который, торжествуя над Помпеевою кровью, в Рим въезжает? — Удалитесь! бегите домой! падите на колена и молите Богов, да отвратят они от вас те мучения, которые за сию ужасную неблагодарность необходимо вас постигнуть должны.
Подите, подите, любезные сограждане! и соберите за преступление сие всех подобных себе бедняков; поведите их на берег Тибра, и лейте в реку сию слезы дотоле, как валы ее в самом мельчайшем месте облобызают самый высочайший берег.
Посмотри, как гибок худой металл их: — Ощущение вины своей отнимает у них язык, и они исчезают. Поди теперь в Капитолию, а я пойду сюда. Обнажи статуи, если найдешь их в праздничном одеянии.
Можно ли это сделать? — Ты знаешь, что ныне праздник Луперкалий.
Нужды нет; не оставляй ни на одном образе Цезаревых трофеев. Я буду кругом ходить и прогонять народ с улиц; поступай и ты так, где найдешь его в куче. Если мы сии растущие перья вырвем из крыльев Цезаревых, то полетит он только на высоте обыкновенной; в противном же случае орлиным парением своим сокрылся бы он от взора нашего, и всех бы нас привел в страх рабский.
{* Во время празднования Луперкалий было у Римлян обыкновение, что знатнейшие юноши бегали по улицам и широкими ремнями из козловой кожи били, в шутку, всех тех, которые им встречались.}
Кальпурния! —
Тише! Цезарь говорит!
Кальпурния! —
Я здесь, супруг мой.
Стань прямо против Антония, когда он побежит. — Антоний!
Что, Повелитель мой?
Не забудь, Антоний, на бегу своем прикоснуться к Кальпурнии. Говорят, что неплодородные, когда прикоснутся к ним на сем богослужительном бегу, лишаются своего неплодородия.
Не забуду. Когда Цезарь скажет: исполни! — тогда уже исполнено.
Продолжайте шествие, и не пропустите ни одного обряда.
Цезарь!
Что? — Кто зовет меня?
Умолкни, шум! — Тише! — Опять?
Кто в сей толпе кличет меня? Я слышу голос, стройнее всякой мусикии, зовущий Цезаря. Говори; Цезарь готов внимать тебе.
Берегись пятагонадесять Марта.
Кто это?
Предсказатель предостерегает тебя от пятагонадесять Марта.
Представьте его мне; я должен его в лицо увидеть.
Поди сюда, друг мой; предстань Цезарю.
Что хочешь ты мне сказать? повтори еще.
Берегись пятагонадесять Марта.
Он сновидец; пусть его идет — Продолжайте!
Хочешь ли идти вместе посмотреть на бег?
Нет.
Пожалуй, пойдем.
Я не расположен к таким забавам; во мне весьма немного той веселости, которая Антония одушевляет. Поди туда, Кассий, если хочешь; я тебя оставлю.
Брут! я рассматриваю тебя с некоторого времени; глаза твои не показывают уже мне того дружелюбия, которое я прежде привык в них видеть: ты слишком жестокосерд и скрытен против такого друга, который тебя любит.
Не заблуждайся, Кассий. Если я отвращал взор мой, то отвращал для того, чтобы сокрыть внутреннее беспокойство в душе моей. С некоторого времени мучат меня борющиеся страсти и такие мысли, которые единственно до меня касаются и которые, может быть, нечто мрачное в поступках моих показывают. Но сие не должно тревожить друзей моих, в числе которых Кассий, конечно, находится. Не заключай ничего по моему невниманию, кроме того, что несчастный Брут, будучи с самим собою в несогласии, забывает оказывать другим наружную дружбу.
И так я весьма ошибся в движениях души твоей, Брут; и за сию ошибку должен я погребете в груди моей важные мысли и великие намерения. Скажи мне, благородный Брут! можешь ли ты зреть лицо свое?
Нет, Кассий; оно может зреть себя только посредством отсвечивания некоторых других вещей.
Так; но жаль истинно, Брут, что у тебя нет такого зеркала, которое бы хотя тень твоей изящности, от тебя самого сокрытая, могло явить глазам твоим. Я слышал многих из почтенных Римлян, исключая бессмертного Цезаря, воздыхавших под бременем настоящих утеснений, когда речь только касалась до Брута, и желавших, чтобы благородный Брут только глаза открыл.
В какую опасность хочешь привести меня, Кассий, желая, чтоб я искал в себе того, чего точно нет во мне?
И так, приготовься, дражайший Брут, меня выслушать. Тебе уже известно, что самого себя видеть тебе можно только посредством отсвечивания; и так, буду я твоим зеркалом, и со всею скромностью открою оку твоему, относительно к тебе, то, чего ты до сего времени не знаешь. Не подозревай меня, достойный Брут! Если бы я был всеместным насмешником, или привык бы с легкомысленною клятвою обещать дружбу свою каждому, ее желающему; если бы ты знал, что я под людей подольщаюся, почти удушаю их объятиями, а после тотчас их поношу; если бы тебе известно было, что я человек распутный и подвержен всякого рода слабостям: то мог бы ты почитать меня опасным.
Что значат радостные сии восклицания? Я боюсь, чтобы народ не избрал уже Цезаря Царем.
И так ты сего боишься? Следовательно, должен я думать, что ты сего не желаешь.
Я сего не желаю, Кассий; однако добра ему желаю. Но для чего держишь ты меня здесь так долго? Что такое хотел ты мне сказать? Если клонится сие к общему благу, то представь одному оку моему жизнь, а другому смерть: я на них равнодушно взирать буду. Да будут боги ко мне столько милосердны, сколько любовь моя к чести превосходит страх смерти!
Сие великодушие твое, Брут, так же мне известно, как известны мне черты лица твоего. Хорошо; честь есть содержание того, что я тебе сказать намерен. — Я не знаю, как ты и другие люди думают о сей жизни: но я со своей стороны лучше совсем не хотел бы существовать, нежели жить и преклоняться пред подобною себе тварью. Я так же свободно родился, как и Цезарь; ты так же. Оба мы питались равною с ним пищею, и оба можем так же сносить холод, как и он. Некогда в ненастный и бурный день, когда мятущийся Тибр ярился со брегами своими, сказал мне Цезарь: дерзнешь ли, Кассий! броситься со мною в сию волнующуюся реку и приплыть к оной мете[4]? — Едва успел он сие сказать, повергся я в реку во всей одежде, и звал его следовать моему примеру. Он и действительно последовал. Тибр шумел; бодрыми и сильными руками нашими разбивали мы его волны, и с пылающими соревнованием сердцами силились преплывать его. Но прежде достижения назначенной меты воззвал Цезарь: помоги мне, Кассий! или я погибну! — Тогда, подобно Энею, великому праотцу нашему, вынесшему престарелого Анхиза из горящей Трои на раменах своих, вынес я слабевшего Цезаря из пенившегося Тибра. Сей человек сделался теперь богом, а Кассий стал бедною тварию и должен нагибать хребет свой при самом небрежливейшем кивании Цезаревом. Он был болен лихорадкою, когда я был в Гишпании: видел я, как дрожал он в припадках ея; истинно дрожал бог сей; нежные его уста лиши лися алого цвета своего, и самое то око, которое весь мир содержит в страхе, теряло свое сияние. Я слышал его воздыхающего; и самый тот язык, который призывал римлян ко вниманию и речи свои повелевал вносить в летопись, взывал: Ах, Титиний! дай мне пить — так, как болящая жена. О боги! разве не ужасно сие, что такой слабый человек имеет первенство во всем величественном мире, и только один носит победный венец на главе своей[5].
Паки всеобщие клики! Я думаю, что причиною сим восклицаниям суть новые почести, которыми осыпают Цезаря.
О друг мой! он яко колосс осеняет тесные пределы мира, а мы яко карлы ползаем между исполинскими его подножиями и вокруг озираемся, дабы обресть для себя срамное место смерти. Человеки бывают иногда владыками судьбы своей; не созвездия наши, дражайший Брут, мы обвинять должны, но себя самих, толь презрительные представляя лица. Брут и Цезарь! — Какое ж Цезарь имеет преимущество? Для чего имя сие чаще твоего повторяется? Напиши их одно подле другого, твое будет столь же изящно; возгласи их, твое столь же приятный звук издаст; возложи их на весы, оно столь же тяжело; заклинай ими, — Брут столь же скоро вызовет духа, как и Цезарь. Боги! какою же пищею питается сей Цезарь наш, так возвеличася? О век испорченный! — Рим, ты лишился уже силы рождать героев! Которое столетие со времени великого наводнения протекло без того, чтобы не прославиться несколькими? Когда можно было сказать о Риме, что стены его только одного героя в себе замыкают? — О Рим! теперь много места в тебе, когда только один герой существует в недрах твоих! — Ты и я слыхали от отцов наших, что некогда был Брут, который столь же бы легко позволил злому духу утвердить свой вечный престол в Риме, как и Царю Рим покорить.
Я никак не подозреваю дружбу твою; также примечаю, может быть, и то, к чему ты меня склонить хочешь. Как я о сем и об обстоятельствах настоящих времен думаю, изъяснюсь я после. Теперь дружески прошу тебя не проницать в меня далее. О сказанном тобою я размыслю; а что еще тебе сказать осталось, беспристрастно выслушаю и сыщу уже удобное время выслушать и отвечать на такие важные предложения. До того времени, друг мой, еще подумай. — Брут лучше бы хотел быть бедным поселянином, нежели на таких тягостных условиях, какие теперь, чаятельно, нам предложат, почитать себя сыном Рима.
Радуюсь, что слабые слова мои так много жара в Бруте возбудить могли.
Игры кончились, и Цезарь возвращается.
Когда они пойдут мимо, останови Каску; он с неприязненными своими ужимками расскажет тебе все, что ныне примечания достойного случилось.
Хорошо. — Но видишь ли, Кассий? гневное неудовольствие изображено на челе Цезаревом, и вся его свита смотрит такими глазами, как бы много неприятного ей досталось. Лицо Кальпурнии покрыто бледностью; у Цицерона глаза столь же красны и огня исполнены, каковы они были у него в Капитолии, когда многие сенаторы в совете против него говорили.
Каска нас о всем уведомит.
Антоний!
Что, Цезарь?
Меня должны окружать люди тучные, люди круглощекие и такие, которые ночью спят[6]. Кассий сух; он много думает: такие люди опасны.
Не страшись его, Цезарь; он неопасен: он благородный римлянин и честный человек.
Я хотел бы, чтобы он был тучнее. — Хотя я и не страшусь его, однако если б Цезарь страшиться мог, то не знаю, от кого б я столько остерегался, как от сего сухого Кассия. Он много читает; он великий примечатель и проницает действия человеческие одним взором. Он не любит публичных игр, так как ты, Антоний; он не охотно слушает мусикию; он редко улыбается, а когда и улыбается, то улыбка сия кажется насмешкою над самим собою, и явным знаком презрения к духу своему за то, что он позволяет возбуждать себя к улыбке. У таких людей сердца не могут быть покойны, если видят они кого-нибудь на высшей себя степени; и потому они весьма опасны. Я сказываю тебе более то, чего страшиться должно, нежели то, чего сам страшуся: я всегда Цезарь. Перейди на правую сторону; ибо в сие ухо я не слышу, и скажи мне искренно, что ты о нем думаешь.
Ты удержал меня; разве хочешь мне что-нибудь сказать?
Да, Каска; расскажи нам, что ныне случилось, и от чего Цезарь так мрачен?
Вы сами с ним были?
В таком случае я не спрашивал бы Каску о приключившемся.
Ему подносили корону; он ее отвергнул от себя, а народ поднял радостный крик.
Для чего кричали в другой раз?
Для того же.
Восклицания слышны были три раза: для чего кричали в третий раз?
Для того же.
И так три раза подносили ему корону?
Конечно, три раза, и три раза отталкивал он ее от себя, каждый раз тише прежнего; при каждом же разе добродушные мои сограждане восклицали.
Кто подносил ему корону?
Антоний.
Расскажи нам все обстоятельно, дражайший Каска!
Хоть Фурий заставь мучить меня, я не могу ничего рассказать вам обстоятельно; дело все состояло в шутке: я не примечал. Я видел, что Марк Антоний подносил ему корону — однако была это не подлинная корона, но одна из малых корон — и, как сказано, он ее в первый раз оттолкнул; но при всем том, казалось, так он смотрел, что она ему нравилась. Потом поднес он ему еще раз, и он еще раз оттолкнул ее; но, как мне казалось, ему было жаль отнимать от нее свою руку. Потом поднес он ему в третий раз, и он в третий раз оттолкнул ее; при всяком же разе, как он не принимал ее, толпа кричала, плескала руками, бросала вверх шапки, и от радости, что Цезарь отторгнул корону, так наполнила воздух вонючим дыханием, что Цезарь почти задохнулся; ибо он упал в обморок. Я со своей стороны не имел сердца тому смеяться; потому что боялся разинуть рот и втягивать в себя дурной воздух.
Но скажи мне, Каска, действительно ли Цезарь упал в обморок?
Он на площади упал; пена стояла у него у рта: он не мог говорить.
Это ничего не мудрено: у него падучая болезнь.
У Цезаря нет падучей болезни; но ты и я и благородный Каска падучую болезнь имеем.
Я не знаю, что ты сказать хочешь; но это знаю точно, что Цезарь упал. Я не хочу быть честным человеком, если простой народ не плескал и не свистал, смотря по тому, что ему в Цезаре нравилось и не нравилось, так как обыкновенно с актерами на театре поступают.
Что ж сказал он, когда пришел в себя?
Приметя, сколь народ был рад тому, что он не принял короны, разорвал он прежде еще падения своего ворот у своей одежды, и предлагал народу, чтобы отрезали ему горло. Если бы я был какой-нибудь ремесленник, то пусть бы со всеми беззаконниками сквозь землю провалился, когда б я не подхватил это слово. Пришедши в себя, говорил, что если он что-нибудь сделал, или сказал непристойное, то просит высокопочтенное собрание приписать оное его болезни. Три или четыре женщины, стоявшие подле меня, закричали: ах добрая душа! — и простили его от всего сердца. Но это не много значит; если б Цезарь умертвил и матерей их, то они то же бы сделали.
И после сего пошел он с таким печальным лицом?
Да.
Цицерон ничего не говорил?
Он говорил по-гречески.
Что?
