Диалог под заглавием «Минос» с самых древних времен получил место в сборнике Платоновых сочинений и приписываем был Платону. Но новейшая критика ясно и неопровержимо доказала подложность его. И в самом деле, нельзя не удивляться, как в продолжение столь многих веков не была замечена никем из знатоков поддельность «Миноса», обнаруживающаяся в нём так грубо с первой строки до последней. Не говорим уже о подлинных сочинениях Платона: если мы станем сравнивать его даже с теми, которые почитаются сомнительными или прямо подложными, — он и с ними не выдержит сравнения. Обратим ли внимание на его план, формы изложения, язык, или будем присматриваться к содержанию его рассуждений, к приемам исследования, к движению и развитию содержащихся в нём мыслей, всё это окажется в «Миносе» настолько несовершенным, что обидно было бы приписать ему честь сочинения не только Платонова, но и принадлежащего какому-нибудь другому способному писателю. Чтобы оправдать такой отзыв наш о «Миносе», сделаем обзор этого диалога в целом его составе.
Руководителем беседы в «Миносе», как и во всех почти подлинных сочинениях Платона, выставляется афинский мудрец Сократ. Но Сократ здесь — очень жалкая личность. Речь его, против обыкновения, дубовата и не изящна, отношение к собеседнику отзывается невежеством и какою-то простонародною грубостию. Притом, кому пришло бы в голову навязывать Платонову Сократу выражения пошлого тщеславия и пустой хвастливости, которыми характеризуется он в «Миносе»? А собеседник его — лицо без имени: кто такой он был, вопреки обычаю Платона, не обозначается ни одним словом. Забавно мнение древних, будто в нём олицетворяется прославленный историею законодатель — Минос критский, так как он не представляется здесь присутствующим. Да и какое странное было бы отношение времен, если бы это представлялось! Посему-то Бентлей (Respons. ad Boyl. p. 155), удивляясь нелепости такого мнения, полагает, что собеседником Сократа в «Миносе» надо считать не Миноса критского, а скорее всего одного из афинских юношей, того же имени, — хотя и это неверно: Шлейермахер и Бекк, по нашему мнению, очень основательно возражают на это, что имя Миноса было вовсе не употребительно в Афинах. Притом, из самого текста (p. 321 D) видно, что собеседник Сократа был не юноша, а человек уже пожилой. Это какой-то проходимец из народа, отличающийся бессмысленною болтливостию и обнаруживающий странные притязания на ученость. Он, без всякого повода, весьма важно рассуждает о вещах самых ничтожных, подавая вид, что вносит в беседу богатство глубокой эрудиции, — как, напр., в том месте, где доказывает примерами, что разные народы пользуются разными законами. Есть у него также стремление подражать тонкому мышлению философов: но он подражает так неумело, что речь его становится только нелепою и смешною. И всё это представляется до такой степени неопределенным, и так мало относится к Миносу, что невольно приходишь к мысли, не должно ли почитать здесь подставным именем и самое заглавие «Миноса». Не взято ли это имя только ради того, что в последней части книги говорится о Миносе, знаменитом законодателе древности, — подобно тому, как «Иппарх» получил свое заглавие по случаю краткого упоминания в этом диалоге о заслугах Иппарха? Кроме несообразностей, какие обнаруживает характеристика разговаривающих в «Миносе» лиц, самая внешняя форма рассматриваемого диалога производит на читателя весьма неприятное впечатление. Приступа здесь нет. Разговор, начинается прямо вопросом: что такое закон? и продолжается с какою-то грубою бойкостию, напоминающею деревенского учителя, когда он с самого начала старается изумить мальчика-инициата трудными вопросами и подделанными под ученый язык фразами. Не лучше начала и конец разговора. Тут не дается никаких выводов и никаких определений по отношению к главному предмету речи; есть много и других недомолвок, и ничто не напоминает плавного и непринужденного течения Платонова диалога, когда он приводится к концу. Поэтому Патриций (Discuss. Peripat. p. 338) и другие ученые смотрели на «Миноса», как на сочинение не законченное: но здесь чувствуется недостаток, очевидно, не в конце, а в искусстве и уменьи естественно довести дело до мыслей заключительных.
