Сахалин (Дорошевич)/Столица Сахалина/ДО

I править

Такъ зовутъ постъ Александровскій, гдѣ сосредоточено главное управленіе островомъ, гдѣ находится самая большая тюрьма, гдѣ содержится самая «головка каторги», и откуда начинается та «настоящая каторга», которую мы и будемъ теперь описывать[1].

— Не правда ли, — услышите вы со всѣхъ сторонъ отъ гг. служащихъ, — въ Александровскѣ ничто не напоминаетъ каторги?

Я не знаю другого мѣста, гдѣ все до такой степени напоминало бы о каторгѣ.

Нигдѣ звонъ кандаловъ не слышится такъ часто.

Широкія немощеныя улицы, маленькіе деревянные дома, — все переноситъ въ глухой провинціальный городокъ. Вы готовы забыть, что вы на каторгѣ. Но раздается лязгъ кандаловъ, и изъ-за угла выходитъ партія кандальниковъ, окруженная конвоемъ. И это на каждомъ шагу.

 
Партія вновь прибывшихъ каторжанъ.

Нигдѣ истинно каторжныя условія сахалинской жизни не напоминаютъ о себѣ такъ на каждомъ шагу. Нигдѣ истинно каторжная нищета, каторжное бездомовье не бросаются такъ ярко въ глаза. На каждомъ шагу — фигура поселенца, которая медленно, подобострастно, заискивающе, приниженно приближается къ вамъ, снимая картузъ еще за 20 и 30 шаговъ.

Словно призракъ нищеты.

Типичная фигура сахалинскаго поселенца. Одежда перешитая изъ арестантскаго бушлата. Что-то такое растрепанное на ногахъ, не похожее ни на сапоги, ни на коты, ни на что. Тоска на лицѣ.

Сахалинскій поселенецъ всегда начинаетъ свою рѣчь словами «такъ что», и всегда обязательно ведетъ ее «издали».

— Такъ что, какъ мы, ваше выскоблагородіе, теперича на Сакалинѣ не извѣстно за что…

— Ну, говори толкомъ, что нужно.

— Такъ что, какъ теперича безо всякой вины…

— Да говори же, наконецъ, что тебѣ нужно.

— Такъ что, третій день не ѣмши… Не будетъ ли вашей начальнической милости…

— На. Получай — и проваливай.

А съ другой стороны улицы къ вамъ подбирается другая такая же фигура, такая же сѣрая, такая же тоскливая.

Сѣрые призраки сахалинской тоски.

И также начинаетъ нараспѣвъ, тягуче, тоскливо «пѣснь сахалинской нищеты»:

— Такъ что, какъ мы…

А впереди десятки, сотни этихъ сѣрыхъ призраковъ поютъ ту же тоскливую пѣснь.

Порой среди нихъ вы встрѣтите особенно безнадежно-скорбное лицо.

Это — сосланные за холерные безпорядки.

Отъ каторги они всѣ освобождены, перечислены въ поселенцы, хозяйства не заводятъ.

— Не къ чему. Скоро выйдетъ, чтобы всѣхъ насъ, стало-быть, на родину, въ Россію, вернуть.

И слоняются безъ дѣла по посту, куда пришли узнать, нѣтъ ли «манифесту, чтобъ домой ѣхать». День идетъ за днемъ, и все тоскливѣе, безнадежнѣе дѣлаются лица ожидающихъ возврата на родину.

Увѣренность въ томъ, что ихъ вернутъ, у этихъ несчастныхъ такъ же сильна, какъ и увѣренность въ томъ, что ихъ прислали сюда «безвинно».

 
Видъ Александровскаго поста.

— За что присланъ?

— Такъ, глупости вышли… Доктора холеру выдумали. Известью стали народъ присыпать, живьемъ хоронить. Ну, мы это. стало-быть, не давать. Глупости и вышли. Доктора, стало, убили.

— За что же убивали?

— Такъ. Спужались сильно.

— Да ты видѣлъ, какъ живыхъ хоронили?

— Нѣ. Я не видалъ. Народъ видѣлъ.

 
Герой холернаго бунта.

Вотъ одинъ изъ зачинщиковъ страшныхъ Юзовскихъ безпорядковъ. Высокій, рослый мужикъ. Онъ былъ, должно-быть, страшенъ въ эти грозные дни, когда, обезумѣвъ отъ ужаса, ходилъ по базару съ камнемъ и кричалъ:

— Бей докторовъ.