Я соглашусь никогда уже не смотреть на лицо твое, если могу пересказать тебе его слова. Но те, которые его разуметь могли, улыбались и шатали головами. Но что касается до меня, для меня было это по-гречески. Я бы еще много нового рассказать мог. Марулл и Флавий лишились Трибунства, потому что они содрали царские украшения со статуи Цезаревой. — Прощайте! еще были другие дурачества, о которых я вспомнить не могу.
Будешь ли сим вечером со мною ужинать, Каска?
Нет; я уже дал слово.
Будешь ли завтра со мною обедать?
Буду, если я не умру, а ты не переменишь своего намерения и обед твой будет вкусен.
Хорошо, я буду тебя ждать.
Жди; прощайте!
Каким меланхоликом сделался этот человек! Он весь составлен был из огня, когда учились мы в школе.
Он еще и теперь таков, если дело клонится к произведению в действо благородного и смелого предприятия, не взирая на вид ленивого равнодушия, который он на себя принимает. Сей вид сокрывает важные его предприятия, и тем скорее убеждает других людей в пользу его.
Правда — теперь тебя оставлю; завтра приду к тебе, если хочешь со мною говорить; если же хочешь лучше ко мне придти, то я тебя ждать буду.
Хорошо; между тем размысли о настоящих обстоятельствах.
— Да, Брут, ты благороден; однако вижу, что драгоценный твой металл может повредиться от чуждого примеса; почему благородные духи должны всегда обходиться с подобными себе; ибо кто толико тверд, чтоб не мог уже быть обманут? Цезарь меня не терпит, напротив того, Брута он любит. Хотя бы я был Брутом, а Брут Кассием, однако любовь его меня бы не очаровала. В сию ночь брошу я несколько бумажек, исписанных разными руками, как будто бы от разных граждан, к нему в окно: все они должны метить на великое мнение, которое имеет Рим о его имени; также сокровенным образом упомянется в них и о Цезаревом властолюбии. Если мне удастся сие, то берегись Цезарь! ибо мы либо свергнем тебя, или на все отважимся.
Добрый вечер, Каска! проводил ли ты Цезаря домой? Что ты так запыхался? Что причиною твоего замешательства?
Разве ты один можешь пребывать в спокойствии тогда, когда все основание земли, подобно слабому тростнику, колеблется? О Цицерон! я видел непогоду; я видал, как ярящиеся вихри превращают в прах ветвистые дубы; как бунтующий Океан свирепеет и пенится, и с гордостью валы к гремящим облакам возносит! но никогда, кроме сего вечера, никогда не видал я такой огнедышащей непогоды. Либо на небе сделалось возмущение, или мир беззакониями своими принудил гневных богов ниспослать на себя пагубу[7].
Как! разве ты еще что-нибудь чудное видел?
Простой невольник, которого ты, конечно, в лицо знаешь, поднял вверх левую свою руку; пламя объяло ее, и она светила так, как двадцать факелов; но при всем том он не ощущал огня, и рука его осталась неповреждена; сверх сего попался мне против самой Капитолии лев — с которого времени и меч мой еще обнажен — устремивший на меня пламенные свои глаза, и, не бросясь на меня, гордо прошедший мимо. После того нашел я более ста женщин в куче, страхом в привидения обращенных, которые клялись мне, что видели огненных людей, по улицам ходящих. А вчера в самый полдень сидела на площади ночная птица и ужасно кричала. Когда ж такие чудеса вдруг случаются, то никто мне не говори, что есть им нечрезвычайная причина, что они естественны; ибо я уверен, что таковые чудеса предвозвещают чрезвычайные приключения той стране, где бывают.
В самом деле, состояние наших времен необыкновенно; однако легко можно, изъясняя вещи по своему мнению, далеко удалиться от истинного их значения. Придет ли завтра Цезарь в Капитолию?
Придет; ибо он приказал Антонию дать тебе знать, что он завтра там будет.
Итак, желаю тебе покойной ночи, Каска. В такое ненастное время нехорошо прогуливаться.
Прощай, Цицерон. (Цицерон уходит. — Приходит Кассий.)
Кто это?
Римлянин.
По голосу должен быть это Каска.
Слух твой верен. Какая это ночь, Кассий!
Ночь, совершенно приятная для душ правых.
Кто слыхал такие угрозы неба?
Тот, кто видал землю в таком пагубном состоянии. Я со своей стороны предался сей опасной ночи и без страха ходил по улицам: обнажа грудь мою, как видишь, предлагал ее поражению громовой стрелы, и, когда сверкающая багряная молния, казалось, небо рассекала, поставлял себя метою луча ее.
Но для чего ты искушал так небо? Человекам прилично тогда страшиться и трепетать, когда всемогущие боги соединились на ниспослание столь страшных провозвестников, дабы нас привести в ужас.
Ты совсем бесчувственен, Каска, и оные жизненные искры, которые бы в римляне быть долженствовали, совершенно в тебе погасли, или по крайней мере ты их скрываешь. Ты бледен; взор твой мутен; ты трепещешь и удивляешься необыкновенному мятежу небес. Но если хотел ты открыть истинную причину, почто все сии молнии, все сии бродящие привидения; почто птицы и дикие звери отрекаются естества своего; почто старцы, безумные и дети пророками становятся; почто все сии вещи порядок свой, свое естество и свои свойства превращают в ужасные явления: то нашел бы ты, что небо влило в них сии побуждения для того, чтобы сделать их орудиями страха и увещания для какой-нибудь беззаконной страны. Также мог бы я тебе, Каска, наименовать человека, который весьма подобен сей ужаса исполненной ночи; который гремит, пускает молнии, разверзает могилы, и ревет, подобно льву в Капитолии; человека, который при всем том не сильнее ни тебя, ни меня, но вознесся на чрезвычайную вышину и страшен подобно сим чудесным явлениям.
Ты говоришь о Цезаре, Кассий?
О ком бы то ни было. Римляне имеют еще те же мышцы и члены, как и предки их; но горе временам нашим! души отцов наших умерли, а управляет нами дух наших матерей! Иго и терпение наше уподобляют нас женам.
Действительно говорят, что Сенат намерен завтра сделать Цезаря Царем; он будет везде носить корону, на воде и на земле, кроме Италии.
И так, ведаю, где мне кинжал сей носить должно. Кассий избавит Кассия от рабства! В сем-то случае, боги Рима, вы слабого в сильнейшего претворяете! в сем-то случае низлагаете вы тирана! Ни каменные башни, ни железные стены, ни душные темницы, ни тяжелые цепи не могут удержать силы духа; но жизнь, утомленная уже сими земными оковами, всегда имеет власть окончать себя. — Я ведаю сие, так ведай же и весь мир, что иго рабства, мною носимое, могу я свергнуть с себя тогда, когда захочу.
Равно могу и я — так каждый раб может окончать рабство свое.
А почему стал Цезарь тираном? — Бедный смертный! знаю, что он не был бы волком, если бы не видел, что римляне суть только овцы. Он бы не был львом, если б римляне не были робкими сернами. Кто хочет развести скорее великий огонь, тот зажигает прежде слабую солому. Какою рухлядью, каким дрязгом и какою плевою должен быть Рим, если будет он употреблен к освящению такой презренной твари, как Цезарь! Но, о скорбь! до чего ты довела меня! Может быть, говорю я с услужливым рабом? Если так, то, конечно, позовут меня к ответу; но я готов уже к тому и опасности не страшат меня.
Ты говоришь с Каскою, с римлянином, а не с бесстыдным вралем. Вот тебе моя рука; будь деятелен, дабы отвратить все сии насилия: а сия нога моя пойдет дотоле, доколе только идти возможно.
Дело решено. Знай, Каска, что я некоторых великодушных римлян довел уже до того, что они соединились со мною к предприятию столь же славному, сколь и опасному; и я знаю, что теперь ждут они меня в галерее Помпеевой: ибо в сию страшную ночь улицы пусты и вид неба так же кровав, пламенен и страшен, как и предприятие наше.
Погоди немного; кто-то идет с величайшею поспешностью.
Это Цинна; походка его мне знакома. Он друг. — Куда так торопишься, Цинна?
Искать тебя — Кто это? Метелл Цимбер?
Нет; это Каска, наш сообщник. Не ждут ли меня, Цинна?
Я очень рад этому. Какая страшная ночь! — Некоторые из нас видели чудные явления.
Скажи, не ждут ли меня?
Да, ждут. О, Кассий! если б ты и благородного Брута мог преклонить на нашу сторону!
Не беспокойся. Возьми эту бумажку, дражайший Цинна, и положи на Преторский стул, чтобы Брут ее нашел; эту брось к нему в окно; а эту прилепи воском к статуе старого Брута. Сделав сие, приходи в галерею Помпееву, где найдешь нас. Там ли Деций Брут и Требоний?
Все там, кроме Метелла Цимбера, который пошел за тобою в дом твой. Теперь поспешу я исполнить повеление твое.
А после приходи в театр Помпеев
Пойдем, Каска; прежде рассвета побываем у Брута; три четверти его уже наши, и я уверен, что при первом свидании и весь он наш будет.
Народные сердца к нему преклонны. Что в нас показалось бы преступлением, то любимый его вид, подобно богатейшей Алхимии, превратит в добродетель и достоинство.
Ты имеешь справедливые понятия о нем, цене его и необходимости для нас, чтобы соделался он нашим сообщником. Пойдем; уже далее полуночи. Прежде еще рассвета разбудим его и в нем уверимся.
Луций! поди сюда — По звездам не могу угадать, как близок день. — Луций! говорю я. — Я сам хотел бы так крепко спать. — Долго ли еще, Луций? проснись! говорю я — Луций! поди сюда.
Ты звал меня, государь?
Принеси в мою горницу свечу, и, когда она зажжена будет, приди сюда и скажи мне.
Тотчас, государь.
Смерть его сие свершить должна. — Хотя я со своей стороны ни малейшей не имею причины искать его жизни, однако ж сему быть должно ради блага общественного. — Ему хочется короны: — как после сего мог бы перемениться нрав его, в сем состоит вопрос. Жаркий летний день производит аспида: сие научает нас осторожности. — Дав ему корону, дадим ему жало, которым он по изволению своему будет нас жалить. Высокие достоинства бывают всегда во зло употребляемы, если со властию не соединяется милосердие. Однако Цезарю должен я отдать сию справедливость, что ни одного примера еще не знаю, где бы страсти имели над ним более власти, нежели рассудок. Но опыт показывает, что смирение есть лествица юного властолюбия: кто восходит, тот сначала всегда устремляет на нее глаза свои; но достигнув уже верхние степени, спиною обращается к лествице, поднимает глаза к облакам и презирает нижние степени, по коим возшел. И Цезарь точно так поступить может. Чтобы он не поступил так, должно его предупредить. А как не можем мы теперь оправдать предприятия нашего тем, что он есть, то должно возразить, что если бы Цезарь был более, то позволил бы себе и разные насилия; почему подобен он змеиному яйцу, которое, когда раз лупится, по своему естеству вредить будет: следственно, в скорлупе должно раздавить оное.
Свеча горит в горнице твоей, Брут. Искав на окне кремня, нашел я это запечатанное письмо и верно знаю, что его тут не было, когда я пошел спать.
Поди опять спать; теперь еще ночь. Не пятое ли надесять Марта будет завтра?
Не знаю.
Посмотри в календаре и скажи мне.
Тотчас.
Огненные пары, шипящие в воздухе, светят так, что мне читать можно.
«Брут! ты спишь, проснись, и зри себя! — Должно ли Риму — Говори, рази, спасай! — Брут! ты спишь; проснись!» — Такие вызовы часто уже кладутся там, где мне их найти должно. — «Должно ли Риму» — Сие так разуметь надобно: «Должно ли Риму быть под правлением одного человека?» — Как! — Риму? — Предки мои прогнали Тарквиния с улиц Римских, когда его Царем наименовали. — «Говори, рази, спасай!» — Меня вызывают говорить и разить? — О Рим! сие обещаю тебе; если спасти тебя еще возможно, то Брут совершенно удовлетворит просьбе твоей.
Четырнадцать дней прошло Марта.
Хорошо. — Поди туда; кто-то стучится.
С того времени, как Кассий возмутил меня против Цезаря, я не спал. Между произведением в действо страшного предприятия и первого движения весь промежуток подобен страшилищу или тоски исполненному сновидению. Дух и смертные орудия тогда советуются между собою, и тогдашнее состояние человека подобно малому государству, колеблемому всеобщим мятежом.
Брат твой Кассий стоит у дверей, и желает тебя видеть.
Один он?
Нет, с ним еще другие пришли.
Знаешь ли ты их?
Нет, государь; шляпы надернуты у них на уши, а лица до половины тогами закрыты; почему мне и не можно было узнать их.
Впусти их.
Это заговорщики. — О заговор! разве тебе и ночью стыдно, когда всякое зло в большей свободе бывает, показывать опасное чело свое? Где ж найдешь ты такую пропасть, которая бы ужасный твой вид днем сокрыла? Не кажись заговором! сокрой его в усмешках и дружелюбии. Если б стал ты ходить в естественном твоем образе, то и самая мрачность Эреба не могла бы утаить тебя.
Боюсь, чтобы мы тебя не обеспокоили. Доброе утро, Брут; не рано ли пришли?
Я уже с час, встал, и всю ночь не спал.
Знаю ли я сих людей, коих ты привел с собою?
Всех до одного знаешь. Нет здесь такого, который бы не высоко почитал тебя, и каждый желает только, чтобы ты возымел о себе то доброе мнение, которое всякий благородный римлянин о тебе имеет. — Это Требоний.
Я ему рад.
А это Деций Брут.
И ему также.
А это Каска, это Цинна, это Метелл Цимбер.
Я им всем рад. — Какие же бдительные заботы разделяют глаза ваши со сном?
Брут! мне надобно сказать тебе несколько слов.
Там восток: не начинает ли уже светать?
Нет.
Извини меня, уже светает. Сии седые полосы, облака перерезывающие, суть провозвестники дня.
Вы оба признаете ошибку свою. Там, куда я меч свой устремляю, восходит солнце, которое теперь, ибо младенчество года начинается, гораздо склонилось к югу. Чрез несколько времени будет оно восходить выше к северу. Там, где стоит Капитолия, над нами, находится восток.
Дайте мне все, один после другого, руку свою.
И будем клясться в непременном произведении в действо нашего предприятия.
