Однако это только первая и наимельчайшая из погрешностей г-жи Желиховской. Ведь и на двадцати малых страницах могут быть помещены совсем убивающие меня письма. Нечего объяснять, что моя противница выбрала из своего запаса самые ужасные, уличающие меня строки, а всё другое — опустила. При её обещании «ясно доказать ими фантастичность моих изобличений» и зная, что таких писем я никогда, конечно, не писал — что мог я подумать?! Я полагал, что… г-же Желиховской доставлены теософами не мои письма и что мне придётся доказывать это при помощи экспертов. И что же! это отрывки и надёрганные строки из моих, несомненно, моих писем: я хоть и не видал их и не могу помнить каждого слова, написанного мною девять и восемь лет тому назад, но не выражаю никакого сомнения в их подлинности. Я, вместе с каждым внимательным и добросовестным читателем моей «Изиды», ознакомившимся и с этой «брошюрой», должен только изумляться, — зачем понадобилось г-же Желиховской печатать эти отрывки, которые от первого и до последнего слова ничуть не компрометируют правдивость моего рассказа, а некоторые служат отличным его подтверждением и дополнением.
Рассчитывая единственно на читателей, совершенно незнакомых с моей «Изидой», г-жа Желиховская останавливается, главнейшим образом, на письмах моих 1884 и первой половины 1885 года, то есть времени моего искреннейшего участия и большой жалости лично к Блаватской и колебания относительно окончательного взгляда на все её феномены. Вот, дескать, какого он был высокого о ней мнения и как увлекался! Если же его письма к ней и ко мне были неискренни — то какое коварство и так далее и так далее! Однако ведь я сам в «Изиде» (стр. 33, 59, 65, 75—77, 86—87, 88, 96—97 и др.) откровеннейшим образом рассказал и о моём увлечении, усиленном расстроенными тогда моими нервами, и о моём искании, что́ в Блаватской и её феноменах истинно, а что ложно, и о моём двойственном чувстве к этой удивительной женщине, то привлекавшей к себе до глубокой жалости, то отталкивавшей от себя до ещё более глубокого отвращения. Я не скрыл ничего — и всякий беспристрастный, разумный человек, прочтя «Изиду», почувствует психическую верность моего рассказа, а также снимет с меня обвинение в коварстве. С какой же стати г-жа Желиховская силится выламывать двери, мною самим открытые настежь?!
Только после событий в Вюрцбурге я избавился от чувства жалости к Блаватской. Только в Петербурге в конце 1885 года, узнав роль Блаватской в «истории Могини» и выслушав все показания г-жи Желиховской и её близких о «нашей жрице Изиды», я перестал колебаться. Факта и свойства своих показаний не отрицает и сама г-жа Желиховская (стр. 124—125 брошюры); только, конечно, в очевидное противоречие со своими же письмами, говорит теперь, что я их выпытывал, а она давала их «в безумии» и давала показания… неверные. Но как г-жу Желиховскую, так и свидетелей, на которых она указывала, я безумными не считал, и не мог думать, что сестра показывает на свою сестру самые ужасные вещи… неверно. От таких показаний родной сестры Блаватской я пришёл в ужас и решил, что далее её щадить на основании личных отношений, потому что она сама — «необыкновенный феномен», талантлива и моя соотечественница, — невозможно.
Решив это, я надеялся, что мне не придётся прервать задолго ещё перед тем начатого моего молчания на её письма. Прошло и два, и три, и четыре месяца. Я был давно уж свободен от последнего данного мною ей обещания (см. «Изиду» стр. 219). Я узнал, главнейшим образом из столь «верного», как тогда думал, источника, то есть от её сестры, такие ужасные факты, что при необходимости написать ей не мог ограничиться насмешливым тоном моих последних ей писем. Подробности её участия в «новейших» событиях оказались так отвратительны. Madame де Морсье просила меня положить предел дальнейшим злонамеренным действиям Блаватской. Наконец знаменитая «исповедь» посланницы махатм довела меня до весьма понятного, крайнего возмущения. Поэтому резкий, уже без всяких церемоний тон моего ответа на «исповедь» — вполне естествен. И вот г-жа Желиховская приводит (стр. 131—134 её брошюры) это письмо моё, каждое слово которого, от первого и до последнего, является подтверждением моего рассказа в «Изиде». Я-то очень ей за это благодарен, но зачем ей понадобилось такое письмо — непонятно!
Таким же подтверждением рассказанного мною окажутся для внимательного читателя «Изиды» приводимые отрывки и из других моих писем. Но всё же я дам здесь все разъяснения, которые заинтересованный и внимательный читатель может проверить — с «Изидой» и «брошюрой» в руках.