Обратим внимание на содержание диалога. Впрочем, в чём состоит оно, решить не легко. Говорится вообще, конечно, о законе; так что предмет виден, и сам по себе он достоин философского исследования. Но рассматривается он так сбивчиво, что если бы спросили, какие, относящиеся к природе закона, положения принимаются, какие отвергаются, какие поставляются на вид, — трудно дать себе в этом ясный отчет. Здесь громоздятся вопрос на вопросе, пример на примере, доказательство на доказательстве; и писатель с удивительным непостоянством перебегает от положения к положению, ничем не приводя их в связь, не выводя осторожно и последовательно никаких заключений, не держась никакой нити доказательств. Не смотря однакож на это, чтобы читатели сами поняли, о чём тут идет речь, мы попытаемся отрывочные рассуждения диалога привести в некоторый порядок: это тем нужнее, что тогда откроются, конечно, и материальные погрешности Миноса.
Диалог начинается вопросом Сократа: что̀ такое закон? Собеседник его, после нескольких околичностей, отвечает, что закон есть узаконяемое, νομιζόμενον. Сократ однакож не удовлетворяется этим определением, утверждая, что узаконяемое от закона отлично. После сего собеседники переходят к тому мнению, что закон есть правило или постановление, публично утвержденное положение. Всё это раскрывается до p. 314 C. Но Сократу и это последнее определение закона не нравится. Чтобы опровергнуть его, он рассуждает приблизительно так: Мудрецы бывают мудрыми чрез мудрость, а справедливые справедливыми — чрез справедливость. Следовательно, законные бывают также законными чрез закон, а беззаконные — чрез пренебрежение законов. Но любители законов справедливы; справедливость и закон, поистине, суть нечто прекрасное, в чём одном содержится благоденствие общественное и частное. Между тем приговоры и постановления обществ не все можно хвалить без различия. А отсюда следует, что не в приговорах и постановлениях общества состоит сущность и природа закона. Закон всегда добр и спасителен; а приговоры государственные нередко бывают худы и вредны (p. 314 C — E).
Нетвердость этого заключения легко заметит всякий и без указания. Здесь требовалось доказать, очевидно, как главное положение, что закон, рассматриваемый сам в себе, всегда добр и полезен. Но доверчивый и поверхностный собеседник, уступив тотчас, что закон вообще спасителен, сам же затем полагает, что объем предложеннаго определения надобно ограничить, и дает Сократу повод предположить, что закон состоит в правильном мнении общества; так как приговоры его суть не иное что, как мнения. Отсюда же тотчас делается заключение, что закон есть обретение существующего, если только правильное мнение состоит в обретении истинного (p. 315 A).
Не трудно догадаться, откуда всё это вышло. Здесь многое, без сомнения, заимствовано из того, что̀ в «Политике» (p. 291 C — 297 C) читается о совершенном уме мудреца, как наилучшем и единственном источнике и начале закона. Но заимствование сделано так, что допущено смешение между понятиями вещей самых различных. Во-первых, вместо совершенного ума, здесь взято правильное мнение, δόξα ἀληθής, которое самому Платону представлялось совсем не тем, чем автору «Миноса». Во-вторых, тогда как в «Политике» правильное мнение принимается само по себе за высший закон, в «Миносе» природа закона нелепо сводится на обретение сущего. Очевидно, что здесь смешиваются вещи совершенно различные.
Но послушаем, как далее рассуждает наш философ. Он сам допускает, что велико бывает различие между законами. По этому поводу, второе разговаривающее лицо тотчас произносит Сократу довольно длинную речь, в которой доказывает, что содержание законов в одних обществах бывает такое, в других другое; в одних то̀ самое считается благочестивым, святым, справедливым, что̀ в других — нечестивым и несправедливым. Сократ досадует на длинноту речи своего собеседника и укоряет его, замечая, что дело надобно исследывать сообща. Он полагает, что справедливое и честное всегда сами себе верны, не знают изменчивости и противоречий. Тем не менее нельзя отвергать, что в человеческой жизни, относительно справедливого и честного, законы обыкновенно сильно разногласят. Но это легко объясняется тем, говорит, что люди уклоняются от истины и неправильно понимают, что̀ согласно с требованиями закона. Напротив, те, которые строго держатся усвоенного ими искусства, не могут отступать от его требований, имеющих для них всю силу законов. Ведь врачи для пользования больных, земледельцы для возделывания нив, садовники для обрабатывания садов всегда полагают и считают истинными одни и те же законы. Такие же одинаковые взгляды и у людей, знающих искусство управлять обществом; и что бы ни думали они, — замыслы их необходимо должны иметь силу и авторитет закона. А так как знатоки искусства не убеждаются ни в чём, кроме того, что̀ истинно, то мы весьма правильно судили, что закон есть обретение истинного.