Нет, никакой клятвы не надобно. — Если не возбуждает нас народная честь, глубокое чувство издыхающей вольности, и пагубное положение времен наших; если сии причины слабы, то разойдемся еще вовремя, и каждый ступай обратно на ложе свое; а возрастающее тиранство пусть дотоле свирепствует, доколе не падет на всякого жребий постыдной смерти. Но если сии причины, как я в том и уверен, содержат в себе столько огня, чтобы воспламенить и самых мягкосердых, и слабые души жен укрепить храбростью: то почто же нам, сограждане мои! давать друг другу клятву, когда и одно благое дело наше может ободрить нас к освобождению отечества нашего? Почто нам другое поручительство, кроме соединенных римлян, давших слово и гнушающихся подлостию? Почто другая клятва, кроме взаимного искреннего обязательства исполнить или умереть? Пусть клянутся трусы и маловеры, ветхие остовы и такие терпеливые души, которые благоприятствуют несправедливости; пусть клянутся такие люди, коих худое дело подозрительными делает: но от нас да будет то удалено, чтобы правоту нашего предприятия и стремительный огнь нашего духа бесчестить мыслями, что дело наше, или наше предприятие, имеет нужду в клятве, когда каждая капля крови, которую носит римлянин, и носит с честью, срамною сделается, если нарушит он хотя малейшую часть своего обещания, им единожды произнесенного.
Но что нам делать с Цицероном? Пригласить ли его? Я думаю, что он весьма подкрепит нашу сторону.
Не надобно пропускать его.
Без сомнения.
Он необходимо должен быть с нами; ибо сребристые его волосы возбудят о нас хорошее мнение и умножат число голосов, которые возвеличат дела наши; скажут, что глубокий его разум правил руками нашими; младость и дерзость наша не будет примечена, но совершенно закроется почтенным его видом.
Не говори о нем; ему не надлежит знать ничего о предприятии нашем; он никогда не возьмет участия в том, что другие люди начали.
И так мы его оставим.
В самом деле, он не способен к нашему делу.
Один Цезарь умереть должен?
Вопрос твой, Деций, пришел кстати. — Я не почитаю за благо, чтобы Марк Антоний, столько любимый Цезарем, пережил Цезаря; мы неукротимого противника иметь в нем будем; а вам известно, что он, если свою всю силу собрать захочет, всех нас погубить может. Дабы предупредить сие, пусть Антоний падет вместе с Цезарем!
Предприятие наше, Кассий, показалось бы слишком кровожаждущим, когда бы мы, отрубя голову, и все члены отрубить захотели; сие бы можно было назвать гневом при смерти, а ненавистью после смерти. Мы, Кассий, хотим быть жертвою, а не жертвоприносителями. Мы все восстаем только против духа Цезарева, а в духе человеческом крови нет. О, дабы могли мы исхитить дух Цезарев, не проливая Цезаревой крови! — Но ах! ему кровью обагриться должно! — Однако, почтенные друзья, мы умертвим его со смелостью, но не с свирепством; мы сразим его яко такую жертву, которая богам принесена быть достойна; а не изрубим яко труп, который псам брошен будет. Сердца наши, подобно каким-либо хитрым господам, должны возбудить слуг своих к свирепому действию, но после наружно укорять их. Такой поступок сделает деяние наше необходимым, а не ненавистным; и если народ увидит его в сем свете, то назовет нас спасителями, а не убийцами. Совсем не думайте о Марке Антонии; ибо он не будет сильнее Цезаревой руки, когда спадет Цезарева голова.
Однако я страшусь его; ибо глубоко вкоренившаяся в нем любовь к Цезарю…
Нет, дражайший Кассий! оставь его. Если любит он Цезаря, то все, что он только сделать может, сделать может над собою. Пусть смерть Цезарева его раззлобит и умертвит; да и сие бы весьма много для него было, ибо он любит игру, резвость и веселое общество.
Он, право, не страшен; нет нам нужды умертвить его; он будет жить, и после все сие превратит в шутку.
Тише! считайте часы.
Три било.
Время разойтися.
Но еще не известно, выйдет ли Цезарь ныне или нет; ибо с некоторого времени сделался он суеверен, и совсем оставил то гордое мнение, которое прежде имел он о мечтах, сновидениях и вещах богослужительных. Весьма легко быть может, что чудные сии привидения, необыкновенные страшилища сей ночи и представления его гадателей удержат его идти ныне в Капитолию.
Это все ничего не значит; хотя бы он и не захотел идти в Капитолию, однако я могу легко опять преклонить его к сему: ибо он с удовольствием слушает, что единороги могут быть пойманы древами, медведи зеркалами, слоны ямами, львы сетями, а люди льстецами. Когда я говорю ему, что он льстецов ненавидит, то отвечает он, что поступает действительно не иначе, не примечая, что я наиболее тем льщу ему. Положитесь только на меня: я знаю нрав его, и, конечно, приведу его в Капитолию.
Нет, мы все к нему пойдем и проводим его туда.
В восемь часов?
Да, по крайней мере в восемь часов; не промедлите долее.
Кай Лигарий недоволен Цезарем, который сделал ему выговор за то, что он хорошо говорил о Помпее. Удивительно для меня, что никто из вас о нем не вспомнил.
Хорошо, любезный Метелл, поди к нему; он мне друг, и имеет причину быть таковым. Пошли только его ко мне; я его уговорю.
Уже светает. Оставим тебя, Брут. — А вы, друзья мои, разделитесь. Но помните ваше обещание и покажите себя истинными римлянами.
Почтенные друзья! показывайте себя веселыми; не попустим, чтобы взоры наши сделались нашими предателями; но имейте, как то и прилично римлянам, неутомимый дух и неослабимое мужество. И так, желаю каждому из вас доброго утра.
— Луций! — Луций! — Ты в крепком сне находишься, друг мой. — Нет, ничего; наслаждайся всегда медоточивою росою дремоты; не являются тебе никакие мечты; не беспокоят тебя никакие сновидения, деятельного заботою в мозгу человеческом изобретаемые; почему ты и спишь долго.
Дражайший мой супруг! —
Что это значит, Порция? Для чего ты так рано встала? При слабости твоего сложения вредно тебе выходить на такой сырой, холодный утренний воздух.
И тебе также, Брут! ты не весьма благосклонно со мною поступаешь, укравшись толь тихо с ложа моего. Вчера, во время стола, ты вдруг вскочил и, сложа руки, в задумчивости и испуская часто вздохи, ходил взад и вперед по горнице, и, когда спрашивала я о причине того, бросил ты на меня гневный взор. Я старалась сильнее проницать в тебя; тогда чесал ты голову и от нетерпения стучал в пол ногою. Невзирая на то, я продолжала; но ты мне не отвечал, а только с досадою дал знать рукою, чтобы я тебя оставила. Я и повиновалась, дабы не раздражить еще более нетерпеливости твоей, которая казалась уже и так весьма раздраженною, и все еще уповала, что сие есть действие некоторого припадка уныния, ко всякому по временам приходящего. Ты не можешь от того ни вкушать пищи, ни говорить, ниже сном наслаждаться; и если скорбь сия могла столь же сильно действовать на вид твой, сколь сильно действует она на твою душу: то уже не узнала бы я более в тебе Брута. Любезный супруг мой! открой мне вину печали твоей.
Я не весьма здоров: вот все, что я тебе сказать могу.
Брут благоразумен: следственно, быв нездоров, употребил бы он надлежащие средства к выздоровлению.
Я так и делаю. — Поди, успокойся, любезная Порция.
Ежели Брут болен, то разве может он излечить болезнь свою, ходя без одежды и втягивая в себя сырые пары утра? Брут болен, а восстал с здравого ложа своего для того, чтоб предаться вредной мокроте ночи и подвергнуть себя нечистому, дождевых капель исполненному воздуху, дабы еще увеличить болезнь свою. Нет, Брут! — болезнь твоя находится у тебя в душе, а я, как супруга твоя, имею право знать ее. Преклоняя колена, заклинаю тебя моею некогда славимою красотою, всеми твоими любовными клятвами и оною великою клятвою, которая нас сочетала и едино из нас соделала, да откроешь мне, тебе же самому, твоему сердцу, почто ты так задумчив и какие люди в сию ночь у тебя были? Ибо здесь семеро или осьмеро было таких, которые лица свои и от самой мрачности сокрывали.
Встань, любви исполненная Порция!
Мне не было бы нужды стоять на коленях, если б ты был любви исполненным Брутом. — Скажи мне, Брут: разве при браке нашем сделано было условие, чтоб мне не знать никаких тайн, которые до тебя касаются? Разве я только отчасти и с некоторыми условиями твоею сделалась, дабы только вкушать с тобою пищу, услаждать твое ложе и иногда разговаривать с тобою? Разве обретаюсь я только в предместьях твоей благосклонности? — Если так, то Порция только наложница Брутова, а не жена его.
Ты верная и любезнейшая моя супруга, столь же мне драгоценная, как и кровь, кипящая в скорбном сердце моем.
Если бы так было, то тайну бы я знала. Я жена, сие правда; но жена, которую удостоил Брут сделать своею супругою. Я жена, сие правда; но жена, которую удостоили боги быть дщерию Катоновою. Разве мнишь ты, что я не превзошла в твердости род мой, имея такого супруга, такого родителя? — Скажи мне намерения твои; я никому не открою их. Я показала сильный опыт твердости своей, произвольно уязвив себя. Разве могу я с терпением носить рану сию, а в рассуждении тайн супруга моего быть нетерпеливою?
О боги! сделайте меня достойным великодушной сей супруги! —
Кто-то стучится. Поди теперь, Порция; а чрез несколько минут сердце мое разделит с твоим сердцем тайны свои. Все обязательства мои я тебе открою; все то, что изображено на мрачном челе моем. Оставь меня поскорее.
Кто стучался, Луций?
Вот больной человек, который хочет говорить с тобой.
Это Кай Лигарий, о котором Метелл говорил. — Луций! отойди на сторону. — Как поживаешь, Лигарий?
Прими желание доброго утра от слабого языка.
О какое время выбрал ты, любезный Лигарий, носить на голове перевязки! — Если б ты не был болен!
Я не болен, если Брут имеет какое-либо предприятие, достойное названия чести.
Такое предприятие я имею, если б ухо твое было столь здраво, чтобы оное выслушать.
Клянусь всеми богами, которым римляне поклоняются; клянусь, что здесь слагаю болезнь свою — Душа Рима! благородный потомок славного предка! ты, подобно могущественному заклинателю духов, паки призвал в жизнь умерший дух мой. Повели только, и я невозможное исполнить потщуся и исполню. Что делать должно?
Приняться за такую работу, которая больных людей может сделать здравыми.
Но нет ли и таких здравых, которых нам больными сделать надлежит?
И то правда. Что это такое и кого постигнуть должно, расскажу я тебе дорогою.
Поди только, а я с пламенным сердцем тебе последую, дабы сделать то, чего не знаю; но довольно и того, что Брут есть вождь мой.
Так пойдем же.
Ни небо, ни земля не имели в сию ночь покоя. Три раза Кальпурния во сне кричала: помогите! помогите! умерщвляют Цезаря! — Есть ли кто-нибудь там?
Что угодно Цезарю?
Поди, скажи жрецам, чтоб они тотчас учинили жертвоприношение и после сообщили бы мне свои о том мнения.
Повеление Цезаря будет исполнено.
Что ты предпринимаешь, Цезарь? Неужели хочешь ты идти? — Ни одного шага не сделаешь ты ныне у меня из дому.
Цезарь пойдет. Угрозы только сзади взирали на меня: увидя лицо мое, они исчезнут.
Я никогда не думала о чудных явлениях; но ныне ужасают меня оные. Один человек, выключая еще того, что мы сами видели и слышали, рассказывал об ужасных явлениях, которые страже представлялись: львица пометала детей на улице; могилы разверзались и изрыгали из себя мертвых; ярящиеся огненные воины, построясь в совершенный боевой порядок, на облаках сражались, и кровь их на Капитолию падала. Шум сражения наполнял воздух; кони ржали, умирающие стенали, а привидения повсюду на улицах выли и кричали. — О Цезарь! такие вещи совсем новы, и я страшусь их.
Можно ли уже того избегнуть, что всемогущие боги заключили в совете своем? — Не взирая ни на что, Цезарь пойдет; ибо предвещания сии столь же касаются до меня, сколь вообще и до всего мира.
Когда умирают нищие, не являются никакие кометы; но пламенные небеса предвозвещают смерть государей.
Трусы умирают задолго до своей смерти; храбрый вкушает смерть токмо единожды. Из всех чудес, мною токмо слышанных, чудеснейшим мне кажется то, что люди страшатся, ведая, что смерть, сей неизбежный конец, придет тогда, когда захочет.
— Что говорят Авгуры?
Они желают, чтобы ты ныне дома остался. Вынув внутренность из одной жертвы, не нашли в ней сердца.
Боги творят сие для постыждения робости; Цезарь был бы зверем без сердца, если б страх принудил его ныне остаться дома. Нет! Цезарь не таков! опасность ведает, что Цезарь еще опаснее ее. Мы с нею есть два льва, рожденные в один день; но я старее и страшнее ее: следственно, Цезарь пойдет.
Ах! благоразумие твое теряется токмо в одном уверении. Не ходи ныне! скажи, что страх мой, а не твой, удержал тебя ныне дома. Марка Антония пошлем мы в Сенат, который скажет, что ты нездоров. Стоя на коленах, испрашиваю я у тебя сей милости.
Антоний скажет, что я нездоров, и, в угождение тебе, остаюсь дома.
Вот Деций Брут; пусть он им скажет сие.
Да здравствует Цезарь! доброго утра желаю тебе, достойный Цезарь! я пришел звать тебя в Сенат.
Ты пришел в самое то время, чтоб засвидетельствовать Сенату мое почтение, и сказать, что я ныне не хочу идти — Не могу, было бы ложно; а не смею, еще и того более. — Я не хочу идти; скажи им сие, Деций.
Скажи, что он болен.
Разве Цезарь им лгать будет? Разве славный Победитель может устрашиться сказать сим седым старцам истину? — Деций! поди и скажи им, что Цезарь идти в Сенат не хочет.
Позволь мне однако, могущественный Цезарь! знать причину, дабы меня не осмеяли, когда я им скажу сие.
