For love and life in him were twins.
Born at one birth.Rosalind and Helen.
A phantom among men.Adonais.
Есть писатели, как Шекспир, Де-Фо, или Флобер, очарование которых не в их личности, а в могучих и нежных образах, вырвавшихся из их эпически-великих душ. Мы даже почти не угадываем их личности; отдавшись очарованию величественных образцов искусства, не следим с волнением за духовными странствиями того, кто их создал; чувствуем что-то большое, гармоническое, и безличное, как Природа. Мы любим скалы, не задаваясь мыслью, страдал или не страдал тот, кто высекал их своим незримым резцом. Мы любим лес, не спрашивая себя, не представляет ли каждое дерево и каждый цветок отдельную мысль, возникшую в чьем-то сложном уме.
Есть другие писатели, душа которых не совпадает с их поэтической мечтой, благодаря отсутствию в них внутренней гармонии. Душа у них богаче, нежели их талант. Они видят многое, но рассказать не могут. Ищут слов, и не находят. Проходят весь путь своей жизни одиноко, переживая незримую борьбу, и заинтересовывая лишь немногих своим творчеством, не блещущим роскошью красок. Таков, например, наш поэт Баратынский, в жизни которого чувствуется какая-то странная тайна, и негромкие слова которого значительнее многих других звучных слов. Есть еще писатели, душа которых не совпадает с их поэтическим обликом, не от того, что их талант не силен или чем-то задавлен, а от того, что у них два лика, и оба искренние. Они, как герой причудливой повести Стивенсона, совмещают в себе и мудрого врача Джикиля, и низкого страшного мистера Хайда, который должен «прятаться»[1]. Таков поразительный автор Путешествий Гулливера, Свифт, с душой, полной мучительных противоречий, и как-то зловеще кончивший помешательством. Таков, быть может, наш лучший писатель, наш сердцевед и пророк, Достоевский.
Есть, наконец, еще писатели, в чьей жизни светился тот же огонь, каким полны их произведения, — избранники судьбы, умевшие в каждый миг своего существования вносить чары поэзии. Творчество этих людей живет не умирая, и жизнь их как странная сказка. Их души, наделенные хрустальной прозрачностью, создают два согласные блеска красоты, очарование личности и очарование искусства, как светлое небо создает одновременно ослепительное солнце и лик его, дрожащий в воде. Таких избранников немного, и лучший из немногих — Шелли.
Прекрасное существо, с большими голубыми глазами, достигавшими в минуты возбуждения необыкновенного блеска, с волосами нежными, как пряди шелковистой паутины, с красивыми руками, созданными для красивых движений, с лицом, напоминающим не мужчину, не женщину, но существо с другой планеты, с походкой легкой, как движение призрака, дух, заключенный в земной оболочке, — Шелли в продолжении всего своего существования на земле был в каком-то идеальном возбуждении; он всегда как бы помнил о другом более красивом мире, откуда он пришел, и с изумлением смотрел вокруг себя, стараясь в этом новом воплощении увидеть, сквозь призму своей мечты, воспоминания угасшего лучшего дня и рассвет нового золотого века. Его душа медлила между двух светов, и потому его поэзия так воздушна и богата. В вечерних водах больше отражений, чем в полдневных, и в предутренний час зеркальная гладь озера вся полна красочных отсветов.
Зачарованный собственной мечтой о всеобщей гармонии и всеобщем блаженстве, Шелли никогда не смотрел на мир холодным или пресыщенным взглядом, — в каждой минуте своей жизни он действительно жил, — исходя из любви, ко всему прикасался своей мыслью, — и, так как он никогда не переставал слушать тайный голос, всегда звучавший в глубине его души, люди, сталкивавшиеся с ним, не могли не чувствовать, что перед ними совсем особенное существо. Они могли ненавидеть его или любить, но они поневоле выделяли его из числа других людей. «Среди товарищей-школьников», говорит Медвин, «он считался каким-то странным существом. В то время как все шумели и кричали, он уединенно следил за своими призрачными мыслями, обособленный от других миром своих живых фантазий. Он учился как бы не учась, потому что в часы занятий он обыкновенно смотрел сквозь высокие окна на плывущие облака, или с тоской следил за быстрым и вольным полетом ласточек». «Он стоял в стороне ото всех», говорит другой очевидец позднейшей его школьной жизни, «он представлял из себя существо, которое забыть невозможно». «Безумный Шелли», говорили третьи.