Это излагается в «Миносе» от p. 315 A до p. 317 D. Всмотревшись внимательно в эти умствования, нельзя и здесь опять не заметить чрезвычайно узкое понимание дела: ум писателя не постиг во всём объеме широкой мысли Платона, раскрытой как в других диалогах, так особенно в «Политике». Он истинного политика смешал с законодателями действительных обществ, тогда как Платон последних старательно отличал от первого. Законодатели же сравнены у него с людьми, знающими обыкновенные житейские искусства; а этих последних признает он такими знатоками, что они, в определении законов своего искусства, никогда будто бы не отступают от истины и всегда бывают согласны между собою. Так что, по заключению этого мыслителя, и люди, знающие политическое искусство, выходят такими же героями! Счастливы были бы человеческие общества, если б это было в самом деле так!
Эти допущенные в «Миносе» несообразности сопровождаются другими, в том же роде, которые представятся сами собою при дальнейшем чтении диалога. Когда (на стр. 317 D) собеседники согласились в последнем своем мнении, Сократ вслед за тем начинает рассуждать так. Земледельцы, говорит, для каждой почвы подбирают самые приличные ей семена. Музыканты для каждой песни подыскивают самые приличные ей звуки. Таким же образом гимнастики для человеческих тел выдумывают самые лучшие и полезные блюда и как бы пасут телесное стадо (νέμουσιν). Пастухи рогатого скота тоже изобретают, что̀ скотине особенно полезно. Итак, законы их в этих родах справедливо почитаются наилучшими. Чьи же законы будут самыми лучшими и полезнейшими для человеческих душ? Конечно, законы царя. Но между древними музыкантами более всех славился Марсиас, со своим любимцем, фригийским Олимпом. А между древнейшими законодателями подобным же образом считался величайшим и мудрейшим критский Минос. Если многие и рассказывают, что он был жесток, то это — рассказы аттические, пущенные в ход трагическими поэтами. Совсем другое передают о нём Омир и Исиод, — писатели более достоверные, нежели трагические поэты. Верь же тому, что̀ эти говорят о нём, чтобы не взять на себя греха. Ведь ничего нет столь нечестивого, — чего бы следовало более остерегаться, — как словами или делами грешить против богов и потом — против божественных людей. Всегда нужна величайшая осторожность, как скоро хочешь кого хвалить или бранить: потому что гневается Бог, если бранят человека ему подобного, или хвалят не подобного; а подобны Богу доблестные люди. Не думай, что священными бывают камни и дерева, птицы и змеи, а человек — нет; напротив, человек добрый есть священнейшая из всех вещей, а не добрый — самая недостойная из них. Так вот, Омир и Исиод рассказывают о Миносе только хорошее, что̀ заставляет ему удивляться. Он, говорят, всякий девятый год беседовал с Зевсом; ибо Зевс — софист, с которым поучительно вести беседу. Он производил суд, держа в руке золотой скиптр. Он в исполнении законодательных своих решений пользовался услугами Радаманта и Талоса. Много и других подобных рассказов. А что многие почитают его жестоким и свирепым, — это клевета аттических поэтов. Поэтому и ты, и всякий другой, кто хочет быть благоразумным и дорожит добрым своим именем, всячески остерегайтесь навлечь на себя ненависть людей с поэтическим дарованием; ибо поэты имеют силу направлять славу имени в ту и другую сторону. В этом погрешил и Минос, восставший некогда войною на этот город, в котором издревле уже процветала поэзия трагическая. Ведь начало трагедии надобно вести не только от Фесписа или Фриниха; она была древнейшим изобретением этого города. Так как трагедия особенно способна трогать и увлекать народ, то афиняне, выводя в ней на позор Миноса, тем самым мстили ему за наложенные на их предков дани. Вот они-то покрыли его бесславием, тогда как на самом деле он был хороший законодатель, и установил наилучшим образом всё, что полезно было критянам. Изложив это (от p. 317 D до p. 321 B), Сократ наконец прибавляет: Дознано уже, что Минос и Радамант некогда были наилучшими законодателями. Так вот, если бы кто спросил нас: «хороший законодатель по отношению к телу что̀ избирает для тела, чтобы лучше содержать его?» — мы отвечали бы: пищу и труды, — первою развивая его, а последними укрепляя. А когда бы предложен был вопрос: «но какие меры хороший законодатель избирает для души, чтобы сделать ее наилучшею?» Какой могли бы мы дать ответ, не осрамив ни себя, ни свой возраст? Ведь стыдно было бы душе обоих нас оказаться не знающею того, от чего зависит в ней доброе и дурное, когда она очень хорошо знает и различает вещи, относящиеся к телу (p. 321 B — D). Этими словами оканчивается диалог.