Причина находится в моем хотении: я идти не хочу; сего довольно, дабы Сенат успокоить. Но для собственного твоего успокоения, и для дружбы к тебе, скажу я тебе причину. Кальпурния, жена моя, меня удерживает. Ей снилось в сию ночь, что статуя моя, подобно водомету, изо ста отверстий пускала чистую кровь, а шайка молодых римлян улыбалась и, подошед, мыла в крови руки свои. Сие кажется ей предсказанием грозящего несчастия, и, стоя на коленах, просила она меня, чтоб я ныне остался дома.
Сон сей предсказывает совсем противное; сие было видение счастливое. Статуя твоя, пускавшая из многих отверстий кровь, в которой многие римляне с усмешкою мыли руки свои, значит, что великий Рим будет сосать из тебя свежую кровь, и что великие мужи будут тесниться, дабы восприять от нее новые цветы, знаки и священную редкость. Вот и все, что значит Кальпурниин сон.
Изъяснение твое хорошо.
Тогда только оно будет таково, когда ты меня совсем выслушаешь. Внимай теперь же. Сенат заключил поднесть ныне корону могущественному Цезарю. Если велишь им сказать, что идти в Сенат не хочешь, то мысли их могут перемениться. Сверх того, некоторые получат случай к насмешке и скажут: итак, пусть собрание Сената будет отложено до того времени, когда Цезарева жена увидит лучшие сны. Если Цезарь не будет ныне в Сенате, то станут говорить: видите ли? Цезарь боится! — Прости мне, Цезарь; единственно моя ревностная любовь ко благу твоему побуждает меня говорить так. Любовь сия принудила теперь замолчать рассудок мой.
Сколь же ничтожен весь страх твой, Кальпурния! Я стыжусь, что тебя послушал. — Дайте мне одеться; я иду.
Вот и Публий идет за мною.
Доброе утро, Цезарь!
Здравствуй, Публий! — Как, Брут! и ты уже встал? — Доброе утро, Каска! — Никогда, Лигарий, не был тебе Цезарь таким злодеем, как лихорадка, которая тебя совершенно измождила. — Который час?
Восемь било.
Благодарю вас за ваш труд и учтивость вашу. —
Вот уже и Антоний встал, который привык целые ночи прогуливать. — Доброе утро, Антоний!
Доброе утро, высокославный Цезарь!
Скажи им, чтобы они были там готовы. — Мне совестно, что я так долго заставляю себя ждать. — Здравствуй, Цинна, Метелл и ты, Требоний; мне с вами нужно поговорить. Не забудьте мне о том напомнить. Будьте подле меня, чтобы я не позабыл вас.
Слышу, Цезарь. —
Я так близко подле тебя буду, что лучшие твои друзья должны будут желать моего отдаления.
Пойдем, достойные друзья мои! и выпьем прежде понемногу вина, а после, яко друзья, пойдем прямо в Капитолию.
Не совсем так, о Цезарь! — Сердце мое обливается кровью, когда я о том помышляю.
"Цезарь, берегись Брута, остерегайся Кассия, не приближайся к Каске, не выпускай из глаз Цинны, не верь Требонию, примечай за Метеллом Цимбером; Деций Брут к тебе неблагосклонен, Кай Лигарий тобою обижен. Во всех сих людях живет только одна душа, которая направлена против Цезаря. Если ты не бессмертен, то остерегись; бесстрашие благоприятствует заговору. Сильные боги да защитят тебя!
Я буду здесь дожидаться Цезаря и отдам ему эту бумагу под видом просительного письма. Душа моя скорбит оттого, что добродетель не может быть безопасна от угрызений зависти. Если ты сие прочтешь, Цезарь, то жизнь твоя может продолжиться; а если нет, то судьба преклонена к стороне изменников.
Беги в Сенат; не надобен мне твой ответ; беги скорее. — Ты еще не ушел?
Что же скажу я, Порция?
Я бы хотела, чтобы ты был там и опять здесь, прежде нежели я сказать могу, что тебе там делать. — О твердость! не оставляй меня; поставь высокую гору между сердцем и языком моим! — Сердце у меня мужеское, но только силы женские. — Коль тяжело хранить женщинам у себя тайну! — Ты все еще здесь?
Что мне делать, Порция? Бежать в Капитолию, и более ничего? Потом опять придти, и более ничего?
Скажи мне, какими глазами смотрит Господин твой? Он со двора пошел не весьма здоров — и примечай, что делает Цезарь, и много ли просителей к нему теснится. — Слушай! что это за шум?
Я ничего не слышу, Порция.
Послушай хорошенько. — Я слышала шум, подобный звуку мечей, и ветер несет его от Капитолии.
Я, право, ничего не слышу.
Поди сюда, друг мой. — Откуда ты идешь?
Из дому, государыня.
Который час?
Почти девять.
Цезарь пошел в Капитолию?
Нет еще. Я сам ищу места, где бы мне его увидеть было можно, когда он пойдет.
Конечно, хочешь ты о чем-нибудь просить Цезаря?
Да; если Цезарь будет к Цезарю благосклонен и меня выслушает, то буду я его просить, чтобы он был сам себе другом.
Как! разве известен тебе какой-нибудь против него заговор?
Я никакого не знаю, но страшусь многих. Прости, государыня. Улица здесь узка; толпа сенаторов, преторов и просителей из народа, которая окружает Цезаря, слабого человека почти до смерти задавить может. Я буду искать просторнейшего места, чтобы поговорить с Цезарем, когда он пройдет мимо.
Я должна идти домой! — Горе мне! коль слабо женское сердце! — О Брут! Брут! Небо да подкрепит тебя в твоем предприятии! — Верно, этот человек слышал, что я говорила. — Брут хочет просить Цезаря о том, что Цезарю не весьма будет приятно. — Я совсем сил лишаюсь. — Беги, Луций! кланяйся от меня супругу моему — скажи ему, что я весела. — Приди опять назад и уведоми меня, что он тебе скажет.
Пятоенадесять марта уже настало.
Предсказатель
Да, Цезарь; но еще не прошло.
Здравствуй, Цезарь! — Прочти письмо сие.
Требоний просит прочесть сие его смиренное прошение.
О Цезарь! прочти мое прежде! мое более до тебя касается; прочти его, великий Цезарь!
Что до меня касается, то может быть прочтено после.
Не откладывай, Цезарь; прочти скорее.
Что! разве ты сумасшедший?
Поди прочь!
Для чего приступаете вы с прошениями вашими ко мне на улице? Подите в Капитолию.
Я желаю, чтобы нынешнее ваше предприятие счастливо совершилось.
Какое предприятие, Попилий?
Прости.
Что сказал тебе Попилий Лена?
Он желал, чтобы нынешнее предприятие наше счастливо кончилось. Я страшусь, не открыт ли заговор наш?
Смотри, как он к Цезарю протирается. Примечай за ним.
Каска! поспеши; ибо мы страшимся, чтобы нас не предупредили. — Брут! что нам делать? Если намерение наше откроется, то либо Кассий, или Цезарь не выйдет из Капитолии: я сам себя умерщвлю.
Ободрись, Кассий! Попилий Лена говорит не о нашем предприятии; смотри, он смеется, и Цезарь не переменяется.
Требоний знает, когда будет время. — Видишь ли, Брут, как он отводит Антония к стороне?
Где Метелл Цимбер? Ему теперь пора, подать Цезарю свое прошение.
Он уже готов. Подвиньтеся поближе, и помогайте ему.
Каска! ты первый должен поднять руку.
Все ли мы готовы? — Какие ж неудовольствия должен уничтожить Цезарь и Сенат его?
Высочайший, могущественный Цезарь! Метелл Цимбер повергает смиренное сердце к ногам твоим.
Я должен удержать тебя, Цимбер. — Сей смиренный и покорный поступок мог бы возмутить кровь обыкновенных людей и с размышлением учиненные решения превратить в детское малодушие. Не будь так безумен, не воображай себе, чтобы Цезареву кровь толь легко возмутить было можно, чтобы естественный ее хлад превратился в жар от того, что глупцов растопляет, то есть от гладких слов, низких поклонов и презрительного песьего ласкательства. Твой брат изгнан решением Сената; ты бросаешься на колена, льстишь и за него просишь: но я отвергаю тебя, яко презренную тварь. Знай, что Цезарь никогда несправедливо не поступает и никогда не довольствуется неосновательными причинами.
Разве нет уже ни единого языка, уважительнее моего, дабы испросить возвращения изгнанному моему брату, таким гласом, звук которого может быть приятен уху великого Цезаря?
Я лобызаю твою руку; но не из лести, о Цезарь! и прошу тебя дозволить Публию Цимберу свободное возвращение в его отечество.
Что! Брут! —
Милость, Цезарь! — Цезарь, милость! — Кассий падает к ногам твоим и просит тебя простить Публия Цимбера.
Меня легко бы упросить было можно, если бы я был подобен вам; если бы мог я сам упрашивать, то и просители меня бы упросить могли. Но я так тверд, как полярная звезда, которая в верности, крепости и непременности не имеет себе подобной на тверди. Небо украшено бесчисленными искрами: все они суть огнь, и каждая из них светит; но между всеми находится только одна, которая никогда не переменяет места своего. Таким образом и мир наполнен человеками; а человеки суть плоть и кровь и страстям подвержены. Из всех людей знаю я только одного, который, непотрясаем будучи наружным движением, всегда в едином состоянии пребывает. А что сей человек и есть я, пусть в сем случае увидят. Твердость моя изгнала Цимбера; твердость сия еще меня не оставила, следственно, и Цимбер должен пребывать в изгнании.
О Цезарь! —
Прочь! — разве хочешь ты Олимп сдвинуть с места?
Великий Цезарь —
Не тщетно ли и сам Брут стоит на коленях?
И так пусть руки говорят за меня!
И ты, Брут? — И так пади, Цезарь! —
Вольность! вольность! тиранство умерщвлено! — Бегите, взывайте, возгласите сие на улицах!
Спешите на кафедры и взывайте: вольность, свобода и избавление!
Народ и Сенат! не страшитесь, не бегите, остановитесь: долг властолюбию заплачен.
Поди на кафедру, Брут.
И ты, Кассий, также.
Где Публий?
Здесь; действием нашим приведен он в совершенное изумление.
Сомкнёмся потеснее, чтобы друзья Цезаревы —
Оставь такое предложение. Публий! будь спокоен: никакого зла не хотят причинить тебе, ниже другому какому-нибудь римлянину. Скажи сие всем, Публий.
И оставь нас, дабы стремящийся к нам народ не сделал старости твоей какого-либо насилия.
Удались и предоставь ответствовать за сие действие токмо тем, которые учинили оное.
Где Антоний?
В величайшем страхе ушел домой. Мужи, жены и дети с ужасом друг на друга взирают, кричат и стараются укрыться, как будто бы пришел конец мира.
Мы готовы ко всему, о богини судеб! что вы нам ни предопределили. — Что нам умереть должно, мы знаем; только время неизвестно: и все то, что человек желать может, состоит в продолжении ниши жизни его.
Кто двадцать лет у себя жизни похищает, тот столько же лет похищает у себя и страха смерти.
Если так, то смерть есть благодеяние; и так мы друзья Цезаревы, понеже прекратили ему время страха, смертию рождаемого. — Наклонитесь, римляне, наклонитесь! омочим руки наши до самых локтей в крови Цезаревой и украсим ею мечи наши. Потом пойдем прямо на площадь, окровавленными орудиями будем махать над главами нашими и воскликнем все: мир, спасение и вольность!
Наклонитесь и омойте себя кровью Цезаревой. —
По прошествии множества веков будет представляема сия наша героическая Трагедия в неродившихся еще государствах, на неизвестных еще языках!
Коль часто для провождения времени будет Цезарь кровью обагряться! Цезарь, лежащий теперь у ног статуи Помпеевой, так же ничтожен, как и малейшая пылинка!
В таком случае всегда будут именовать нас мужами, возвратившими вольность отечеству своему.
Пора идти.
Пойдем все вместе. Брут будет нами предводительствовать, а мы со смелейшими и храбрейшими римлянами ему последуем.
Тише! кто пришел? Друг Антония.
Так, Брут, поведал мне стать пред тобою господин мой; так Марк Антоний приказал мне повергнуться, и так наставлял от меня, упав во прахе, сказать тебе: Брут честен, мудр, храбр и добродетелен; Цезарь был силен, смел, величествен и любезен: я люблю Брута и почитаю его; я страшился Цезаря, почитал и любил его. Если Брут хочет обещать Антонию безопасность, дабы он к нему придти и услышать мог, чем Цезарь смерть заслужил: то Марк Антоний не будет так горячо любить мертвого Цезаря, как живого Брута, и счастию и стороне благодушного Брута последует чрез все опасности теперешних смутных обстоятельств с чистосердечною ревностью. — Так говорит Антоний, господин мой.
Господин твой умный и храбрый римлянин; никогда не думал я о нем иначе. Скажи, что если угодно ему придти сюда, то он будет удовольствован и, уверяю моею честию, безвредно отсюда выйдет.
Я сей час позову его сюда.
Я знаю, что он будет нашим другом.
Я желаю сего; но сердце мое весьма его страшится, и предчувствие мое в сем случае не совсем не у места.
Вот Антоний идет. — Здравствуй, Марк Антоний!
О могущественный Цезарь! ты ли так лежишь здесь? Разве все твои славные победы, завоевания, триумфы и трофеи сжаты в сем тесном месте? — Прости, дражайший Цезарь! — Я не знаю, римляне, что вы еще предпринять хотите: кто должен еще плавать в крови своей, кто вам еще опасен кажется. Если и сам я назначен в жертву ярости вашей, то никакой час не может быть к сему удобнее часа смерти Цезаревой и никакое орудие сего достойнее мечей ваших, сделавшихся драгоценными благороднейшей кровью целого мира. — Если я противен вам, то прошу вас, да теперь же, доколе еще пурпуровые руки ваши дымятся и пар испускают, свершите волю вашу. Никакое для сего место не может быть мне приятнее того, где Цезарь пал; и никакие орудия смерти не будут мною так благословляемы, как вы, избраннейшие и могущественнейшие души времен настоящих.
О Антоний! не требуй от нас смерти. Хотя и должны мы теперь казаться тебе кровожаждущими и свирепыми; хотя видишь ты руки наши и свершенное нами убийство, однако видишь ты одни руки наши и одно кровопролитное действие, коего суть они причина. Ты не зришь сердец наших: они исполнены соболезнования, и только соболезнование с общей нуждой Рима сразило Цезаря. — Едино соболезнование прогоняет другое, подобно огню, прогоняющему другой огонь. — Но острие мечей наших, устремленное против тебя, Марк Антоний, в свинец превращается. Рамена наши, укрепленные сим убийством, и сердца наши, ради того братским узлом связанные, принимают тебя с совершенною любовью, дружбой и почтением.