Такая обособленность была не следствием какого-нибудь презрения к другим, а неизбежным результатом исключительности самой натуры Шелли. Он должен был всю свою жизнь быть одиноким, потому что он был нежнее, чем люди, глубже, чем люди, таинственнее, чем люди, которых он любил, несмотря на все роковые противоречия человеческой жизни, и для которых он желал лучшего будущего. Еще полуребенком Шелли чувствовал, что весь мир окутан тенью высшей Силы, которую он назвал Духовной Красотой. Эта Сила хоть раз в жизни мелькнет в душе у каждого. Тихий вечер, горные вершины, дуновение летнего ветерка, звездный свет, блеснувший из-за облака, светлая сказка любви, травы над могилой, озаренные Луной, воспоминание о пении голосов, от нас ушедших — то, что манит, то, что ласкает, то, что причиняет сладкую боль — всё может сделаться мгновенным знаком, брошенным нашей душе из запредельного мира высшей Духовной Красоты, и каждый хоть раз в жизни слышал зов, и чувствовал желание стать выше, сильнее, прекраснее самого себя. Но проклятие человеческой жизни заключается в том, что в наших душах эта вспышка угасает как зарница, не сопровождающаяся ни громом, ни дождем — как облачный обрывок, внезапно растопленный лучом — как снежинка, промелькнувшая в полосе света белизною белого ангела, и погибшая в таянии. Шелли был непохож на других, и волшебным образом сумел навсегда закрепить в своей душе отсветы этой Духовной Красоты. Когда ранней весной, на утре своих дней, он блуждал в глуши леса, размышляя о судьбах жизни, призрак Мировой Гармонии вдруг коснулся его, и, в восторге вскрикнув и сжав руки, он поклялся посвятить все силы этой святыне, этой мечте о пересоздании всего, о возведении человеческого духа на высшие ступени сознания, о достижении всеми живыми существами такой красоты, внешней и внутренней, которая выразилась бы во всемирной цельности блаженства, в устранении всяких нищенских лохмотьев, и душевных, и вещественных, в безграничном празднестве, на котором не было бы ни одного забытого.
Есть клятвы, совпадающие с внутренними свойствами того, кто клянется. Слабый искренно пожелает и пообещается, и через день забудет. Сильный может произнести перед собой торжественную клятву, после чего самые черты его лица на всю жизнь изменятся. До последнего дня Шелли помнил слова обета, все свои мысли и мечты он отдавал на служение великой идее всемирного совершенства, и огонь, горевший во дворце его души, всегда чувствовался другими, хотя бы смутно, и перед его смертью, как в его полудетские дни, люди, подходившие к нему, говорили: «Он совсем особенный! Он — как дух!»
Любя Землю, как родную зеленую звезду, которую, пересоздав, можно довести до несказанного — как мир возможностей, постепенно раздвигающих перед взорами души вольную пышность широких горизонтов — Шелли обо всём говорит с той торжественностью и с той проникновенностью, которые возможны лишь при непрерывности благоговейного отношения к миру, и при сознании великой неразрывной связи между каждым отдельным существом и окружающей нас Бесконечностью.
Он был во все минуты своего земного существования таким, какими будут люди грядущего. Мы оторваны от земли — Шелли всегда принадлежал ей, как цветок принадлежит саду, где он вырос. Мы не сознаем ничего, кроме убегающих мгновений, заполненных будничными заботами — Шелли чувствовал каждое мгновение, и в то же время всегда помнил о нём как об отдельной ноте из огромной слитной симфонии. Мы видим в своей личности обособленный во вражеской среде мир, который с нами возник и с нами погибнет — Шелли видел в себе богатый мир, который обособлен от других миров, как звезда отделена от звезды, но как звезда он сливался лучами с лучезарностью других светил, и его всеобъемлющая душа, ощущая свою законченность, в то же время чувствовала себя как часть гармонического беспредельного целого.
Поэтому Шелли и в отношение к чужим, и в отношение к своим, и в отношение к женщине, и в отношение к Природе, вносил элемент возвышенности и таинственности, предстающий перед нами на каждой странице его произведений. Когда читаешь его поэмы, кажется, как будто находишься среди гор, и слышишь непрерывный шум водопада. Этот могучий непрекращающийся поток, услаждая своим блеском, разнообразием, и свежестью, заполняет слух цельной слитностью разнообразных голосов, и гипнотизирует, баюкает, баюкает, усыпляет в душе обычное, пробуждает забытое и вечное, и покоряет мысль, пока, подчинившись его гипнозу, не начинаешь себя чувствовать одной из этих быстрых вскипающих капель, которые, среди света и музыки, с торжествующим пением, стремительно несутся к неведомой, но великой цели.