На стр. 47 своей брошюры г-жа Желиховская приводит такие мои строки из письма 1884 года: «Но вот факт (что́ именно до этих слов я писал о Блав. — неизвестно, а было бы интересно знать это). Там же (в Эльберфельде) я получил, к великой зависти теософов, собственноручную записку Кут-Хуми и даже на русском языке. Что она очутилась в тетради, которую я держал в руке, меня нисколько не удивило, — я это заранее предчувствовал и почти знал. Но поразило меня то, что в этой записочке говорилось ясно и определённо именно о том, о чём мы говорили за минуту! В ней был ответ на мои слова, — а в течение этой минуты я стоял один, никто не подходил ко мне и, если предположить, что кто-нибудь заранее положил в тетрадь записочку, то этот кто-нибудь, значит, овладел моей мыслью и заставил меня сказать те слова, прямой ответ на которые находился в записочке. Этот изумительный феномен я отчётливо наблюдал несколько раз над собою и над другими. Какова сила! А рядом с этой силой, какое иногда бессилие!» Этот курьёзный «феномен», один из ранних, произошёл в Эльберфельде осенью 1884 года. К моему большому сожалению, я не мог рассказать о нём в «Современной жрице Изиды», так как русское письмо Кут-Хуми у меня затерялось, а я приводил в моём рассказе только те письма, подлинники которых хранятся в целости. Но как же можно выставлять это письмо как доказательство моей полной веры, когда в нём заключается подчеркнутая фраза: «меня нисколько не удивило — я это заранее предчувствовал и почти знал»?
Что же могут означать эти слова как не то, что я уж и тогда сохранял настолько наблюдательности, чтобы подметить подготовления Блаватской к феномену и даже предчувствовать и почти знать, в чём именно он будет заключаться? Впоследствии я уже заранее прямо знал, в чём будет «феномен» (см. «Изида» — стр. 204). Итак, я не удивился, найдя записку Кут-Хуми в тетради, которую держал в руках (это были «Голубые горы», слог и правописание которых я исправлял по просьбе Блаватской), но поражён был тем, что «в ней говорилось именно о том, о чём мы говорили за минуту. Из дальнейших моих слов ясно, что я тогда ещё, недостаточно изучив Блаватскую, был склонен объяснять это «внушением» (факт, возможность которого ныне доказывается некоторыми учёными) — и, конечно, имел право воскликнуть: «Какова сила!»
Однако я тут же прибавляю: «А рядом с этой силой, какое иногда бессилие!» — и слова эти, кажется, ясно говорят за себя.
Но, в конце концов, уже в Вюрцбурге в начале осени 1885 года я убедился, что Блаватская вовсе не «внушала», а с иной раз ловкостью, если только не следить за каждым её словом, за выражением её лица, движениями и так далее, наводила разговор на известную тему и подводила так, что произносились слова, необходимые для эффекта «феномена». Об этом я достаточно сказал в «Жрице Изиды».
Нужно ли мне ещё объяснять, что я не мог иначе выразиться как «собственноручное письмо Кут-Хуми»? Я ведь не знал ещё, кто именно писал полученные мною строки, ибо до экспертизы Нэтсерклифта, доказавшей, что почерк Кут-Хуми родился из почерка Блаватской, — было очень далеко. Именно тогда, в Эльберфельде, я склонен был думать, что пишет Олкотт, и только приписка Кут-Хуми в письме Блаватской, полученном мною позднее, заставила меня отказаться от этого мнения и, всмотревшись хорошенько в почерк, признать в нём искусную руку Блаватской. Чем же меня посрамляет, в каком бы ни было отношении, приведённая выписка?!
Но себя г-жа Желиховская посрамляет тотчас же. Она весьма «язвительно» пишет: «Теперь он (то есть я) измыслил водевильную сцену (см. «Изиду», стр. 85, 86), в которой моя сестра посылает наверх за Олкоттом; вопрошает его «с какой стороны» чувствовал он приближение «учителя»; приказывает ему опорожнить карман, где и находится сфабрикованная записка Мории (он забыл, что тогда называл его не Морией, а Кут-Хуми); но — в то время — о «кармане Олкотта» и речи не было! Он сам, г. Соловьев, хвастался (?!), что непосредственно получил записку «учителя» и так далее».