И грозилъ разбить камнемъ голову каждому, кто сейчасъ же не приступитъ къ этой страшной бойнѣ, не пойдетъ съ базара «на докторовъ».

Теперь у него истомленный долгимъ, безплоднымъ скитаніемъ видъ. Все ходитъ по посту[2], подавая во всѣ учрежденія, всѣмъ начальствующимъ лицамъ самыя нелѣпыя прошенія. Онъ подаетъ ихъ всѣмъ: тюремному смотрителю, горному инженеру, землемѣру и докторамъ. Онъ такъ и ходитъ съ бумагой въ рукахъ, — и стоитъ ему увидѣть на улицѣ какого-нибудь «вольнаго человѣка», онъ сейчасъ же подастъ ему бумагу.

— Явите начальническую милость…

— Да насчетъ чего?

— Насчетъ освобожденія…

— Я-то тутъ при чемъ. Я, милый, ничего не могу сдѣлать.

— Господи! Да кто же вступится за правду, за истину.

Въ глазахъ его блещетъ отчаяніе. Онъ во всемъ отчаялся, во все потерялъ вѣру, — въ правду, въ справедливость. И только въ одномъ увѣренъ глубоко, всѣмъ сердцемъ, всей душой, — въ томъ, что, призывая убивать докторовъ, онъ пострадалъ «безвинно».

И въ этомъ вы его не разубѣдите.

— Какъ же такъ. Какъ не доктора холеру выдумали? Дозвольте вамъ объяснить…

 
Арестантскіе типы.

И онъ принимается разсказывать про известь, которой «присыпали народъ», и про тѣхъ, заживо похороненныхъ, которыхъ онъ не видалъ, но зато «народъ видѣлъ».

Вотъ еще интересный сахалинскій типъ.

Держится молодцомъ. Одѣтъ щеголевато. Лицо жульническое. Выраженіе на лицѣ: «готовый къ услугамъ».

Черный «спинжакъ». Штаны заправлены въ высокіе крѣпкіе сапоги. На шеѣ — красный шарфъ. Выправка бывшаго солдата.

Сосланъ за вооруженное сопротивленіе полиціи. Былъ въ Москвѣ въ какомъ-то трактирѣ, — притомъ съ отдѣльными кабинетами, — приказчикомъ. Что тамъ дѣлалось, въ этихъ «отдѣльныхъ кабинетахъ», — Господь его знаетъ. Но когда не ждано ночью явилась полиція, — онъ пошелъ на все, чтобы только не допустить полиціи до «кабинетовъ». Заперъ дверь, стрѣлялъ, когда ее выломали, изъ револьвера.

Теперь отбылъ каторгу и числится поселенцемъ. Цѣлые дни вы его видите только на улицѣ, ничего не дѣлая. На вопросъ, чѣмъ занимается, говоритъ:

— Такъ… Торгую…

Когда мнѣ нужно познакомиться поближе съ кѣмъ-нибудь изъ наиболѣе темныхъ личностей, — онъ для меня неоцѣненная протекція.

Какъ онъ прикомандировался ко мнѣ, я даже и объяснить не могу. Не успѣлъ я ступить на пристань, — онъ выросъ передо мною, словно изъ-подъ земли, съ своимъ вѣчнымъ выраженіемъ:

«Готовый къ услугамъ»…

Не успѣваю я сказать, что мнѣ нужно, онъ летитъ со всѣхъ ногъ.

Лошадь нужно, — ведетъ лошадь. Квартиру отыскать, — пожалуйте, нѣсколько квартиръ. На лицѣ готовность оказать еще тысячу услугъ. Какихъ — безразлично. Ни добра ни зла нѣтъ для этого человѣка, «готоваго служить» чѣмъ угодно и какъ угодно.

Куда бы я ни пошелъ, я всюду наталкиваюсь на него. Выхожу утромъ изъ дома, — какъ столбъ стоитъ у подъѣзда. Возвращаюсь вечеромъ, — въ темнотѣ вырастаетъ силуэтъ.

— Не будетъ ли какихъ приказаній назавтра?

— Да объясни ты на милость: чего тебѣ отъ меня нужно. Что ты ко мнѣ привязался.