Любовь есть ключ к пониманию. Полюбив, мы проникаем в тайны. И Шелли, полюбивши мир, проник во всё, что живет, что умирает, что плачет, что ищет, что стремится, что изменяется. Как между двух полюсов, его мысль проносится по бесконечному пути от самого большого к самому малому, и от того, что незримо по своей малости, к тому, что незримо по своей беспредельности. С облаком он облако, с ветром ветер, с птицею птица, с героем герой. С несчастным он надежда, с обманутым — новое, с неопытным — мудрость, с тоскующим — внезапность вечерней звезды. Он думает о тех, о ком не думает никто, он вспоминает о тех, которые сами о себе забыли, и, вдруг бросив из своей богатой души блестящие полосы света, он радует нас в нашей тесной комнате.
Проходя по улицам больших городов, Шелли чувствовал, что многим душно под громадами этих высоких зданий, и в фантазии его возникали Города Будущего, где Ваяние, Живопись, Поэзия, и многие другие искусства, еще неведомые нашей мечте, и трудное искусство любить других, известное более нашему уму, чем нашему сердцу, будут царить полновластно. Проходя по лугам и лесам, он становился как бы духом лесов и лугов, и, помня о каждом существе, любил их без различий, как всё обнимают, не различая, воздух и свет. Когда в Освобожденном Прометее перед ним возникает видение праздника вселенской гармонии, он видит пересозданными не только небесные светила, но и отдельные малейшие частицы Мироздания. Ему представляется в тот праздничный миг, что грубые людские побужденья, вражда холодных взглядов, надменная походка, невежество влюбленное в себя, и ложь улыбок, все выражения людской низости, как толпа бледнеющих призраков, проплыли по небу и растаяли, и те, кого они покинули, с изумлением взглянув на себя, увидели, что все стали прекрасными, и даже змеи, жабы, и черви, немного изменив свой вид и цвет, сделались красивыми, и, не погибая, умножили собою красоту Мироздания. Дух всемирной Красоты, дух Любви, соединил в этом видении в одно торжество — всех и всё, и даже мертвая Луна, влюбленная в Солнце, и любовью измененная, создает свой гимн в планетной музыке, обращаясь к Дневному Светилу.
Снега на моих помертвелых горах
Превратились в ручьи говорящие,
Мои океаны сверкают в лучах,
Гремят, как напевы звенящие.
Дух загорелся в груди у меня,
Что-то рождается, нежно звеня,
Дух твой, согретый в кипучем огне,
Дышит на мне, —
На мне!
В равнинах моих вырастают цветы,
И зеленые стебли качаются;
В лучах изумрудных моей красоты
Влюбленные тени встречаются.
Музыкой дышит мой воздух живой,
Море колышет простор голубой,
Тучи, растаяв, сгущаются вновь,
Это любовь, —
Любовь!
Соприкоснувшись, силою своей любви, со всем, что есть в мире, Шелли в каждом из лучших своих произведений доводит до идеального образца изображаемое им явление, создает поэму того, что описывает. В Аласторе и в Царевиче Атаназе он создал поэму исключительной души, тоскующей о совершенстве, в Эпипсихидионе — поэму идеальной любви к женщине, в Мимозе — поэму цветка, в Адонаисе — поэму идеального песнопевца, в Освобожденном Прометее — поэму Мировой Гармонии, основанной на счастии и красоте всех существ.
Один из врагов Шелли сказал, что вся его поэзия есть сплошной истерический крик. Можно принять этот вражеский отзыв, как прекрасную точную формулу. Истерия есть повышенная чувствительность, и то, что в мире врачевания является недугом, подлежащим устранению, в мире искусства предстает исключительным ярким цветком. Да, поэзия Шелли есть сплошной мелодический крик души, которой приснился поразительный сон о всемирном счастье.
Даже самая смерть Шелли может быть рассматриваема как прекрасный символ, совпадающий со всей его личностью. Он утонул в море — в той стихии, которую он любил больше всего — в море, обтекающем землю, обнимающем весь мир изумрудной полосой, как призрак Духовной Красоты обнимает Вселенную — в неисчерпаемом море, которое поет нам от века и до века о беспредельности стремления и о величии нашей жизни.