Дело в том, что «феномен» записки Кут-Хуми в читавшейся мною тетради, и «феномен» записки Мории в кармане Олкотта — суть два различных «феномена», происшедшие друг от друга на расстоянии трёх дней и между которыми нет ровно ничего общего. Значит, я не «забыл, что тогда называл его Морией, а не Кут-Хуми». Значит, я не «заменил инцидент» с запиской Кут-Хуми, вовсе не рассказанный мною по выше объяснённой причине, «запиской Мории, найденной в кармане Олкотта между пуговкой и зубочисткой». Но, быть может, г-жа Желиховская совершила эту свою передержку по незнанию? Нет, она совершила её вполне сознательно: она объявляет, что копия моего рассказа из журнала «Лондонского общ. для психич. исследований», о том как мне привиделся М. (Мориа) — находится у неё. Она даже делает из неё выписки (брошюра, стр. 45). Ну, а в этом моём рассказе, помеченном 1 октября (по нов. стилю) 1884 года, напечатано: «Le soir du même jour M. Olcott a trouvé dans sa poche un petit billet, que tous les théosophes ont reconnu pourêtre de l’écriture de M. (Moria), conçu en ces termes: «Certainement j’étais là, mais qui peut ouvrir les yeux à celui qui ne veut pas voir? M.»[1] Кажется ясно. Увы! Это лишь один из малых образчиков добросовестности и правдивости моей «почтенной» противницы!
Что я не намеревался убеждать членов «Лонд. психич. общества» в реальности моего свидания с Морией, доказывается не только их дальнейшим, напечатанным в «отчёте» заявлением, но и последними словами моего рассказа: «Je dois dire qu’à peine revenu à Paris, ou je suis actuellement, mes hallucinations et les faits étranges qui m’entouraient, se sont complément dissipés»[2].
Наконец моё сомнение доказывается моими словами в письме к г-же Желиховской от 9/24 ноября 1884 года: «Вам желательно знать, что интимного говорил мне Мориа. Да кто говорил? Мориа ли? Я сильно в этом сомневаюсь» (брошюра, стр. 47). Зачем г-жа Желиховекая приводит такие отрывки из моих писем, служащие ей самую плохую службу, — это решительно непонятно!
По возвращении из Эльберфельда я некоторое время чувствовал себя лучше; но затем, и особенно к концу 1884 года, нервы мои опять расходились. Поэтому немудрено, что мне один раз (к тому же я сильно натрудил себе глаза чтением рукописей) почудилась Блаватская в своём чёрном балахоне. Находясь в переписке с г-жой Желиховской и просто, искренно и шутливо говоря с ней обо всём (я с поразительной опрометчивостью верил тогда её добродетелям и дружбе) — я рассказал ей и этот случай, прибавив: «Что ж это такое? Опять вопрос ваш: галлюцинация или нет? Да я же почём знаю!? Что от этого можно с ума сойти — это верно! но я постараюсь этого не сделать».
Она приводит (стр. 95) и это письмо — как доказательство чего? тогдашнего расстройства моих нервов?! но ведь я сам говорю об этом в «Изиде»! Раньше того и колокольчики слышались, и дуновения какие-то я очень явственно ощущал, а однажды (этого г-жа Желиховская даже ещё и не знает!!) я минуты две слышал вокруг себя шуршание невидимого шелкового платья! Слушал, слушал — шуршит, да и только! Лечение холодной водой, известный режим и временное прекращение сильных занятий, главное же — удаление от всяких «теософических» чудес — совершенно прекратили все эти явления. С какой же бы стати стал я подробно, по номерам и пунктам, описывать их в «Изиде,» давно уж и отлично зная их происхождение?!
Письмо моё к Блаватской о Рише и о том, что я подружился с m-me Адан, писано в явно насмешливом тоне и совершенно объясняется обстоятельствами того времени. Я был у m-me Адан по случаю печатавшегося тогда в её журнале «Nouvelle Revue» моего рассказа «Магнит». Я видел эту известную литературную и политическую даму всего второй раз — и вот она, вероятно рассчитывая, что я напечатаю в России «интервью» с нею, стала мне, положительно как старому другу, рассказывать всякие подробности о своей дружбе с Скобелевым и с Гамбеттой, о всяких чудесах, а под конец посвятила меня в факт своего язычества. Да, она тогда была язычницей, исповедовала языческий культ, с жертвоприношениями древним богам и богиням! Услышав всё это, я посоветовал ей, стараясь казаться серьёзным, лучше уж обратиться к теософии и взять под свою защиту Блаватскую. Она просила у меня и впредь моего сотрудничества, просила писать ей, говорила, что аккуратно будет отвечать мне, словом, — была очень, очень любезна, как истая парижанка. А я, грешный человек, уехал в Россию, не напечатал «интервью» с нею, никогда не написал ей ни слова. Так и кончилась наша взаимная дружба…
На новые вопросы Шарля Рише (ибо у вас и прежде шли с ним толки о Блаватской и он знал, что я добиваюсь разобрать правду) я ответил, что Блаватская не простая авантюристка, а весьма талантливая и необыкновенная женщина, что она, очевидно, так называемый медиум, хотя и ослабевший (это и есть «её личная сила и феномены, от неё исходящие»). Что же касается его третьего и важнейшего вопроса относительно теософических феноменов и её махатм — я заявил, что полное и, по возможности, документальное объяснение я представлю через два, самое большее через три месяца. Я объяснил ему причину этого (см. «Изиду», стр. 219).