— Ваше высокобродіе, явите начальническую милость. Такъ что, какъ вы со всѣми господами начальниками знакомы, вамъ ни въ чемъ не откажутъ…

— Ну, къ дѣлу.

— Билетъ на выѣздъ на материкъ. На постройку.

Т.-е. на постройку Уссурійской желѣзной дороги, которая строится каторжными съ острова Сахалина.

— Когда еще въ «работахъ» былъ, я на дорогѣ находился, работалъ всегда усердно, исправно. Начальство мною было довольно. Ваше выскобродіе, явите такую вашу начальническую милость…

И послѣ этого вѣчный припѣвъ, при каждой нашей встрѣчѣ.

— Господи. Работалъ. Всегда были довольны. И теперь должонъ на Сакалинѣ пропадать…

Замѣчаю, однако, что болѣе порядочные поселенцы отъ моего чичероне, уссурійскаго труженика, что-то сторонятся.

Спрашиваю какъ-то у моего кучера, — мальчишки изъ хорошей поселенческой семьи, присланной сюда «за монету»[3]:

— Слышь-ка, что этого, чернаго, высокаго, всѣ какъ будто чураются.

— Не любитъ его народъ, — нехотя отвѣчаетъ мальчишка.

— А за что?

— Кто жъ его знаетъ… На дорогѣ тамъ, что ли… палачомъ былъ… вотъ и чураются…

Вотъ что называется на Сахалинѣ «работой». И вотъ на какія работы просится уссурійскій труженикъ.

— Ты что жъ? — спрашиваю его. — Ты мнѣ прямо говори. Я теперь знаю. Ты въ палачи хочешь поѣхать наниматься?

— Такъ точно.

 
Арестантскіе типы.

И смотритъ на меня такими ясными, такими свѣтлыми глазами.

Словно рѣчь идетъ о самомъ, что ни на есть почтеннѣйшемъ трудѣ.

О, эта Сахалинская улица. Какія встрѣчи на ней!

Идетъ по улицѣ бодрой, веселой походкой Николка Толстой, съ разносной книжкой подъ мышкой, на ходу позванивая желѣзной палочкой.

— Здравствуй, умница, — весело окликаетъ молодую поселянку.

— Здравствуйте, дяденька.

— Кому, дурочка, дяденька, — а твоему сожителю крестный отецъ.

Николка — бывшій палачъ. И теперь еще нанимается драть, если въ тюрьмѣ нѣтъ охотниковъ взять на себя роль палача. И фраза его означаетъ, что онъ дралъ сожителя поселянки, когда тотъ былъ каторжнымъ.

Въ палачахъ состоялъ долго. «Присланъ» за то, что отрубилъ женѣ топоромъ голову.

— Изъ-за ревности, — объясняетъ онъ съ любезной улыбкой.

Кончилъ каторгу, теперь на поселеніи, чѣмъ-то провинился и на мѣсяцъ назначенъ «въ работу»: служитъ разсыльнымъ при тюремной канцеляріи.

Увидалъ меня, подходитъ:

— Желаю здравствовать. Ваше высокобродіе, явите начальническую милость. Заступитесь. За напраслину терплю: ей-ей, ни въ чемъ неповиненъ. И вдругъ изъ поселенца — опять въ работу: день денской съ книжкой бѣгай, пакеты разноси. Этакой напасти еще и не видѣлъ.

— Ну, а драть — развѣ это работа легче?

— Такъ за то деньги платятъ. Ваше выскородіе…

— Николка, а правда, что ты, когда Школкинъ у капельмейстера денщика убилъ и ты долженъ былъ его наказывать, — такъ ты нанимался за 15 рублей запороть Школкина до смерти.

— Хе, хе. Ваше выскобродіе. Вы и это ужъ знаете, — весело улыбается Николка, — такъ какъ же. Похлопочите, ваше высокобродіе.[1]

Надо было мнѣ повидать сахалинскую «знаменитость», палача Комлева.

Отыскалъ домъ, гдѣ онъ временно пріютился.

— Подождите, сейчасъ придетъ, — сказала мнѣ хозяйка каторжанка, отданная въ сожительницы.

И въ комнату вошелъ Комлевъ съ ребенкомъ на рукахъ.