Голос твой при разделении новых достоинств так же будет важен, как и всякого другого.
Потерпи только до того времени, как мы успокоим народ, вне себя находящийся. После скажем тебе причину почто я, любивший Цезаря, поразил его.
Я не сомневаюсь в мудрости твоей. Пусть каждый из вас даст мне окровавленную руку. Сперва, Марк Брут, возьму я твою — потом, Кассий, твою — теперь твою, Деций Брут — теперь твою, Метелл — твою, Цинна — и, храбрый Каска, твою — а наконец, хотя не с меньшею дружбою, твою, дражайший Требо-ний. Вы все друзья… Ах! что сказать мне? Честь моя зыблется, и вы должны почесть меня либо слабою женою, или льстецом. — Что я любил тебя, Цезарь, сие истинно; и так если теперь дух твой от горных мест взирает на нас, то не болезненнее ли ему и самой смерти твоей, что Антоний с врагами твоими примиряется, что он пожимает кровавые руки их, о изящнейший! и в самом присутствии трупа твоего? Если было у меня столько глаз, сколько у тебя язв: то глазам бы моим приличнее было столько слез проливать, сколько язвы твои крови проливают; приличнее было бы мне сие обильное слез количество, нежели союз дружбы с врагами твоими. Прости меня, Юлий! — Здесь напали на тебя, о Елень благородный! здесь пал ты; а здесь стоят ловцы твои, обогащенные твоею добычею, украшенные твоей кровью! — О мир! ты был паствою Еленя сего, а он был сердцем твоим. — Колико подобен ты теперь, лежа таковым образом, дикому зверю, сраженному рукою многих государей!
Марк Антоний —
Прости меня, Кассий; враги Цезаревы скажут так: следственно, есть сие малейшая часть того, что друг сказать может.
Я не запрещаю тебе превозносить похвалами Цезаря; но какой договор хочешь ты с нами сделать? К числу ли друзей наших хочешь принадлежать или нам идти должно и более о тебе не думать?
Для того и требовал я руки от вас; но, признаюсь, я сделался другого мнения, когда низвел взор на Цезаря. Я друг ваш и всех вас люблю, надеялся, что вы докажете мне, почему и в чем вам Цезарь опасен был.
Иначе, конечно, бы действие сие было действие бесчеловечное. Причины наши толь важны и сильны, что они довольствовали бы тебя, если бы ты, о Антоний! был и сын Цезарев.
Сего только я и желаю. Впрочем, прошу вас позволить мне отнесть его труп на площадь, и надгробным словом оказать ему последнюю дружбу на кафедре.
Сие можешь ты исполнить, Марк Антоний.
Послушай, Брут. —
Ты не знаешь, что делаешь; не позволяй, чтобы Антоний говорил ему надгробное слово. Известно ли тебе, какое впечатление сделает в народе то, что он скажет?
Позволь мне прежде взойти на кафедру, и предложить причины смерти Цезаревой. Я примолвлю, что Антоний будет говорить все с нашего позволения и одобрения и что мы желаем, да воздается Цезарю по смерти его надлежащая честь. Сие для нас будет более выгодно, нежели вредно.
Я не знаю, что будет; только это мне неприятно.
Марк Антоний! возьми труп Цезарев. В речи своей не должен ты нам делать никаких упреков, но всевозможную хвалу приписывать Цезарю. Скажи также, что ты говоришь с нашего позволения; иначе не будет тебе никакого дела до его погребения. Говорить будешь ты на той же кафедре, на которую взойду я; и начнешь речь твою тогда, когда я свою окончаю.
Пусть будет так; я более ничего не требую.
И так сделайте приготовление к погребательному шествию и подите за нами.
Прости мне, труп окровавленный! что я толь кротко и дружелюбно с убийцами твоими поступаю. Ты еси остаток величайшего мужа, когда-либо в течение времени жившего! — Горе руке, пролившей драгоценную кровь сию! — Взирая на язвы твои, которые разверзают немые и розовые уста твои, дабы испросить у языка моего силы произношения слов, следующее предсказываю: клятва соделает хромыми члены человеческие! внутренняя ярость и кровопролитное междоусобие будет терзать все страны Италии! кровь и опустошение будут толь обыкновенны, и ужасные явления толь ежедневны, что матери станут улыбаться, зря детей своих терзаемых руками войны; привычка к бесчеловечным действиям изгонит всякое соболезнование, и мщением кипящий дух Цезарев, сопровождаемый еще пылающею адскою фурией, гласом Монарха будет в странах сих призывать к убийству, и выпустит псов кровопролития, доколе по всей земле не распространится смрад мертвых трупов, о погребении воздыхающих. —
Не Октавию ли Цезарю служишь ты?
Так, Марк Антоний.
Цезарь писал к нему, чтобы он в Рим прибыл.
Письмо он получил и находится уже в пути. Мне приказал он уведомить тебя о сем прежде. —
О Цезарь!
Сердце твое мятется; отойди и проливай слезы. Скорбь, вижу я, заразительна: глаза мои слез исполнились, коль скоро узрел я сии капли в твоих глазах. — Скоро ли будет сюда господин твой?
Сию ночь проведет он только в семи милях от Рима.
Спеши к нему и сообщи ему плачевное приключение. Здешний Рим есть Рим горестный; Рим опасный для Октавия. Спеши, и скажи ему сие. Но нет! погоди до того времени, как труп сей отнесу я на площадь и посредством речи своей спытаю, как принимает народ свирепый поступок оных кровожаждущих людей. После сего можешь ты уведомить младого Октавия о состоянии Рима. — Помоги мне.
Мы отчета требуем; дайте нам отчет!
И так подите за мною, друзья мои, и меня выслушайте. Ты, Кассий, поди на другую улицу, чтобы народ разделился. Те, которые хотят слушать меня, пусть здесь остаются; а те, которые хотят следовать Кассию, пусть идут с ним. Таким образом публично будет возвещена причина смерти Цезаревой.
Я буду слушать Брута.
Я буду слушать Кассия, чтобы нам можно было сравнить причины их, выслушав каждого порознь.
Брут уже на кафедре; тише! —
Пребудьте до конца спокойны. — Римляне, сограждане и друзья! слушайте, как я за себя говорить буду, и соблюдайте тишину, дабы вы слушать могли. Поверьте чести моей и надлежащим образом размыслите о чести моей, дабы вы поверить могли. Судите меня разумно, и соберите весь ваш разум, дабы тем лучше вы судить могли. Если в собрании сем находится кто-либо из друзей Цезаревых, то я сказываю ему, что Брут не менее его любил Цезаря. Но если друг сей спросит: для чего же восстал Брут против Цезаря? то отвечаю ему: не для того, чтобы менее любил я Цезаря, но для того, что Рим любил я более. Разве вы хотите лучше того, чтоб Цезарь жил, а вы рабами умерли: нежели того, чтоб Цезарь умер, а римляне все жили свободно? — Цезарь меня любил, я плачу о нем; он был счастлив, я радуюсь; он был храбр, я чту его; но он был властолюбив, и я умертвил его. Се суть слезы ради дружбы его, радость ради его счастия, честь за храбрость его и смерть за его властолюбие. — Кто из вас толико подл, чтобы охотно рабом быть захотел? Буде есть такой, так пусть говорит он; ибо его оскорбил я. — Кто здесь толико презрителен, чтобы не любил отечества своего? Буде есть такой, так пусть говорит он; ибо его оскорбил я. Теперь умолкну, дабы ответ услышать.
Нет ни одного, Брут, нет ни одного!
И так, я ни одного и не оскорбил из вас. — Я с Цезарем поступил так, как вы с Брутом поступить должны. Причина его смерти на Капитолии вписана. Слава истинных его достоинств не уменьшена; и обвинения, по которым он смерть претерпел, не слишком увеличены.
Вот труп его, провождаемый Марком Антонием, который хотя и не имел участия в его смерти, однако выгоду его смерти, знатное достоинство в Республике, иметь будет. Да и кому из нас падение Цезаря не послужит к пользе? Я оставляю вас со следующим изъяснением: подобно как я лучшего друга умертвил для благосостояния Рима, точно так готов у меня кинжал и для самого себя, коль скоро угодно будет отечеству моему потребовать моей смерти!
Да здравствует Брут! да здравствует Брут!
Проводим его домой с триумфом!
Поставим ему статую подле его предков!
Он должен быть Цезарем!
Цезаревы славные свойства должны быть увенчаны в Бруте!
Мы проводим его домой с восклицаниями!
Сограждане мои.
Тише! — тише! Брут говорит.
Тише!
Позвольте мне, любезные сограждане, одному идти, а вы, в удовольствие мне, останьтеся здесь с Антонием. Окажите последнюю честь трупу Цезареву и выслушайте его речь, имеющую целью славу Цезареву. Марк Антоний будет говорить ее с нашего позволения. Пожалуйте останьтеся все здесь до того времени, как Антоний проговорит речь; а мне позвольте одному идти.
Стой! стой! мы будем слушать Марка Антония.
Пусть он взойдет на кафедру; мы будем его слушать. Антоний! поди.
Я благодарю вас за Брута.
Что он говорит о Бруте?
Он говорит, что за Брута благодарит всех нас.
Лучше бы было, если бы он ничего худого не говорил о Бруте.
Цезарь был тиран.
Конечно. Счастливы мы, что Рим от него освободился!
Тише! послушаем, что скажет Антоний.
Достойные римляне! —
Тише, тише! станем слушать.
Друзья! Римляне! сограждане! послушайте меня. Я пришел не хвалить Цезаря, но воздать последний долг трупу его. Причиняемое зло живет еще и после нас; добро часто с костями нашими погребается. Такова участь и Цезарева. Брут сказал вам, что Цезарь был властолюбив: тяжелое преступление, если сие истинно, за которое Цезарь тяжелое получил и наказание. С позволения Брута и прочих — а Брут человек честный, и все они вообще честные люди — буду я здесь говорить Цезарю надгробную речь. Он был другом моим, верным против меня и справедливым; но Брут говорит, что он был властолюбив, а Брут честен. Он многих пленников привел в Рим, коих выкупные деньги умножили общенародные сокровища: кажется сие вам в Цезаре властолюбием? — Когда вопияли бедные, Цезарь проливал слезы: властолюбие должно быть из твердейших нитей соткано. Но Брут говорит, что он был властолюбив, а Брут честен. Вы все видели, что я при Луперкалиях три раза подносил ему царскую корону, и что он три раза отвергнул ее от себя: разве было сие властолюбие? — Но Брут говорит, что он был властолюбив, а Брут истинно честен. Я говорю не для того, чтобы опровергнуть сказанное Брутом; но нахожусь здесь для того, чтобы сказать известное мне. Вы все некогда любили его, и любили, конечно, не без причины; какая же причина удерживает вас соболезновать о смерти его? — О разум! ты ушел к диким зверям, а людей совсем оставил! — Не теряйте терпения; сердце мое отлетело во гроб к Цезарю: и я престать должен, доколе оно ко мне возвратится.
Мне кажется, что в словах его много разума заключается. Если хорошенько рассмотришь, то найдешь, что с Цезарем поступили очень несправедливо.
Так ли вы думаете? — Я боюсь, чтоб еще худший не занял места.
Приметили ли вы, что он сказал? Он не хотел принять короны.
Если так, то некоторым людям худо будет.
Добродушный человек! — Глаза его от слез покраснели.
В целом мире нет благороднее Антония.
Слушайте! он опять говорить начинает.
Вчера еще только одно слово Цезарево стоило целого мира; а теперь тут лежит он, и самый беднейший человек не имеет к нему почтения. О римляне! если бы хотел я возмутить сердца и умы ваши, то причинил бы зло Бруту и Кассию, которые, как известно вам, честные люди суть. Но я никак оскорбить их не намерен; лучше хочу погрешить противу мертвого, себя самого и против вас, нежели огорчить таких честных мужей. Но вот хартия, с Цезаревою печатью; я нашел ее в горнице его. Тут изображена последняя его воля. Если народ услышит только завещание сие — которое, простите мне, читать я не намерен — то, конечно, все бросятся лобызать раны мертвого Цезаря, обмочат одежды свои в священной крови его, будут просить токмо об одном, в память ему, волосе его; на смертном одре в последней воле своей вспомнят о волосе сем и яко богатое наследство откажут его своим наследникам.
Мы хотим слышать завещание; читай его, Марк Антоний.
Завещание! завещание! — Мы хотим слышать Цезарево завещание!
Нет, о друзья мои! Я не смею читать его; не весьма хорошо будет, если узнаете вы, сколько Цезарь любил вас. Вы не дерево, вы не камни; вы человеки — следственно, завещание его вас бы воспалило, привело бы вас в исступление. Лучше будет, если вы не узнаете, что он вас после себя наследниками сделал; ибо что последовать может, если вы сие узнаете?
Читай завещание; мы хотим его слышать, Антоний. Ты должен читать нам завещание, Цезарево завещание!
Успокойтесь, подождите несколько. — Я слишком зашел далеко, сказав вам о сем. Я страшусь оскорбить честных людей, Цезаря умертвивших. — Я страшусь сего!
Они изменники! — Честные люди!
Завещание! завещание!
Они злодеи, смертоубийцы! — Завещание! читайте его!
И так хотите вы принудить меня, чтобы я прочел вам завещание? Окружите труп Цезарев и позвольте мне показать вам того, который завещание сделал. Сойти ли мне? Позволяете ли мне сие?
Сойди.
Поди сюда.
Мы позволяем.
Сделайте круг; обступите!
Отойдите! раздвиньтесь!
Дайте место Антонию, благороднейшему Антонию.
Не теснитеся так ко мне; остановитесь!
Назад! назад!