Блаватской же я писал о беседе с Рише (как и о m-me Адан) в насмешливом тоне, весьма обычном в моих к ней письмах, а в данном случае, после всех вюрцбургских чудес, мне законно хотелось подчеркнуть, что я жду только два — три месяца, что я возмущён апломбом, с которым она сделала мне свои предсказания. Я и писал, дразня её и спрашивая: «Ведь не правда ли — всё исполнится, всё будет, как вы сказали? ибо не играли же вы мной как пешкой? И всё закончится вашим триумфом и уничтожением психистов? ведь да? так оно и будет?» Могу себе представить, как выходила из себя Блаватская, читая эти поддразнивающие строки! На этом письме, прямо объясняющимся моим рассказом («Изида» стр. 219) и его подтверждающим, стараются построить обвинение меня в том, что я желал обманывать Рише. На его письмо, приведённое мною на стр. 35 «Изиды» не обращают внимания, хотя слова: «Peut-étre réussira-t-elle (Блаватская). En tout cas ce ne sera ni votre faute, ni la mienne» — достаточно ясны. Ну так вот новейшее письмо Рише, присланное им мне как «удостоверение» и ниже мною помещаемое — окончательно выяснит вопрос о том, «ка́к» я его «обманывал», а также докажет «правдивость» г-жи Желиховской.
Приводя на стр. 96 «Изиды» письмо Блаватской с замечательной «припиской Кут-Хуми,» я упоминаю о том, что «не стал искать» какую-то хромо-фотографистку Tcheng», о чём меня просила в том же письме Блаватская, прибавляя, что эта особа «не должна ни видеть, ни знать меня». Я действительно не искал её, никогда не видел и не знаю, что эта за особа. Но я забыл (ужасная, через восемь лет! — ошибка моей памяти!!) что кто-то, не то m-me де Морсье, не то г-жа А. (а может быть и кто-нибудь и другой) дали мне о ней сведения и я написал Блаватской: «Хромо-фотографистка с китайской фамилией живёт именно там, находится в настоящее время в Париже и занимается не только изготовлением портретов, но и изготовлением каких-то статей в здешние газеты «Gaulois» и «Gil Blas». Хоть это и мельчайшая мелочь и к делу не имеет никакого отношения, но г-жа Желиховская подбирает эту соломинку и, конечно, старается раздуть её.
Но как же она её раздувает?! После перерыва, с другой строки она приводит слова из моего шутливого письма: «M-me de-Morsier уверяет, что я её сегодня загипнотизировал, а гипнотизация эта заключается в том, что она вас ужасно полюбила…» (брошюра, стр. 49, 50). Кто же так странно загипнотизировал г-жу Желиховскую, что она, вопреки здравому смыслу и смыслу русского языка, относит эти слова не к m-me Морсье, к которой они прямо относятся, а к неведомой, никогда и нигде не виданной мною особе с китайской фамилией?! Где же это я «пишу, что мы с m-me де Морсье принимали эту Ченг и говорили с ней о Блаватской?» Бог знает, что такое! новая курьёзная галлюцинация г-жи Желиховской!
Про «Isis Unveiled» и в «Совр. Жр. Изиды» я не раз пишу, что не только тогда, но и теперь считаю её для Блаватской — своего рода замечательным феноменом, только теперь я знаю происхождение этой компиляции, а тогда, не зная, я был поражён мнимой учёностью Блаватской.
По всему этому, что же доказывают письма на страницах 39, 40, 46?
В конце стр. 50 — приведён отрывок о том, что Бессак писал тогда, как сказал мне, сочувственную статью о «теософии», о чём я упомянул и в «Изиде.» Он очень хотел видеть Могини ради этой статьи и я писал об этом Блаватской. К чему же это письмо?!?
На стр. 51 — также бесцельное письмо и вдобавок в нём явно насмешливая фраза: «Чудес не оберёшься!»
В «Изиде» говорится, что осенью 1884 г. в Эльберфельде я так расчувствовался, видя «прекрасно сыгранную искренность и горе Блаватской», что поколебался и боялся думать, что она так уж обманывает. Я спрашивал себя: «Авдруг моя подозрительность идёт слишком далеко? а вдруг тут есть и правда?» Два обрывка на стр. 52 только подтверждают эту страницу «Изиды».
Шутливое письмо на стр. 54—55 бесцельно — и приведено только ради тёмной инсинуации, касающейся совсем постороннего предмета.