Комлевъ явился въ постъ «на работу», прослышавъ, что въ тюрьмѣ предстоитъ повѣшенье. А «въ ожиданьи работы» нанялся… у поселенки няньчить дѣтей.[4]

Развѣ не истинно каторжнымъ вѣетъ отъ такихъ ежесекундныхъ встрѣчъ въ посту Александровскомъ, отъ этихъ на каждомъ шагу попадающихся на глаза картинъ нищеты и крайняго паденія?

II править

Мы — на главной улицѣ Александровскаго. Если бы не сѣрые халаты, не арестантскіе «бушлаты» пѣшеходовъ, — смѣло можно было бы вообразить себя на какой-нибудь Милліонной или Дворянской улицѣ маленькаго городка средней полосы Россіи. Широкая немощеная улица. Тротуары, по которымъ сдѣланы дощатые мостики. Палисаднички, въ которыхъ прозябаютъ жалкія деревца. Одноэтажные деревянные домики.

Каменныхъ зданій на главной улицѣ два: очень красивая часовня, построенная въ память избавленія Государя Императора отъ угрожавшей опасности во время путешествія по Японіи, въ бытность Наслѣдникомъ Цесаревичемъ, и зданіе метеорологической станціи, гдѣ помѣщается также и школа.

 
Николаевская главная улица въ посту Александровскомъ.

Видъ главной улицы въ обычное время[5] — унылый. Необычное время, это — если пріѣзжаетъ кто-либо изъ Петербурга. Тогда главная улица становится неузнаваемой. Въ моей коллекціи есть нѣсколько фотографій, снятыхъ съ этой улицы, во время пріѣзда г. начальника главнаго тюремнаго управленія. И, конечно, нельзя узнать унылой сахалинской улицы среди тріумфальныхъ арокъ и флаговъ. Деревянные домишки становятся, разумѣется, неузнаваемыми подъ зелеными хвойными гирляндами, которыми разубраны ихъ стѣны. Тогда сахалинская улица имѣетъ, дѣйствительно, блестящій видъ. Удивительно прихорашивается, прикрашивается. То же происходитъ тогда и со всѣмъ вообще Сахалиномъ.

Если вы вспомните, однако, что на томъ мѣстѣ, гдѣ теперь находятся часовня, соборъ, музей, губернаторскій домъ, метеорологическая станція, клубъ, присутственныя мѣста, дома служащихъ, еще 15 лѣтъ тому назадъ былъ глухой непроходимый боръ, — нельзя не подивиться быстротѣ роста сахалинской колонизаціи.

15 лѣтъ тому назадъ — непроходимый лѣсъ, теперь — улица, какъ улица.

 
Пристань въ Александровскомъ посту въ день приѣзда высшаго начальства.

Словно не на каторгѣ, а въ обычномъ уныломъ провинціальномъ городишкѣ. Полной иллюзіи мѣшаютъ, какъ я уже сказалъ, костюмы пѣшеходовъ да еще кости кита, красующіяся на деревянныхъ подпоркахъ передъ зданіемъ Сахалинскаго музея. Совсѣмъ необычное украшеніе улицы. Китъ былъ выброшенъ во время шторма на отмель, и его кости — предметъ гордости музея. «Ихъ моютъ дожди, посыпаетъ ихъ пыль»[6], а навѣсъ для нихъ все еще «думаютъ» и «собираются» строить. «Думать» и «собираться» — два самыхъ распространенныхъ занятія на о. Сахалинѣ.

Сахалинскій музей — маленькое, но очень интересное учрежденіе. Все, что могла дать бѣдная исторія и этнографія печальнаго острова, вы найдете здѣсь въ нѣсколькихъ маленькихъ комнатахъ. На васъ глядятъ унылые манекены туземцевъ, дикарей Сахалина: гиляковъ, орочонъ, тунгусовъ, айновъ. Тупыя, добродушныя, плоскія лица гиляковъ въ мѣховыхъ одеждахъ. Щурятъ свои калмыцкіе глазки тунгусы и орочоны, зашитые въ мѣха. Невыносимо воняютъ айны въ ихъ разноцвѣтныхъ праздничныхъ нарядахъ изъ рыбьей кожи, это — загадочное вымирающее племя, какая-то смѣсь монгольскаго типа съ кавказскимъ[7], странные дикари съ волосами поэтовъ и добрыми, мечтательными глазами. Вамъ покажутъ въ музеѣ домашнюю утварь, оружіе этихъ дикарей, предметы ихъ религіознаго культа. Покажутъ чучела птицъ, заспиртованныхъ рыбъ, водящихся въ сахалинскихъ рѣкахъ, отрѣзы деревьевъ, образцы сахалинскаго каменнаго угля, кой-какія вещицы, въ родѣ остатковъ каменнаго вѣка, по которымъ можно еле-еле намѣтить исторію дикарей о. Сахалина.