Рассматривая изложенную теперь последнюю часть «Миноса», не трудно заметить, что писатель хотел представить в Миносе как бы образец совершеннейшего царя, осчастливившего государство справедливыми законами. Но если это и было у него в виду, то он так неловко управился со своею задачею, что нисколько не достиг предположенной цели. В самом деле, к чему служат все эти рассуждения — со стр. 317 D? Здесь Минос берется в пример хорошего государя; но на каком основании это делается — ни из чего не видно: потому что достоинства Миноса не изображаются такими чертами, которые соответствовали бы описанному выше типу хорошего законодателя. Вся эта часть сочинения к содержанию рассуждения ничего ровно не прибавляет, и всё, что говорится здесь о Миносе, представляется, по отношению к предмету диалога, делом сторонним. Особенно же не кстати привнесены сюда разные басни и предания. К чему, например, эти рассказы о Марсиасе и Олимпе, о Радаманте и Талосе, о древности аттической трагедии, о ненависти поэтов к Миносу, о человеке добром, как предмете священнейшем? Всё это вводится в беседу помимо главного вопроса. Отметим между прочим и одно противоречие: писатель сперва утверждал, что один Минос критский есть совершенный царь-законодатель; а потом, на стр. 321 B — C, рядом с Миносом ставит и Радаманта, как образцового законодателя древности. — Вообще идеи Платона о совершенном законодателе нисколько не поняты автором «Миноса».
При таком содержании диалога, нельзя предполагать ничего хорошего и в его форме. Выражения в нём, конечно, не чужды характера греческого языка; но, взятые во взаимной связи, они часто обличают в писателе удивительную слабость мышления. Такова вообще природа человеческих способностей, что никто не в состоянии хорошо писать, если не научился правильно, ясно и отчетливо мыслить. Хорошего изложения мыслей никогда не заменит собою никакой подбор изящных фраз и блестящих слов, никакая вообще разукрашенность и цветистость речи. В собственном смысле то только прекрасно, что̀ ясно и отчетливо выражает идею и чего, не вредя смыслу речи, никаким выражением заменить нельзя. — Мы не будем здесь разбирать отдельных фраз, совершенно чуждых языку Платона и ясно доказывающих, что автором «Миноса» был вовсе не Платон: мы считаем более уместным сделать оценку их в примечаниях. Указываем однакож на те места «Миноса», в которых, при первом уже взгляде, открывается явное несходство языка его с языком подлинных сочинений Платона. Такими местами представляются особенно выражения писателя на стр. 315 C, 315 D, 316 C, 316 E, 318 A. Частная характеристика их будет приведена в своем месте.