Стр. 63 — отрывок из моего письма о том, что мне нет дела до «Общества» и что я подозреваю Блаватскую в подделке некоторых «феноменов,» но всё же люблю её лично — не только безцелен, а является лишь прямым подтверждением слов моих в «Изиде». Г-жа Желиховская нарочно не приводит цельного письма, а выдёргивает и разбивает его на части. А целое ещё было бы рельефнее, как полнейшее выяснение моих тогдашних отношений к Блаватской.
Стр. 69 — доказывает только, что, как я и говорю в «Изиде,» тогда мы ещё ничего не знали и я не мог верить ещё, хоть и подозревал Блаватскую во многом, таким ужасным гадостям, в которых её обвиняли Куломбы. Ведь тогда ещё не было расследования «Общ. псих. исслед.» и я ничего не знал, а сам ещё не убедился и только хотел знать правду. Меня действительно глубоко возмущал тогда этот ужасный скандал за Блаватскую, как за русскую. Хоть и подозревающий её во многом — я ведь ещё ни на что не имел явных доказательств, я думал, что рядом с обманом есть и настоящие, психические её силы и говорил; «позвольте, этаких-то ужасов уж не может быть, это уж, верно, клевета не нее и, во всяком случае, прежде, чем верить, надо исследовать.»
Точно так же, как и я, — думало я «Общ. псих. иссл.» — и учредило комиссию, послало в Индию Годжсона, который сам пишет, что ехал уверенный, что это клевета и изменил своё мнение только ввиду явных улик и доказательств. Вот мне и надо было увидеться с нею — чтобы распутать всё это и окончательно убедиться, насколько велика её виновность. Если бы она убедила меня, что невинна — я был бы очень счастлив.
Стр. 96. Я сожалею о вероятности скорой смерти Блаватской — ну так что ж?
Стр. 97. Я говорю по поводу дела Комарова при Кушке, что близится время, когда русский человек и индус сойдутся — ну так что ж?
Стр. 100. Я желаю свидеться с Блаватской, говоря о том, что если бы, как предполагал сначала, весной поехал в Италию, так случайно встретился бы с нею. Рассказываю о парижском кружке и смеюсь над дюшессой Помар — всё это может служить дополнительным примечанием к рассказу об этом времени в «Изиде». Ну так что ж? — спрашиваю я еще раз.
Стр. 113. Письмо это писано осенью 1884 г. и касается Могини. Я очень заинтересован был этим талантливым, развитым и прекрасно образованным индусом. Даже, как видно из моего рассказа, согласился чтобы он пробыл у меня в доме три дня во время своего приезда в Париж. Он читал лекцию у m-me Морсье.
«Говорил так хорошо, умно и, главное, кстати, что мне сильно хотелось расцеловать его браминское недотрожество моими опороченными винопитием, мясоедением и греховными поцелуями устами (хоть я и шучу, но г-жа Желиховская, верно, скандализована «греховными поцелуями» — и печатает эти слова мне на пагубу).
Хоть я известен здесь за скептика, ведущего борьбу со всякой оккультностью и даже с вами, но всё же, так как известно также, что я ваш соотечественник и предан вам, как «Елене Петровне,» то мои слова могут показаться пристрастными и не произвести должного впечатления. Между тем Могини — это что-то вроде маленького непогрешимого папы, в устах коего нет ни лжи, ни пристрастия. (Зачем эту последнюю фразу г-жа Желиховская печатает жирным шрифтом и подчеркивает — неизвестно. Ведь ясно, что это мнение не моё, а парижского кружка. Да если б это было и моё тогдашнее мнение, — так что ж из этого следует?) Ввиду этого я просил его поведать нам всё, что он знает про вас и сделать характеристику. (Ведь это действительно было весьма интересно для всех, а для меня тогда в особенности. Как они познакомились? где? когда? признаёт ли Могини «оккультные силы» Блаватской? Он уверял, — как вспоминаю я, наведённый на эти воспоминания того дня моим письмом, — что «психические силы» Блаватской огромны). Он приступил к этому прекрасно и начал производить сильное впечатление. Но так как он думал ехать с вечерним поездом, то, взглянув на часы, я убедился, что надо прервать немедля начатый разговор, спешить за его вещами ко мне, накормить его и скорее на поезд — не то опоздает… (кто здесь поставил точки — я или г-жа Желиховская — не знаю). Вдруг со мною случилось нечто странное! Я весь похолодел (трогали мои руки — как лёд!) Голова пошла кругом, я закрыл глаза; от меня, на бывшего тут сомнамбула, Эдуарда, пошло нечто, от чего он стал всхрапывать — и вот я, с закрытыми глазами, — увидел вас и почувствовал, что вы желаете, чтобы Могини остался до утреннего поезда».