Есть двѣ-три гипсовыхъ группы, изображающихъ выволочку каторжанами бревна изъ тайги. Онѣ свидѣтельствуютъ только о томъ, что на Сахалинъ попалъ талантливый человѣкъ, изъ котораго при другихъ условіяхъ вышелъ бы недурной скульпторъ.

— Ну, а гдѣ же отдѣлъ, посвященный каторгѣ въ этомъ спеціальномъ сахалинскомъ музеѣ? — спросилъ я у г. завѣдующаго.

— Каторга меня не интересуетъ.

И въ этомъ отвѣтѣ послышалось обычное на Сахалинѣ, типичное полное пренебреженіе къ каторгѣ, къ ея жизни и быту.

— Меня интересуютъ только чисто научные вопросы.

Какъ будто изученіе этихъ «отбросовъ общества» не представляетъ уже никакого научнаго интереса.

Бытъ каторги мѣняется въ связи съ перемѣной взглядовъ на преступленіе и наказаніе. Вѣяніе великаго гуманнаго вѣка, теплое и мягкое и согрѣвающее, какъ лѣтній вѣтерокъ, все-таки[5] чувствуется и здѣсь. Многое, что вчера еще было ужасной дѣйствительностью, сегодня уже отходитъ въ область страшныхъ преданій. И какой бы богатый, поучительный матеріалъ по исторіи каторги могъ бы собрать сахалинскій музей.

Я уже не говорю о томъ неоцѣненномъ матеріалѣ для ученыхъ, для антропологовъ, для юристовъ, для врачей, который погибаетъ на Сахалинѣ, благодаря тому, что тамъ, на каторгѣ, меньше всего интересуются каторгой. Нѣсколько времени тому назадъ одинъ изъ врачей началъ составлять коллекцію типовъ преступниковъ. Для съемки такъ называемыхъ антропологическихъ карточекъ онъ устроилъ при лазаретѣ фотографію. Работы шли прекрасно. Коллекція шла прекрасно и обѣщала быть цѣннымъ вкладомъ въ науку. Какъ вдругъ такое невинное занятіе было найдено почему-то предосудительнымъ. Фотографію приказано было уничтожить.

Почему? По недоразумѣнію, по незнанію… И неоцѣненный матеріалъ для науки гибнетъ, съ одной стороны — вслѣдствіе незнанія, съ другой — вслѣдствіе пренебреженія къ каторгѣ.

— Изучать кого же? «Каторгу». — Это на Сахалинѣ кажется такимъ же смѣшнымъ, какъ у насъ серіознымъ.

Жизнь сахалинскихъ служащихъ — жизнь унылая, сѣрая, однообразная. Все ихъ ежедневное общеніе съ міромъ состоитъ въ полученіи телеграммъ «Россійскаго телеграфнаго агентства». Телеграммы имѣются ежедневно за исключеніемъ, конечно, тѣхъ случаевъ, когда телеграфъ испорченъ. А это случается часто и подолгу. Тогда сахалинскіе служащіе чувствуютъ себя окончательно отрѣзанными отъ всего міра и, по ихъ словамъ, чувствуютъ тогда гнетущую, давящую, ноющую тоску.

 
Сахалинскій музей.

— Словно заперли умирать въ казематъ, — и никто не услышитъ ни крика, ни вопля, ни стона, — какъ говорила мнѣ одна изъ сахалинскихъ дамъ.