Буде есть у вас слезы, то приготовьтесь теперь пролить их. Вам всем известна тога сия; я помню еще, как Цезарь в первый раз надел ее на себя; сие было летним вечером, в его ставке, в тот день, когда он над врагами Рима одержал победу. — Тут кинжал Кассиев поразил Цезаря — Вот какую рану сделал завистливый Каска! — Здесь пронзен Цезарь ударами любимого Брута. Зрите, как текла кровь Цезарева, когда он извлекал проклятое оружие свое! — Как будто бы выходила она для того, чтобы узнать, Брут ли подлинно толь яростно поражает; ибо Брут, известно вам, был Цезаревым благим духом. — Судите, о боги! колико Цезарь любил его! Сей удар был злейший из всех ударов. Ибо когда узрел великий Цезарь, что и Брут поражает его, тогда неблагодарность вдруг победила его скорее оружия изменников; тогда уязвилося иройское сердце его; тогда закрыл он лицо свое тогою, и к подножию Помпеевой статуи, с которой во все время кровь текла, пал великий Цезарь! Коль ужасно было падение сие, сограждане мои! Тогда пал я, тогда пали вы, тогда пали все мы, когда кровожаждущие изменники торжествовали над нами. — Ах! вы слезы проливаете! вижу, что вы ощущаете впечатление соболезнования. Се суть слезы благородные! — Сердца человеколюбивые! вы уже плачете, взирая только на пронзенную одежду Цезареву? Вот сам он, обезображенный, как видите, руками изменников!
О вид ужасный!
О Цезарь!
О несчастный день!
Изменники! злодеи!
О вид кровавый!
Мы мстить хотим, мстить! — Ступай — ищи — бей — бей до смерти! — Пусть все умрут изменники! —
Помедлите, сограждане мои!
Тише! слушайте благородного Антония.
Мы хотим его слушать, хотим ему повиноваться, хотим с ним умереть!
Достойные друзья! дражайшие друзья! не предпринимайте никакого всеобщего мятежа. Учинившие действие сие суть чести достойные мужи. Какие особливые имели они против него неудовольствия, к сожалению, я не знаю. Они люди разумные и честные и без сомнения дадут вам отчет. Я говорил не для того, друзья мои, чтобы привлечь к себе сердца ваши, я не Ритор, так как Брут; но, как то известно вам, честный простосердечный человек, любящий друга своего. Сие знали и давшие мне позволение говорить о нем всенародно. Ибо нет у меня ни письменного начертания, ни слов, ни убедительности; нет у меня трогательных ужимок, ни искусства в предложении, ниже красноречия, дабы взволновать кровь человеческую. Я говорю худо, но только правду. Я то единственно сказываю, что уже вы сами знаете; показываю вам раны Цезаревы, сии бедные немые раны, и прошу их, да говорят за меня. Но если бы я был Брутом, а Брут Антонием, то Антоний тронул бы сердца ваши и в каждую язву Цезареву вложил язык, который и камни римские возбудил бы к мятежу и бунту.
Бунт! бунт! бунт! —
Мы зажжем дом Брутов!
Ступай, беги, ищи заговорщиков!
Послушайте только еще меня, сограждане мои, послушайте еще меня. —
Тише! слушайте Антония, благороднейшего Антония.
Нет, друзья мои! вы сами не знаете, что хотите делать. Чем заслужил Цезарь такую любовь вашу? Ах! вы еще сего не знаете. И так должен я вам все сказать. Вы забыли завещание, о котором я говорил.
Да, да! — Завещание! — Мы подождем и выслушаем завещание!
Вот оно, запечатленное печатью Цезаревою. Каждому римлянину, каждому человеку, дает он семьдесят пять драхм.
Великодушный Цезарь! — Мы отмстим за смерть его.
Великий Цезарь!
Выслушайте меня спокойно.
Тише!
Далее, уступает он вам все свои гуляния, собственные рощи и новонасажденные сады, на той стороне Тибра находящиеся; уступает их вам и наследникам вашим навсегда для всеобщего увеселения, дабы вы там гуляли и забавлялися. Сие все сделал Цезарь, и я не уповаю, чтобы вы когда-нибудь нажили ему подобного.
Никогда, никогда. — Ступай, ступай! мы сожжем труп его на святом месте и головнями зажжем все домы изменников. — Неси труп! —
Ступай, давай огня!
Жги все!
Ломай все!
Что ни будет! — Мятеж! ты уже восприял начало; ступай, в какую страну хочешь! —
— Что, друг мой?
Октавий уже в Риме.
Где он?
Он и Лепид находятся теперь в Цезаревом доме.
Я тотчас к нему пойду; он прибыл в самую пору. Счастие к нам благосклонно, и мы теперь от него все получим.
Я слышал от него, что Брут и Кассий как бы без ума ушли из Рима.
Чаятельно, узнали они, как я возмутил народ. Проводи меня к Октавию.
Мне снилось нынешнюю ночь, что я пировал с Цезарем, и голова моя наполнена мрачными мыслями. Мне не хочется идти из дому; однако нужды идти меня заставляют.
Как тебя зовут?
Куда идешь?
Где живешь?
Женат ли ты или холост?
Отвечай всякому без обиняков.
И коротко.
И умно.
И правду.
Как я называюсь? куда иду? где живу? — женат ли я или холост? — И так — чтоб каждому из вас отвечать без обиняков, коротко, умно и справедливо — умно скажу вам, что я холост.
Это может значить то, что все женатые безумны. Я боюсь, чтоб за ответ твой не досталось тебе несколько оплеушин. Сказывай далее, и без обиняков.
Без обиняков сказываю вам, что иду к Цезареву погребению.
Как друг или враг?
Как друг.
Прямой ответ!
Где ты живешь? — Коротко.
Коротко, я живу у Капитолия.
Как зовут тебя, друг? — Правду!
По правде, меня зовут Цинною.
Рвите его на части! он заговорщик.
Я Цинна стихотворец, Цинна стихотворец!
Разорвите его за скверные его стихи! разорвите его за скверные его стихи!
Я не Цинна заговорщик!
Нужды нет; его зовут Цинною: вырвите имя его у него из сердца, а потом пусть бежит он, куда хочет.
Разорвите, разорвите его! — Ступай — жги! — ура! бери головни! — беги в дом Брутов, в дом Кассиев! — жги все! — Одни ступайте в дом к Децию — другие к Лигарию — иные к Каске! — Ступай! беги!
И так все те умереть должны, которых имена здесь вписаны?
Октавий
Брат твой также умереть должен; согласен ли ты на сие, Лепид?
Согласен.
Впиши его, Антоний.
С уговором, чтоб Публий, племянник твой, Антоний, также жив не остался.
Он жить не будет. Одним почерком я его на смерть осуждаю. Но поди, Лепид, в Цезарев дом, принеси завещание; нам надобно подумать, каким образом можно освободиться от некоторых затруднительных членов.
Найду ли я вас опять здесь?
Здесь или в Капитолии.
Сей человек лишен всех достоинств; он может быть только рассыльником. Неужели и он будет участвовать в разделении мира и получит третью часть оного?
Для чего же ты уважил так голос его при осуждении многих людей на смерть, разумея его глупцом?
Я старше тебя, Октавий; хотя мы, для избежания некоторых поносительных укоризн, и предлагаем ему такую честь, однако должен он носить ее так, как осел носит золото: он должен под бременем ея стенать и проливать пот, а мы либо поведем его за узду, или будем погонять, смотря по обстоятельствам. Когда привезет он сокровище наше туда, куда нам оное доставить хочется, тогда снимем мы с него клажу и отгоним его, подобно развьюченному ослу, на луг махать ушами и есть траву.
Делай, что хочешь; однако он храбрый и сведущий воин.
Точно таков и конь мой, которого я и кормлю столько, сколько он хочет. Тварь сию учу я драться, вертеться, стоять тихо и скакать прямо; дух же мой управляет телесными ее движениями. Некоторым образом и Лепид то же: его должно учить, тащить и погонять; человек, весьма невеликого духа, занимающийся науками, искусствами[8] и подражаниями; у которого еще то в употреблении быть начинает: что другими за ветхостию уже брошено. Не говори о нем иначе, как о машине. — Итак, Октавий! внимай великим предложениям — Брут и Кассий собирают войска; мы немедленно должны помышлять об обороне. Итак, соединим силы наши, соберем лучших наших друзей и употребим лучшие средства открыть тайные намерения и отвратить явные опасности.
О сем стараться нам должно. Мы находимся на краю бездны и со всех сторон окружены врагами. Я страшусь, чтобы многие, теперь улыбающиеся, не имели миллиона пагубных намерений в сердцах своих.
Стой!
Лозунг сказан! — Стой!
Как! — Луциллий! — разве Кассий близко?
Близко, и вот Пиндар, принесший тебе поздравление от господина своего.
Хорошо. — Господин твой, Пиндар, либо по перемене собственных своих мыслей, или по научению других, подал мне сильную причину желать, чтобы сделавшееся никогда не делалось.
Я уверен, что благородный мой начальник окажет себя таковым, каков он есть, то есть мужем честным и благоразумным.
В сем нет сомнения — Послушай, Луциллий — скажи мне, как он тебя принял?
Довольно учтиво и почтительно; однако не с такими знаками доверенности, ниже с такою чистосердечною дружбою, как прежде.
Ты описал горячего друга, который уже охладел. Примечай, Луциллий, всегда, когда дружба начинает слабеть и уменьшаться, делаются принужденные учтивости. Искренней и непритворной верности неведомы никакие хитрости; но лицемеры подобны коням, которые, когда ведут их под узду, прыгают и обещают много огня; но, ощутив понуждения кровавых шпор, теряют гордость свою, и снимая с себя в опыте личину, являются скверными тварями. Подвигается ли войско его?
Сию ночь проведет оно в Сардисе; большая часть и вся конница идет с Кассием.
Слышишь ли? Он уже там. — Поди к нему с оказанием дружелюбия на встречу.
Стой!
Стой! — Скажи лозунг!
Стой! стой! стой!
Ты несправедливо поступил со мною, благородный Брут.
Судите, о боги! поступаю ли я со врагами своими несправедливо! А когда и с врагами не поступаю так, то как же могу поступить так с братом моим?
Брут, мудрая личина, которою ты покрываешься, сокрывает несправедливость. А поступая так —
Успокойся, Кассий! объяви неудовольствия свои равнодушно. — Я тебя знаю. — Перед глазами воинств наших, едину дружбу видеть в нас долженствующих, не будем ссориться. Пусть оные удалятся; тогда, Кассий! приди в мою ставку, предложи мне все твои неудовольствия, и я тебя выслушаю.
Пиндар! скажи нашим начальникам, чтоб они войско отвели несколько подалее от сего места.
Луциллий! скажи и ты, и никому не вели приближаться к нашей ставке до окончания разговора нашего. Луций и Титиний должны оберегать к нам вход.
Что ты поступил со мною несправедливо, показывает осуждение и наказание Луция Пеллы; ты осудил и наказал его за то, что он позволил Сардинцам подкупить себя, не оказав ни малейшего внимания к письму моему, в котором просил я за него, как за знакомого себе человека.
Ты сам против себя поступил несправедливо, вмешавшись в такое дело.
В нынешнее время некстати уважать каждое малое преступление.
Но я должен сказать тебе, Кассий, что говорят, будто и ты за деньги продавал чины недостойным.
Я продавал чины! — Ты ведаешь, что сие говорит Брут; иначе, клянусь богами! сия речь была бы твоею последнею.
Имя Кассиево защищает лихоимство сие и удаляет должное наказание.
Наказание?
Вспомни о Марте, вспомни о пятомнадесять Марта! Не обагрился ли за правду Цезарь кровию? Какой злодей дерзнул бы возложить на него руку свою, если бы не ради правды пал Цезарь? Должно ли кому-либо из нас, сразивших наивеличайшего Мужа на целом шаре земном для того, что он разбойников покровительствовал, обагрять теперь руки свои подлым лихоимством и важные достоинства продавать за ничтожный металл? — Лучше хотел бы я быть самою презренною тварью, нежели таким римлянином!
Брут! не раздражай меня; я не могу сносить сего. Ты забываешь сам себя, хотя ограничить знатность мою. Я воин, имел более опытов и более имею права раздавать чины и достоинства.
Поди с глаз моих! ты уже не Кассий!
Точно он.
Я уверяю тебя, что ты не Кассий.
Престань! или я забудусь. Храни безопасность свою; не раздражай меня более.
Удались, пороков исполненный человек!
Возможно ли!
Внимай мне; ибо я говорить намерен. Разве должен я уступить воспылавшему гневу твоему? Разве должен я устрашиться, когда безумец злобится на меня?
О боги! разве все сие сносить пришло мне?
Конечно, все, и еще более. Злись, доколе распадется сердце твое. Иди, покажи рабам твоим, сколь ты гневен, и заставь трепетать пред собою подчиненных тебе! Должен ли я унизиться пред тобою? должен ли я уступить тебе? должно ли мне молчать и терпеливо пережидать часы безумного гнева твоего? Клянусь богами, что яд желчи своей пожрешь ты сам, хотя бы ты от того и жизни лишиться должен был; ибо с сего дня, когда ты подобен осе сделался, буду я употреблять тебя к своей забаве, к своему увеселению.
Разве уже так далеко зашли мы?
Ты говоришь, что ты лучший воин; покажи себя таковым; преврати ложь в истину: сие обрадует меня. Я с своей стороны весьма бываю доволен, когда имею случай чему-либо от великих мужей научиться.
Ты всячески обижаешь меня. — Ты обижаешь меня, Брут. Я сказал, что я старший воин, а не лучший. Разве сказано мною, что я воин лучший?
Мне до того нужды нет.
Цезарь не дерзал в жизни своей так оскорблять меня.
Умолкни! ты не дерзнул бы так раздражить его.
Не дерзнул бы?
Конечно.
Как! я не дерзнул бы раздражить его?
Никогда.
Не полагайся слишком на дружбу мою; я могу сделать то, в чем после буду раскаиваться.
Ты уже сделал то, в чем раскаиваться должен. Угрозы твои меня не устрашают, Кассий, я так вооружен праводушием, что они летят мимо меня, подобно легкому ветерку, мною не уважаемому. Я посылал к тебе за некоторою суммою злата, но ты мне отказал. — Ибо я не могу денег сбирать подлыми средствами; скорее соглашусь, клянусь в том Небом, растопить сердце свое и кровь свою по каплям отдавать за драхмы, нежели несправедливым образом у бедных поселян отнимать малое их имущество, собранное тяжелыми трудами рук их. Я посылал к тебе за златом, чтобы выдать жалованье легионам моим; но ты мне отказал. Поступил ли в сем случае Кассий так, как Кассию поступить прилично было? Ответствовал ли бы я так Кассию? Когда Марк Брут будет столь гнусен, что откажет в такой малой сумме денег друзьям своим: тогда, о боги! вооружитеся громовыми стрелами своими и в прах обратите его.