Тут опять не знаю, чьи точки. В тот для меня печальной памяти 1884 год со мною было несколько таких случаев, и три лечивших меня в Париже доктора знают это и каждый врач, думаю, может назвать, если не объяснить, подобную болезнь. Я внезапно холодел, чувствовал дурноту и слабость, перед закрытыми глазами непременно вырисовывалось чье-либо лицо или какая-нибудь сцена — и всегда с «определённой мыслью». Потом, очень скоро, всё бесследно проходило. Эта болезнь, следствие слишком долго потрясавшихся нервов, очевидно, была серьезна, но мой выносливый и тогда молодой ещё организм, по счастью, победил её. — Что мне действительно тогда сделалось дурно — это доказывается тем, что мои руки были холодны, как лёд, по свидетельству присутствовавших. Что мне представилось лицо именно Блаватской — это объясняется исключительно на ней сосредоточенным вниманием и рассказами о ней Могини. По приведённым в письме соображениям я сам, очевидно, подумал, что хорошо бы Могини остаться до утра и эта мысль, естественно, присоединилась к образу Блаватской. Теперь, через девять лет, я очень хорошо знаю, что нечего искать в этом нервном, болезненном явлении какой-нибудь «передачи на расстоянии мысли и желания» (факт возможный, окрещённый ныне именем «телепатии»); но тогда… тогда и я и все были в поисках за «феноменами» и, главное, за феноменами Блаватской, тогда, как говорит в своём письме, приводимом мною, Шарль Рише, «nous étions tous déroutés». Меня спросили, что такое со мною — и я рассказал. Тогда решено было сделать опыт и узнать, действительно ли «madame» передала на расстоянии свою мысль. Могини мы упросили остаться и докончить его блестящую беседу, показавшуюся достаточно убедительной.
«Теперь, понятное дело, все ждут знать, что это такое было: действительная передача на расстоянии вашей мысли и желания, ваше магнетическое на меня влияние — или моя фантазия, а пожалуй даже и выдумка. Больше всех, конечно, интересуюсь этим я, а потому прошу вас не оставить нас в неизвестности. Если это было верно, то пусть Могини немедля сообщит об этом m-me де Морсье, пока Драмар еще не уехал. Жду от вас весточки, будьте здравы и крепки. Подпись».
Это я писал Блаватской по просьбе и поручению кружка. Письмо моё было послано к ней с Могини. Легко понять, что если бы Могини просто написал m-me де Морсье, что Блаватская говорит: «Да, желала и передала свою мысль на расстоянии», — это никого не убедило бы, даже лиц всего более увлекавшихся. Для удачи опыта мы, конечно, ждали чего-нибудь особенного, доказательного, а не голословного утверждения. Но опыт не удался, — и было решено, что это не случай «телепатии», а моё субъективное нервное явление.
Для чего же приведено это письмо? Что Могини был интересен, великолепно говорил, что все, а я пуще всех, хотели знать как можно больше о Блаватской и её феноменах, что у меня в то время были расстроены нервы, что я, не решив ещё капитального вопроса о степени её преступности, был расположен к ней и готов был, пока это позволяла совесть, защищать её как мою соотечественницу перед иностранцами — всё это и без того известно читателям «Современной жрицы Изиды»! Г-жа Желиховская приводит это письмо «для полной характеристики моих отношений к лицам, замешанным в новой сплетне», — то есть бывшей через год после того истории Могини и мисс Л., — а я привожу его как дополнение к странице 98 «Изиды», ничуть не идущее вразрез с моим рассказом. Я не считал тогда Могини ни обманщиком, ни лицемером, каким он впоследствии оказался. Да я в начале его истории с мисс Л. (пока не узнал всех подробностей) не спешил со своим негодованием, относительно этого дела. Только после вюрцбургских признаний Блаватской и сцены с письмом к нему мисс Л. (стр. 223 «Изиды») я уж не мог, конечно, серьёзно смотреть на интересного брамина. В первый же день по приезде в Париж я увидел у m-me де Морсье мисс Л. и она показалась мне настолько неинтересной (у каждого свой вкус — как оказалось), что я даже под этим впечатлением снял с Могини всякое обвинение и склонен был в данном случае считать его Иосифом. Блаватскую, назвавшую его «негодяем» — поторопившейся, а m-me де Морсье — тоже поторопившейся довериться этой, уже далеко не юной девице. Всё это, как оказывается из моего письма (на стр. 115, 116) я сообщил m-me де Морсье и успокоил Блаватскую фразой: «Глядя на неё (мисс Л.), конечно, никто не заподозрит бедного Могини».