Телеграммы, этотъ послѣдній нервъ, соединяющій «мертвый островъ» съ живымъ міромъ, получаются служащими въ складчину и въ посту Александровскомъ печатаются въ казенной типографіи. Зайдемъ туда. Здѣсь, дѣйствительно, можно на минуту забыть, что находишься на каторгѣ. Знакомая близкая обстановка: кассы, реалы. Привычный стукъ литеръ о «верстатку». Запахъ типографской краски. Изо всѣхъ сахалинскихъ мастерскихъ здѣсь мы можемъ разсчитывать на пріемъ наиболѣе теплый, дружескій, въ которомъ есть даже что-то родственное. Журналистъ и наборщикъ, когда они встрѣчаются между собой, — какъ во встрѣчѣ двухъ солдатъ одного и того же полка. Къ тому же пріятно и поговорить на этомъ особомъ языкѣ типографскихъ терминовъ, близкомъ и понятномъ намъ обоимъ. На языкѣ, на которомъ давно не приходилось говорить.

— Чисто какъ я въ Москвѣ, — улыбаясь говоритъ мнѣ метранпажъ.

Мы оказываемся старыми знакомыми. Онъ изъ Москвы, набиралъ въ той газетѣ, гдѣ я писалъ. Судился за преступленіе, которое слушалось при закрытыхъ дверяхъ…

Бѣдная техническими средствами сахалинская типографія работаетъ на славу, — и на простомъ «тискальномъ станкѣ» ухитряется печатать офиціальное изданіе «Сахалинскій календарь» въ 30 печатныхъ листовъ. Въ нѣкоторомъ родѣ подвигъ, который изъ читателей оцѣнятъ только гг. типографы.

Среди наборщиковъ оригинальный типъ. Старичокъ въ очкахъ. Бродяга. Всю свою жизнь состоитъ при «журнальномъ дѣлѣ».

— Еще работалъ въ покойномъ, блаженной памяти, «Морскомъ сборникѣ».

И онъ говоритъ о «покойномъ», какъ будто рѣчь идетъ объ умершемъ родственникѣ. Съ какою любовью онъ говоритъ со мной о журналахъ.

— Скучаете здѣсь по журналамъ?

Онъ улыбается грустной улыбкой.

— Шибко-съ. Вѣдь вся жизнь прошла въ этомъ дѣлѣ. Свыкнешься… Одно вотъ теперь успокоеніе нахожу: когда телеграммы набирать. Набираешь, — ровно «на газетѣ» работаешь. Такъ иной разъ замечтаешься, — смѣшно-съ…

И на глазахъ старика, смѣющагося надъ своими мечтаньями, навертываются слезы.

— А за что здѣсь-то?

— Изъ бродягъ-съ.

— И нельзя открыться?

— Невозможно-съ.

Чего натворилъ этотъ старичокъ, находящій себѣ поэзію въ наборѣ телеграммъ и говорящій, словно о человѣкѣ, о «покойномъ журналѣ»?

Въ переплетной при типографіи мы встрѣчаемъ интересную личность — въ нѣкоторомъ родѣ недавнюю «знаменитость».

Петербургскій «убійца въ Апраксиномъ переулкѣ». Преступленіе, обратившее на себя вниманіе своимъ спокойствіемъ, жестокостью, звѣрствомъ. Молодой парнишка, онъ убилъ съ цѣлью грабежа трехъ женщинъ. Присужденъ къ 20 годамъ каторги. Вотъ странные глаза. Совершенно желтаго, золотистаго цвѣта. Такіе глаза бываютъ только у кошекъ. Онъ смотритъ на васъ прямо, открыто, зорко, — и, если можно такъ выразиться, никакой души не чувствуется въ этихъ глазахъ. Ни злой ни доброй, — такъ, совсѣмъ никакой. Такой взглядъ встрѣчается у особенно звѣрскихъ, холодныхъ и спокойныхъ убійцъ съ цѣлью грабежа. Они, обыкновенно, очень благообразны, даже симпатичны. На лицѣ у нихъ вы напрасно стали бы искать какой-нибудь «печати Каина», какихъ-либо «звѣрскихъ» чертъ. Только въ глазахъ нѣтъ тихаго мерцанія души. Только во взглядѣ вы читаете, что чего-то человѣческаго не хватаетъ этому существу. И вы ясно представляете себѣ, какъ онъ убивалъ. Онъ смотрѣлъ, вѣроятно, на свою жертву тѣмъ же спокойнымъ взглядомъ. Холоднымъ, пристальнымъ взглядомъ очковой змѣи. И отъ этого взгляда холодно, вѣроятно, дѣлалось на душѣ у жертвы. Ни злобы, ни ненависти, ни бѣшенства не было въ этомъ взглядѣ. Онъ смотрѣлъ съ любопытствомъ на льющуюся кровь, на предсмертныя судороги жертвы. Съ любопытствомъ кошки, раздавившей лапой таракана. И только. Чувство жалости, чувство состраданія атрофировано у этихъ людей, — читается въ ихъ взглядѣ. Они лишены отъ рожденія чувства жалости, какъ бываютъ люди, лишенные отъ рожденія чувства зрѣнія.