Я никогда тебе не отказывал.
Отказал без сомнения.
Нет. — Глупец принес тебе ответ мой. — Брут пронзил сердце мое. Друг должен бы был сносить слабости друга своего; но Брут мои еще увеличивает.
Сам ты принуждаешь меня примечать их.
Ты меня не любишь!
Не могу только терпеть пороков твоих.
Дружеские глаза не увидели бы пороков сих.
Глаза льстеца, конечно бы их не увидели, хотя бы они в ужасной высоте Олимпу равны были.
Иди, Антоний! иди, младой Октавий! отмстите Кассию единому; ибо Кассию мир тягостен. Он ненавидим тем, кого любит; осмеян своим братом; поруган яко раб; все его пороки выведаны, исчислены, выучены наизусть, дабы выставлять их пред глаза его. — О! слезные реки излечили бы душу мою! — Вот кинжал! вот обнаженная грудь моя, и в ней сердце драгоценнейшее злата, богатейшее сокровищницы Плутусовой. Возьми его, если ты римлянин; я, отказавший тебе в злате, хочу отдать сердце мое. Пронзи его так, как пронзил ты Сердце Цезарево; знаю, что и во время самой жесточайшей к нему ненависти любил ты его более, нежели когда-либо любил Кассия.
Вложи в ножны кинжал твой. Сердись, если хочешь: я дам тебе волю; делай, что хочешь: я прощу тебе всякую обиду. О Кассий! ты зришь пред собою агнца, который не иначе питает в себе гнев, как кремень огонь издает: доколе делают ему величайшее насилие, выбрасывает он искры и паки вдруг хладен делается.
Разве Кассий должен еще дожить до того, чтобы Бруту своему служить посмешищем, когда скорбь и беспорядочное течение крови мучает его?
Моя кровь была также в беспорядке, когда я говорил сие.
Ты признаешься в сем? Дай же мне свою руку.
И с нею мое сердце.
О Брут!
Что?
Если в тебе столько дружбы, чтобы терпеть меня, когда природная моя вспыльчивость приводит меня в забвение?
Да, Кассий; когда с сего времени ты разгорячишься, Брут думать будет, что горячится родившая тебя, и простит тебя охотно.
Пустите меня к своим Полководцам, они бранятся; опасно оставить их одних.
Не входи туда.
Ничто, кроме смерти, удержать меня не может.
Кто там? — Что тебе надобно?
Устыдитесь, о Полководцы! что вы делаете? "Любить друг друга ироям подобает; «Ироев таковых согласье украшает. — Послушайте меня; я жил подле вас»[9].
Как жалко рифмотворствует циник!
Поди вон, бесстыдный враль!
Успокойся, Брут; это ему свойственно.
Я тогда буду уважать свойственное ему, когда он будет уважать время. К чему такие, врали в поле? Удались, глупец!
Поди, поди своим путем.
Луциллий и Титиний! скажите начальствующим, чтоб показали они воинам своим место для ставок.
А потом придите назад и немедленно приведите к нам Мессалу.
Луций! принеси стакан вина.
Я не думал, чтобы мог ты так осердиться.
О Кассий! меня угнетают многоразличные скорби.
Ты не прибегаешь к философии своей, если случайным злам даешь над собою столько власти.
Никто не сносит лучше скорби. — Порция лишилась жизни —
Порция!
Ее нет уже! —
Как же не лишился я жизни, так тебе пред сим противоречив? — О несносная и болезненная потеря! — Какая болезнь прервала нить жизни ея?
Нетерпение в рассуждении моей отлучки и печаль от умножающихся сил младого Октавия и Марка Антония; ибо известие сие пришло пред ее смертию; она сошла с ума и, как служанки ее отлучились, проглотила горящие угли.
И умерла?
Да.
О бессмертные боги!
Не говори более о ней — подай мне вино. — В сем стакане погребаю все наши неудовольствия.
Сердце мое жаждет с таким же благородным намерением опорожнить стакан сей. Лей, Луций, доколе вино потечет через края; я не могу слишком много выпить за приобретение Брутовой любви.
Поди, Титиний, здравствуй, достойный Мессала! — Теперь сядем мы подле свечи сея, и будем рассуждать о делах наших.
Порция! итак, нет уже тебя?
Ни слова — Мессала! я получил письма, которые уведомляют, что Октавий и Марк Антоний вышли против нас с сильным войском и идут к Филиппам.
И я такого же содержания получил письма.
С каким прибавлением?
Что Октавий, Антоний и Лепид объявили сто сенаторов врагами отечества и лишили жизни.
В сем письма наши несогласны; мои уведомляют только о смерти семидесяти сенаторов. Цицерон также находится в числе их.
Цицерон?
Цицерон лишился жизни по силе оного приговора. — Ты никаких писем не получал от супруги своей, Брут?
Никаких, Мессала.
И в других письмах о ней ничего не пишут?
Ничего.
Сие, кажется мне, чрезвычайно.
Для чего ты спрашиваешь? — Разве к тебе что-нибудь о ней писали?
Нет, Брут.
Если ты римлянин, то скажи правду.
Так снеси и ты, как римлянин, ту правду, которую я скажу тебе. Она, конечно, умерла, и умерла чрезвычайным образом.
Прости, Порция! — Мы умереть должны. Мессала! мысль, что она некогда умереть долженствовала, делает меня столько мужественным, чтобы терпеливо снесть смерть ее.
Так по справедливости великие мужи должны сносить великие несчастья.
Философия моя так же сему меня научает, как и твоя; однако сердце мое не таково бы было в сем случае.
Приступим к делу. — Хорошо ли будет, если мы тотчас пойдем к Филиппам?
Сие, кажется мне, будет нам вредно.
Почему?
Потому, что нам выгоднее, если неприятель нас искать будет; тогда издержит он запас свой, утомит свое войско и никому, кроме себя, вреда не сделает; мы же будем стоять в тишине и спокойствии и после тем с большею бодростью выйдем в поле.
Основательнейшие причины достойны большего внимания. Народы, находящиеся между нами и Филиппами, суть только по принуждению на стороне нашей; ибо они нам дань платить отказались. Когда мы неприятеля мимо них пропустим, он ими укрепится и с новою силою, новою бодростью и с большим числом войска нападет на нас. Мы его лишим сей выгоды, если пойдем против него до Филипп и оные народы оставим позади.
Послушай, любезный Брут —
Прости меня. — Вспомни и то, что мы собрали уже всех друзей наших; легионы наши полны; дело наше к концу приспело; неприятель каждый день усиливается, а мы, достигшие уже самой вершины, без сомнения, час от часу упадать будем. Судьбы человеческие подобны приливу и наводнению: употребляя в пользу наводнение, достигают счастия; пропуская его, все плавание жизни нашей кончится порогами и кораблекрушением. По такому морю мы плывем теперь; нам должно употребить в пользу свою наводнение или всего лишиться.
Пусть будет так, как тебе угодно; мы пойдем и будем их дожидаться при Филиппах.
В продолжении разговора нашего настала ночь, и натура должна повиноваться необходимости; кратчайшею, сколь возможно, дремотою ее мы удовольствуем. Мы все уже сделали.
Все. — Добрая ночь; завтра мы рано проснемся и пойдем.
Луций! —
Принеси мне спальную одежду. — Прощай, любезный Мессала; добрая ночь, Титиний — Кассий, благородный Кассий! да усладит тебя покойный сон!
О дражайший Брут! мы худо начали сию ночь, но никогда не должен уже быть между нами раздор такой.
Теперь все хорошо.
Покойная ночь, Брут!
Прощайте. —
Подай — Где твоя цитра?
Здесь в ставке.
Ты уже почти спишь. — Бедняк! я не виню тебя; ты долго не спал. Позови Клавдия, или кого-нибудь другого из людей моих; они должны спать в моей ставке на подушках.
Варрон и Клавдий!
Ты звал, Брут?
Спите в моей ставке; может быть, я скоро вас разбужу и пошлю к Кассию.
Если тебе угодно, мы дожидаться будем.
Нет, ложитесь, друзья мои; может быть, я переменю мысли. — Вот та книга, которую я столько искал, Луций; я положил ее в карман спальной моей одежды.
Я верно знал, что ты ее мне не отдавал.
Не сердись на меня, друг мой; я беспамятен. Можешь ли ты еще несколько времени не смыкать глаз своих и поиграть мне что-нибудь на цитре?
Могу, Брут, если тебе угодно.
Угодно, Луций; я тебя мучу, но ты не упрям.
Это должность моя, государь.
Мне не должно налагать на тебя того, что свыше сил твоих; я знаю, что молодые люди сон любят.
Я уже спал, Брут.
Хорошо сделал; скоро опять спать будешь; я не долго продержу тебя. Если я жив буду, то без награждения не останешься.
— Самый сонный тон! — О дремота убийственная! ты кладешь свинцовую палицу свою и на Луция моего, тебя еще музыкою увеселяющего! — Прости, Луций; я люблю тебя столько, что не могу уже удерживать тебя от сна. Если будешь дремать, то можешь изломать свою цитру; я возьму ее у тебя; теперь спи. — Посмотрим, посмотрим — разве не замечено, где я читать перестал? — Здесь, кажется. —
— Как худо горит свеча сия! — Кто там? Думаю, что слабость глаз моих производит ужасное сие явление. — Оно ко мне приближается! — Существо ли ты? бог ли ты какой? или злой, или добрый дух, возмущающий кровь мою и воздымающий власы мои? Скажи мне, что ты?
Твой злой гений, Брут.
Почто явился ты?
Сказать, что при Филиппах ты меня увидишь.
Я опять тебя увижу?
Да, при Филиппах.
Хорошо; итак, при Филиппах я еще тебя увижу. — Я скрепил сердце свое, а ты уже исчезаешь? О дух злой! я бы охотно хотел еще поговорить с тобою. — Луций! Варрон! Клавдий! люди! проснитесь! Клавдий!
Цитра расстроилась, государь.
Ему кажется, что он еще играет. — Луций! проснись!
Государь —
Во сне, что ли, ты так кричал?
Я ничего не помню.
Ты кричал; разве ты что во сне видел?
Ничего.
Спи опять, Луций. — Клавдий! товарищ! проснись!
Брут!
Брут!
Что вы во сне кричали?
Разве мы кричали?
Да; не видали ли вы чего-нибудь?
Нет, Брут, я ничего не видал.
И я также.
Подите к брату моему Кассию, кланяйтесь ему от меня, и скажите, чтоб он с войском своим вышел наперед, а мы ему последуем.
Хорошо.
Ожидание наше, Антоний, оказалось справедливо. Ты сказал, что неприятель не сойдет с пригорков и возвышений; но теперь противное сделалось: войско их уже близко; они думают устрашить нас, пришед к Филиппам прежде, нежели мы сего чаять могли.
Только тишина потребна. Сердце их открыто мне, и я вижу, почто они делают сие. Может быть, желают они быть где-либо в другом месте, а идут к нам с робкою храбростью, надеясь уверить нас явлением своим, что у них есть сердце. Но в самом деле они не таковы.
Будьте готовы; неприятель приближается в наилучшем боевом порядке; кровавый знак сражения уже развевается, и немедленно что-нибудь предпринять должно.
Октавий! поведи войско свое с тишиною на левую сторону равнины.
Я пойду на правую; на левой будь ты.
Для чего противоречишь ты мне в таком опасном случае?
Я тебе не противоречу, но только хочу так.
Они пребывают в тишине и желают переговора.
Стой, Титиний! нам должно выйти и говорить.
Марк Антоний! давать ли нам знак к сражению?
Нет, Цезарь; мы будем дожидаться их нападения.
Не трогайтесь до того времени, как будет дан знак.
Слова будут предшествовать поражениям. — Так ли, сограждане мои?
Не потому ли, чтобы слова любили мы более, нежели вы.
Благие слова лучше злых поражений, Октавий.
Ты умеешь, Брут, одно с другим соединять: сие доказывает рана, в сердце Цезаревом тобою сделанная; при чем воскликнул ты: да здравствует Цезарь!
Твоих поражений, Антоний, мы еще не знаем; но слова твои отвлекают пчел от Гиблы и отпускают их назад без меда.
Но не без жала.
О! не только без жала, да и без жужжания. Ты, Антоний, похитил у них оное, и весьма мудро умеешь грозить, прежде нежели испускаешь жало.
Подлые души! вы не так поступали тогда, когда убийственные кинжалы ваши един за другим вонзали в Цезаря. Вы осклаблялись, яко обезьяны; вы лизали его, яко псы; вы преклонялись пред ним, яко невольники, и лобызали ноги Цезаревы тогда, когда проклятый Каска, подобно псу коварному, сзади поразил Цезаря! — О льстецы!
Льстецы? — Брут! сам себе ты обязан сим; не поносил бы тебя сей язык так; если бы Кассиева рука была свободна.
Приступим, приступим к делу! если словесный раздор приводит уже нас в пот, то доказательство оного будет иметь еще краснейшие капли последствием. Здесь изъемлю я меч свой против убийц заговорившихся. Когда, мните, он во влагалище будет? Не прежде, как двадцать три раны Цезаревы совершенно отмщены будут или другой Цезарь подаст случай мечу изменников к другому убийству.
Цезарь! ты не можешь пасть от руки изменников, если не привел их с собою.
Надеюсь; конечно, не ради того родился я, чтобы умереть от меча Брутова.
О юноша! если бы ты был и самый благороднейший в роде своем, то умереть не мог бы славнее.
Он есть ни что иное, как дерзостный отрок, сдружившийся с лицемером и ночным бродягою; чести сей он недостоин.
Ты все еще не унимаешься, Кассий?
Пойдем, Антоний; мы презираем вас, изменники. Если вы дерзаете ныне биться с нами, то выходите в поле; впрочем, выходите, когда захотите.
Итак, дуй, ветер! воздымайтесь, волны! плыви, корабль! буря настала, и все зависит от счастия.
Послушай, Луцилий.
Что повелишь, Брут?
Мессала!
Что желаешь, полководец мой?