Но ведь я писал страницу 224 «Изиды» через несколько лет после этого, — хорошо зная продолжение и конец этой скверной истории, и вовсе не обязан был понапрасну глумиться над мисс Л. и над тем, что m-me де Морсье «носилась» с этой обиженной. M-me де Морсье была очень сдержанна относительно «начавшейся истории» и мне ничего определённого не сказала, так что мне могло показаться, что она отнеслась к инциденту снисходительно. Я уехал в Россию, тоже неопределённо сказав ей, что в воздухе нечто более опасное и относительно Могини, и относительно весьма многого, а что на эту историю нечего обращать внимания. Но я ошибался, и эта история, благодаря дальнейшей роли в ней Блаватской, оказалась серьёзной и характерной в высшей степени. Я узнал о ней в России, а затем, в феврале 1886 года, ознакомился и с документальной её стороной.
Страница 52 и так далее «брошюры» полны самых высоких инсинуаций. Выдёргивая фразы из моих писем 1884 года, г-жа Желиховская спрашивает, что означают мои слова: «Мне нет дела до других (Олькотта и ближайших к Блаватской сообщников), мне надо вас вынести непричастной. Я не могу расписывать. Если захотите — для вас будет ясно». Эти слова означают именно то, о чём я говорю на странице 65 «Изиды». Они означают, что в то время, в 1884 году, я имел ещё наивность мечтать, что можно, если не сразу, то постепенно, отвратить Блаватскую от её обманной и вредной деятельности, направить её несомненный талант и умственные силы к честным и полезным целям. Я ведь ещё не знал из последовавших (в конце 1885 г.) признаний г-жи Желиховской и рассказов многих в России о том, что такое Блаватская, до какой степени она безнадёжна, я ведь ещё не получал её пресловутой «исповеди». Она так разожгла снова мою к ней жалость сценой в Эльберфельде (стр. 87—89 «Изиды»), что я не мог тогда не колебаться то в ту, то в другую сторону. Я рассчитывал, что приводимые мои слова, показав ей, что я лично ей предан, но в то же время понимаю её игру и вижу обман многих её феноменов, — развяжут ей язык, если не на письме, то при личном свидании, и дадут мне возможность действовать прежде всего на её же пользу. Моего отношения к Блаватской я всё время не скрывал и от парижан и ей писал об этом в письме, приведённом г-жой Желиховской на странице 114 её брошюры. «Хоть я известен здесь за скептика, ведущего борьбу со всякой оккультностью и даже с вами, но всё же, так как известно также, что я ваш соотечественник и предан вам, как Елене Петровне… и так далее».
Во мне, наконец, что естественно при таких обстоятельствах, боролись противоположные чувства, то жалость к ней, то возмущение. И я просил её приехать, чтобы «договориться до чего-нибудь по-русски».
Я отговаривал её от немедленного выхода в отставку, потому что это произвело бы большой скандал. Я же скандала для неё среди иностранцев не хотел именно потому, что она была моя соотечественница, талантливая и к тому же больная женщина. Я не хотел этого скандала не только в 1884, но и в 1886 году, и только такие её действия и факты, после которых для уважающего себя человека уж не могло быть вопроса о «соотечественнице» и так далее, — заставили меня от неё отступиться. Вот ясное и простое объяснение моих слов, согласных с «Изидой».
Больше «моих писем» или, вернее, «кусочков» от них — нет. Их больше нет не в коллекции г-жи Желиховской, а в её брошюре, которая должна была состоять из них, «сплошь» по печатному заявлению… правдивого автора «Правды о Е. П. Блаватской».
Г-жа Желиховская и сама отлично понимает, что приводимые ею отрывки меня ровно ни в чём не уличают, а разобранные по местам, — напротив, — лишь подтверждают мой рассказ и служат мне на пользу. Тогда она, написавшая свою брошюру якобы на защиту «оклеветанной» моими воспоминаниями её сестры, снова цинично предаёт эту «сестру», как делала и при её жизни, лишь бы нанести мне удар. Она говорит, ничуть не смущаясь полной голословностью подобного заявления, что у меня с Блаватской были какие-то «секретные аудиенции», а затем весьма прозрачно и ясно намекает, что я был не то «сообщником» Блаватской, не то стремился при её посредстве достигнуть чего-то таинственного и крайне предосудительного.
Но ведь чтобы выставлять такие обвинения и делать подобного рода намёки, она должна же привести хотя какие-нибудь ясные доказательства, — скажет всякий! Нет!! г-жа Желиховская не такой человек, чтобы принять во внимание эту необходимость и смутиться такими пустяками! Она просто объявляет, что могла бы доказать многое, да у неё «нет улик». Потом говорит, что я очень осторожен — и ничего компрометирующего меня не писал. Наконец, забывая, очевидно, об этой моей осторожности и только что приводимых своих же словах, заявляет, что письма были, да сама она, по своей непростительной опрометчивости, их велела сжечь!!