 
Арестантскіе типы.

Бойкій, расторопный мальчишка смотритъ своими кошачьими глазами и спокойно разсказываетъ, какъ убивалъ.

— Какъ же это такъ?

— Съ куражу.

— Пьянъ былъ?

— Никакъ нѣтъ. А такъ вся жизнь тогда въ куражѣ была. Лакеемъ служилъ, половымъ. Постоянный куражъ кругомъ. Съ куражу и подумалъ: «Пойтить, убить, — денегъ добуду».

— Ну, а теперь?

— Къ ремеслу пріучаюсь.

И онъ съ любовью, — съ любовью, въ которой есть что-то сентиментальное, — показываетъ переплетъ, который только что сдѣлалъ.

Переплетъ, любовно сдѣланный тѣми же руками, которыя такъ спокойно убивали людей.

— Отличный переплетъ, братецъ, у тебя вышелъ.

По его лицу расплывается широчайшая улыбка удовольствія.

Удивительно странное впечатлѣніе производитъ этотъ мальчикъ, и изъ звѣря-убійцы превращающійся въ подмастерье, котораго тѣшитъ его дѣло. Словно зарѣзалъ троихъ и сѣлъ въ игрушки играть.

Въ томъ же домѣ, гдѣ типографія, помѣщается и библіотека. Библіотека, которой еще чуждаются многіе «свободные» люди, потому что изъ нея могутъ брать книги и ссыльно-каторжные.

Изъ-за стола навстрѣчу намъ поднимается молодой человѣкъ, совсѣмъ еще юноша, К.

И въ «области скорби», на Сахалинѣ, мало людей, которые производили бы такое тяжелое впечатлѣніе.

У него такой видъ, словно онъ только что получилъ какое-то тяжелое извѣстіе, его ошеломившее, и весь еще находится подъ его гнетомъ.

Когда онъ говоритъ, онъ словно просыпается отъ печальныхъ думъ, которыя витаютъ гдѣ-то далеко, далеко…

Болѣзненный видъ, блѣдное лицо.

Онъ сосланъ на 17½ лѣтъ за убійство въ запальчивости и раздраженіи.

На Сахалинѣ онъ извѣстенъ за безотвѣтнаго человѣка. Словно все вылетѣло изъ этого человѣка, и остался трупъ, съ которымъ, что хочешь, то и дѣлай.

На Сахалинѣ ему не повезло. Онъ былъ писаремъ въ канцеляріи горнаго инженера. Тамъ столкнулся съ завѣдующимъ канцеляріей, тоже ссыльно-каторжнымъ, нѣкіимъ Г., сосланнымъ за грязное преступленіе. Этотъ Г, накляузничалъ на него инженеру, тотъ попросилъ посадить К. на мѣсяцъ въ кандальную. И цѣлый мѣсяцъ несчастный К. провелъ въ кандалахъ, въ самомъ страшномъ уголкѣ каторги.

По выходѣ оттуда добрые люди пристроили его завѣдующимъ библіотекой. Онъ производитъ тяжелое впечатлѣніе человѣка, въ которомъ все убито.[1]

Примѣчанія править

  1. а б в Выделенный текстъ присутствуетъ въ изданіи 1903 года, но отсутствуетъ въ изданіи 1905 года.
  2. Въ изданіи 1903 года: попусту
  3. За выдѣлку фальшивой монеты.
  4. Въ изданіи 1903 года:
    — Комлевъ! Комлевъ! — позвала мнѣ его.
    Из-за угла дома показался Комлевъ съ ребенкомъ на рукахъ. Другого онъ велъ за руку.
  5. а б Выделенный текстъ отсутствуетъ въ изданіи 1903 года, но присутствуетъ въ изданіи 1905 года.
  6. Необходим источник
  7. Въ изданіи 1903 года: намеками