Ныне, Мессала, день моего рождения; точно в сей день родился Кассий. Дай мне руку свою; будь свидетелем моим, что я, подобно Помпею некогда, принужден был против воли своей свободу Рима и всех друзей наших предать успеху единой битвы. Ты знаешь, что я прежде много придерживался Епикура и правил его; теперь я другого мнения и уверен, что бывают предвозвещания будущего. Когда я шел из Сардиса, упали два великие орла на переднее знамя наше; они сели на него и алчно жрали из рук воинов, нас к Филиппам провождавших. Сим утром они улетели, и вместо них летают вороны и коршуны над головами нашими и взирают на нас как на известную уже добычу свою; сень, ими производимая, подобна печальному крову, под коим находится войско наше, в готовности испустить дух свой.
Не верь сему.
Я верю сему только отчасти; ибо я исполнен мужества и решился смело идти во сретение всех опасностей.
Совершенная правда, Луцилий.
И так, дражайший Брут, да будут ныне боги на стороне нашей, дабы мы, яко друзья, в спокойнейших временах достигли счастливой старости. Но как судьбы человеческие всегда пребывают в неизвестности, то должны мы представить себе самое худшее, что нам приключиться может. Если проиграем мы битву сию, то теперешний разговор наш был уже последний. Что в сем случае предпринял бы ты?
То, что предписывает мне философия моя, по правилам которой осуждаю я Катона, самого себя жизни лишившего. — Я не знаю, для чего; но мне кажется то подлостью и робостью; чтобы, страшась могущего постигнуть нас, прекращать жизнь свою. — Сообразно философии сей вооружаются храбростью, дабы спокойно ожидать решения оных высших сил, которые нами во всем управляют.
Итак, проиграв битву сию, хочешь ты допустить вести себя в триумфе по улицам Рима?
Нет, Кассий, нет! Не думай, благородный римлянин, чтобы Брут когда-либо скованный в Рим вошел; в сем случае помышляет он иначе. Сей день совершит то, что пятоенадесять Марта начало; но увидимся ли мы, не знаю. Итак, прими от меня последнее прощание; навеки, навеки прости, Кассий! Если мы увидимся, то будем веселее; если нет, то мы хорошо сделали, что теперь простились.
Навеки, прости навеки, Брут! Если мы увидимся, то, конечно, будем веселее; если нет, то мы в самом деле хорошо сделали, что простились.
Итак, пойдем. О, если бы можно было предузнать, чем кончится сражение сие! Но довольно и того, что день кончится, следственно конец уже известен. — Пойдем же; ступай!
Спеши, спеши Мессала, спеши и отдай на той стороне находящимся легионам приказ мой.
— Вели им вдруг ударить на неприятеля; ибо я вижу, что сопротивление на крыле Октавия немного значит; для совершения победы нужно только скорое нападение. Спеши, спеши Мессала! вели им всем сойти.
Смотри, Титиний, смотри, как бегут малодушные; я сделался врагом собственных моих воинов. Сей знаменосец хотел бежать; я поразил робкого и отнял у него знамя.
О Кассий! Брут слишком рано дал повеление к нападению; он слишком скоро уверил себя в победе, получив некоторую выгоду над Октавием; воины его бросились на добычу, а Антоний нас здесь гонит.
Беги далее, Кассий. — Беги далее! Антоний в ставках твоих. Беги, благородный Кассий, беги далее!
Возвышение сие довольно отдалено. — Посмотри, Титиний, в моих ли ставках вижу я раскладываемый огонь?
Да, Кассий, да.
Титиний! если ты меня любишь, то сядь на моего коня, скачи к оным толпам и потом возвратись сюда, дабы я узнать мог, из друзей или врагов состоят они?
Я тотчас возвращусь.
Взойди, Пиндар, повыше на холм сей. — Я никогда не мог далеко видеть. — Не спускай глаз с Титиния, и сказывай мне, что в поле увидишь. — В сей день начал я дышать; время протекло круг свой, и где я начал, там теперь окончаю. — Жизнь моя достигла пределов своих. — Ну, что ты видишь?
Ах, Кассий!
Что?
Титиний окружен со всех сторон конными, прямо к нему скачущими; однако он скачет далее. Теперь они уже близко. — Ну, Титиний! немного еще, так ты и в руках у них! — Ах! он сходит с коня. — Он взят в плен. — Слушай, как они восклицают от радости!
Сойди теперь, и не смотри уже ни на что. — О! почто я малодушен толико! почто прожил до того часа, в который лучший друг мой перед глазами моими в плен взят!
Поди сюда, друг мой — В Парфии я тебя в плен взял, спас жизнь твою, и ты клялся мне исполнять все то, что повелю тебе. Теперь сдержи клятву свою и от минуты сея будь свободен. — Возьми славный меч сей, прободший внутренность Цезареву, и пронзи им грудь сию. — Долгий ответ мне не нужен; возьми эфес в руку, и, когда закрою я лицо свое — что уже и сделал — конец меча направь на сердце мое. —
Цезарь! ты отмщен тем же мечом, который умертвил тебя! —
Теперь я свободен; но я не хотел бы свободы, если бы сие еще от меня зависело. — Ах, Кассий! — Далеко бегу я от земли сей, столь далеко, что никогда и никакой римлянин не услышит обо мне!
У нас вышла только мена, Титиний: Октавий побежден войском благородного Брута, а Кассий легионами Антония.
Известие сие ободрит Кассия.
Где ты его оставил?
В совершенном унынии с Пиндаром, его невольником, на холме сем.
Не он ли лежит там?
Распростершися, подобно мертвому. — О скорбь!
Не он ли это?
Нет, это был он, Мессала; но Кассия нет уже! — О солнце заходящее! подобно как ты вечером сим сокрываешься в багряных лучах своих, так и Кассий сокрылся от нас в багряной крови своей! — Солнце Рима сокрылося! День наш протек! Облака, роса и опасности совокупляются; мы все свершили. Недоверчивость к судьбе моей были причиною действия сего!
Недоверчивость к благополучной судьбе была причиною сего. О заблуждение ненавистное, отрасль угнетающей скорби! почто показываешь ты любопытность мыслям человеков вещи несуществующие? — О заблуждение! восприятое в единое мгновение, никогда не достигаешь ты благополучного рождения, не умертвив матери, тебя родившей!
Пиндар! — Где ты, Пиндар!
Сыщи его, Титиний! а я между тем пойду печальным известием сим пронзить ухо благородного Брута — пронзить, говорю; ибо острое железо и ядоносные стрелы столь же благоприятны были Бруту, сколь благоприятно будет ему известие сие.
Поди скорее, Мессала; а я буду искать Пиндара.
Почто посылал ты меня, Кассий? Разве не друзья твои встретили меня? Разве не они возложили на меня сей венец победный и повелели мне вручить тебе его? Разве не слышал ты восклицаний их? Ах! ты все обратил в худшую сторону. — Но увенчай чело свое венцом сим; ибо Брут повелел мне вручить его тебе, и я хочу исполнить повеление его. — Брут! прииди и зри, колико почитал я Кассия. — Простите мне сие, о боги! — Тако римлянин поступает. — Поди, меч Кассия, и сыщи сердце Титиния!
Где, Мессала, где лежит труп его?
Вот он, и скорбящий Титиний подле него находится.
Титиний лежит вниз лицом. —
Он мертв!
О Юлий Цезарь! ты все силен еще! Дух твой вокруг носится и мечи наши направляет на собственную внутренность нашу!
О великодушный Титиний! смотрите, он увенчал еще чело мертвого Кассия.
Дышат ли еще такие римляне, как Кассий и Титиний! — Прости, римлянин последний! Не возможно уже Риму произвести тебе подобного! — Друзья! я должен слезами умершему мужу сему более, нежели сколько теперь заплачу ему оных. — Я сыщу уже удобное для сего время, Кассий, сыщу уже. — Теперь подите и отошлите труп сей в Фассы; погребение его не должно совершиться в стане нашем, дабы не упало наше мужество. — Пойдем, Луцилий — пойдем младой Катон, возвратимся в сражение. Лабео и Флавий! велите идти войску нашему. — Теперь три часа, а мы должны еще, о Римляне! пред наступлением нощи испытать счастие наше во второй битве.
Не лишайтесь еще мужества, сограждане мои! не лишайтесь еще мужества!
Какой незаконнорожденный не поступает так? Кто идет со мною! Я возглашу имя во все поле — я сын Марка Катона! — Внимайте! — Враг тиранов и друг отечества моего — я сын Марка Катона! — Внимайте!
А я Брут, я Марк Брут! Брут, друг отечества моего. — Признайте меня Брутом!
О Катон, благородный юноша! ты пал? — Ах! но ты пал так, как Титиний, и достоин быть сыном Катоновым.
Сдайся — или умри!
Я сдамся только для того, чтобы ты умертвил меня.
Вот тебе награда за смерть мою; умертвив Брута, будешь ты славен.
Нам не должно умерщвлять его — знатный пленник!
Прочь! дайте место! скажите Антонию, что Брут взят в плен.
Я бегу уведомить его; но вот он сам — Брут взят в плен! Брут взят в плен, Антоний!
Где он?
В безопасности, Антоний; Брут безопасен. Я могу уверить вас, что никогда и никакой неприятель не возьмет Брута в плен живого. Боги да защитят его от такого срама! Если ты обретешь его живого или мертвого, то обрящешь его всегда себя достойным, всегда Брутом.
Это не Брут, друг мой; но муж, уверяю тебя, цены толь же высокой, как и Брут. Храни безопасность его, и поступай с ним почтительно. Таких мужей лучше хотел бы иметь я друзьями своими, нежели врагами. Подите и узнайте, жив ли Брут или нет, и известие принесите нам в ставку Октавия.
Гряди, бедный остаток друзей моих! успокойтесь на камне сем.
Статилий пошел за факелом, но не возвратился: он либо взят в плен, или умерщвлен.
Сядь, Клит; смерть есть лозунг; повсюду она теперь встречается — Послушай, Клит. —
Как! я, Брут? — Нет! не для чего в мире!
И так молчи; не говори ни слова!
Лучше я сам себя лишу жизни.
Послушай, Дарданий —
Мне сие сделать?
О Дарданий!
О Клит!
Какое злое предложение делал тебе Брут?
Чтобы я умертвил его. — Посмотри, как он задумался.
Теперь великий муж сей так исполнен скорби, что она из глаз его изливается.
Поди сюда, Волумний.
Что, повелитель мой?
Послушай, Волумний: Дух Цезарев являлся уже мне два раза ночью: в первый раз в Сардисе, а в сию последнюю ночь здесь при Филиппах. — Я ведаю, что пришел час мой.
Не отчаивайся, Брут.
Нет, Волумний; сие я верно знаю. Видишь, — чем все кончится в мире. Враги наши гнали нас до самой бездны; лучше будет самим нам повергнуться в оную, нежели дождаться того, как они нас туда свергнут. Ты знаешь, добродушный Волумний, что мы с тобою вместе учились в школе: итак, ради сего, ради прежней дружбы нашей прошу тебя, да возьмешь в руки меч мой, на который я брошусь.
Сие не есть дело друга, Брут.
Беги, беги, Брут! теперь не время медлить.
Прости, друг мой, — и ты, Волумний. Стратон! ты все спал; прости и ты. — Сердце мое радуется, сограждане мои, что я во всей жизни своей не нашел ни одного человека, который бы мне неверен был. Сия проигранная битва принесет мне всегда более чести, нежели Октавию и Марку Антонию подлая победа нынешняя. Простите, любезные друзья; ибо язык Брутов почти уже кончил историю жизни своей. Ночь объемлет глаза мои, и кости мои, трудившиеся единственно для достижения часа сего, стремятся к покою.
Беги, Брут, беги!
Подите; я вам последую. Стратон! останься с господином своим; ты великодушен и не лишен ощущения чести. И так держи меч мой, и отврати лицо свое; я брошусь на оный. — Послушаешься ли ты меня, Стратон?
Дай мне прежде руку свою — прости, повелитель мой!
Прости, добрый Стратон — Цезарь! будь доволен, я не умерщвлял тебя и в половину с такою охотою.
Кому принадлежит невольник сей?
Невольнику моему. — Стратон! где твой господин?
Он свободен от рабства, которое тебя угнетает, Мессала; победители ничего теперь более сделать с ним не могут, как предать огню труп его; ибо один Брут победил Брута, и никто не может хвалиться смертию его.
И так нашли Брута. — Благодарю тебя, Брут, что ты утвердил слова Луцилия.
Всех, служивших Бруту, принимаю я во услужение к себе. — Хочешь ли, друг мой, жить у меня?
Хочу, если Мессала меня отдаст тебе.
Отдай мне его, любезный Мессала.
Как умер начальник мой, Стратон?
Я держал меч, а он на него бросился.
И так возьми его, Октавий; ибо он последнюю услугу оказал начальнику моему.
Брут был наивеличайший из всех римлян! Все заговорщики, его одного исключая, поступали по единой ненависти к великому Цезарю; только он один по ревности к общему благу и любви к отечеству в числе их. Жизнь его была толь изящна и свойства духа его были толь благородны, что натура могла бы выступить и сказать всему миру: «Вот был Муж!»
И так постараемся воздать ему при погребении его ту честь, которую заслужила жизнь его. — Тело его будет лежать ночью сею в ставке моей, в великолепном украшении Военачальника. — Теперь успокоимся от битвы и пойдем разделить славу сего счастливого дня.
- ↑ Shakespeare. Traduit de l’Anglois, dedie au Roi. Paris, 1776, t. II, p. 384. (Шекспир. Перевод с английского, посвященный королю. Париж, 1776, т. II, стр. 384, (франц.). — Ред.).
- ↑ В Риме вещи сии были знаком плотников.
- ↑ Место сие перевел я по мнению Фармерову, который думает, что на английском должно читать bur wit awl.
- ↑ Обыкновенное упражнение римских патрициан, определенных к военной службе. Почему Гораций говорит об одном юноше, пораженном любовию: Cur timet flavum Tibrum tangere? — По Светонову свидетельству, Цезарь был весьма искушен в плавании.
- ↑ Сцену сию весьма превозносят критики.
- ↑ Нечто подобное сказал Цезарь и у Плутарха. Следующее описание свойства Кассиева есть изящнейшее и живейшее описание темперамента холерического.
- ↑ О чудесах, случившихся перед смертью Цезаревой, см.: Virgil. Georg. L. I. Horat. Carm. 1.2. Livii Histor. L. с 44 — 45. Plutarch, in vita Caes.
- ↑ Антоний, будучи великим чувственником, легко мог почитать в Лепиде то слабоумием, что он увеселялся только духовною пищей.
- ↑ И сие обстоятельство взято из описанной Плутархом жизни Брутовой.