Не правда ли — такие слова г-жи Желиховской невероятны? А между тем, вот:
«Зная, как тяготилась сестра моя просьбами г. Соловьева касательно помощи Махатм (это тех-то Мории и Кут-Хуми, в существование которых я не верил, о чём неоднократно писал и Блаватской и Желиховской, и о чём писала сама Блаватская, называя меня «подозрителем» и «Фомой неверным») в том, что они, вероятно, признавали невозможным (в чем именно — я, не имея явных улик, умалчиваю!..» (стр. 137—138 брошюры).
«Но в том то и дело, чтобы уметь смолчать вовремя. Этим Талейрановским правилом и отличаются умные люди, хорошо умеющие говорить, а еще лучше — молчать. В это чреватое обманами время (вот это верно! — об обманах-то я и толкую в «Изиде»!) г. Соловьев старался никогда себя не компрометировать, договаривая письменно о том, что трактовалось лишь устно на «секретных аудиенциях» между им и моей сестрой. Он заменил прямые речи намеками, ей одной понятными… Разве все эти напоминания и намеки писались бы даром, если б не имели глубокого значения? Не будь у него заветных, гораздо более существенных целей, чем бесцельное (?!!) разоблачение Блаватской; не ошибись он в расчетах, — вероятно он не был бы так неприлично щедр на излияние своей мести и желчи на ее могилу… Видно, ждал г. Соловьев от сестры моей чего-нибудь, что заставило его юлить (?!:) перед ней еще столько времени, выйти из общества в феврале 86 г. и не писать о ней, пока была она жива. (Как я «юлил» и почему все покончил в феврале 86 г. — видно из «Изиды».) Ведь он может не знающих морочить побасенками о том, что пока я молчала о теософии — молчал и он. Это неправда! (Из приводимого мною ниже письменного удостоверения полковника Брусилова, самою г-жой Желиховской выбранного «свидетелем» моего с нею свидания в декабре 1891 года — видно, «какая» это неправда!) Я постоянно все эти годы, от времени до времени, писала и печатала, когда Бог на душу клал, и он прекрасно об этом знал (где и «что именно» она писала?? если же и писала — я не знал, ибо за «всей» прессой следить не могу и как есть никто не говорил мне об её писаниях), но не возвышал голоса, потому что боялся сестры. Ему надо было дождаться ее смерти, чтобы заговорить свободно (стр. 60—62 брошюры)».
Приведённые мною документы ясно доказывают, до какой степени я не боялся Блаватской и что не после её смерти, а при её жизни, когда она была в полной силе и окружена друзьями — я разоблачил её в Париже в первой половине 1886 года. Наконец ведь сама г-жа Желиховская толкует об этом в своей брошюре, подтверждая так или иначе мой рассказ и пополняя мои документы. Но у неё голова кружится перед вызванным ею духом и она не отдаёт себе никакого отчёта в словах своих, — она впадает, по её признанию, в «безумие»! «К несчастью, — пишет г-жа Желиховская, — по собственному желанию моему большинство русской корреспонденции сестры моей после смерти её было сожжено. Уцелело лишь то, что она сама передала мне и что выслали мне позже из Адиара. Если бы не эта непростительная опрометчивость, вероятно, у меня была бы возможность теперь объяснить читателям и то, о чём осторожный г. Соловьев сам находил неудобным расписывать (стр. 58 брошюры)».
Невероятно! А между тем всё это она написала и напечатала в том состоянии «раздражения», когда у неё неведомо что «срывается с языка в самом крайнем, преувеличенном смысле…»
Некоторые мои письма действительно, очевидно, уничтожены г-жой Желиховской; и это именно те, которые, даже и по её мнению, слишком уж наглядно уличают Блаватскую и выставляют на вид вовсе не моё коварство, а нечто другое. Где, например, те два письма, о которых говорится на стр. 62? где мои «глупости о махатмах», моё «неверие Фомы», моя «подозрительность», «убеждение, что феномены подделываются»?? — словом всё, о чём сама Блаватская пишет в напечатанных письмах? Где?!
Примечания
править- ↑ «Вечером того же дня г. Олкотт нашёл у себя в кармане записочку,, написанную, как признали все теософы, почерком М. (Мории), в таких выражениях: «Конечно я там был, но кто может открыть глаза не желающему видеть? М.»
- ↑ «Я должен сказать, что по возвращении в Париж, где я теперь нахожусь, мои галлюцинации и странные факты, меня окружавшие, совершенно исчезли».