Но если содержание и форма «Миноса» ясно свидетельствуют о подложности этого диалога, то нельзя ли найти и каких-нибудь указаний насчет того, кем и когда сделан подлог? Бёкк полагает, что Минос написан еще в век Платона, Симоном Сократиком (доказательства этого предположения см. в его Commentat. in Platon. Min. p. 33 sqq.). Он рассуждает так. Между подложными сочинениями Платона, четыре диалога так сходны один с другим, что можно почитать их произведениями одного и того же писателя. Это именно диалоги: Иппарх, или περὶ φιλοκερδοῦς; Минос, или περὶ νόμου; О праведнике, или περὶ τοῦ δικαίου, и О добродетели, περὶ ἀρετῆς. В этих диалогах, говорит, во-первых, то общее, что в каждом из них Сократ беседует с лицом неизвестным, которое не означено никаким именем; во-вторых, они характеризуются и тою общею чертою, что чужды всякого драматизма, хотя в книгах «О праведнике» и «О добродетели» сравнительно еще больше сухости, чем в остальных двух. Кроме того, и надписания свои все они получили от своего содержания, так как древнее надписание «Миноса» было Περὶ νόμου, а «Иппарха» — Περὶ φιλοκερδοῦς. Далее, все они отличаются совершенно одинаковым родом философствования, то есть, в вопросах трудных оказываются краткими, а в простых длинными, легко перебегают от одного порядка доказательств к другому и представляют много ничего не объясняющих примеров. Наконец, во всех их одинакова также и метода рассуждений, — точно они составлены все по одной модели. Из этого Бёкк заключает, как о деле правдоподобном, что эти диалоги принадлежат одному писателю. О Симоне же Диоген Лаэрций (II, 122, 123) говорит между прочим следующее: «Симон афинянин, сапожник. Когда Сократ прихаживал к нему в мастерскую и разговаривал о чём-нибудь, он старался записывать, что̀ припоминал из его разговоров. Эти записки называли тогда сапожническими, и их в одном свитке насчитывалось до тридцати трех». Между ними были заглавия: περὶ δικαίου πρῶτος καὶ δεύτερος, — περὶ ἀρετῆς, ὄτι οὐ διδακτόν, — περὶ νόμου, — περὶ φιλοκερδοῦς. Так как эти заглавия соответствуют четырем вышеупомянутым диалогам, то Бёкк и заключает, что автором всех их был Симон. Заключение это подтверждается, по его мнению, тем, что язык «Миноса» весьма чист, упоминаемые обычаи — древни, и всё в нём достойно вообще писателя тогдашней Аттики. Наконец, он ссылается на авторитет Плутарха, Диогена, Максима тирского, Климента ал. и друг., которые часто упоминают об этих книгах.
Надобно согласиться, что мнение Бёкка, обставленное такими доказательствами, имеет замечательный вид вероятия, и мы готовы были бы принять его. Но представляются нам два обстоятельства, ввиду которых мы затрудняемся признать это предположение Бёкка, в настоящем его виде, безусловно справедливым. Во-первых, мы замечаем, что упомянутые диалоги, во многих отношениях очень сходные, в других представляют также и весьма существенные несходства. В двух из них, именно «О праведнике» и «О добродетели», так мало скрыты следы подражания подлинным сочинениям Платона, что бросаются в глаза сами собою. В «Праведнике», например, от стр. 372 E до 373 E мы встречаем почти буквальную выборку из «Эвтифрона», а самое начало этой книги составлено по образцу «Миноса». То же и в диалоге «О добродетели»: почти половина рассуждения взята из «Менона» и «Протагора», даже без изменения подлинных слов Платоновых. Но совсем иное замечается в «Иппархе» и «Миносе»: здесь не видно длинных, сплошных заимствований из Платона; да и краткие, где они встречаются, внесены с разными изменениями, так что не имеют вида рабского подражания. Кроме того, и приемы рассуждения в них не одинаковы: правда, все они обнаруживают недостаточную точность в выводе заключений; но в «Иппархе» много бессодержательной болтовни, и в «Миносе» её еще больше, в прочих же диалогах, так как они проще и составлены наполовину из выписок, это не выдается особенно. Приняв в соображение эти особенности четырех упомянутых диалогов, не легко признать их произведениями одного и того же писателя, а еще труднее представить, что все они суть Симоново изложение Сократовых бесед, веденных им в сапожнической мастерской. Мог ли Сократ, или заставил ли бы его Платон, передавать Симону буквальные выписки из Эвтифрона, Менона и Протагора? И в состоянии ли был Симон записать их по памяти так, как они изложены в подлинных диалогах Платона? Не объясняется ли тожество текстов проще? Разговоры «О праведнике» и «О добродетели», очевидно, основываются не на слухах, а на чтении подлинных Платоновых сочинений. — Есть и другое обстоятельство, ввиду которого трудно признать Симона составителем этих диалогов. Диоген Лаэрций, упоминая о записках Симоновых, говорит, как мы видели, что их тогда называли сапожническими и насчитывали в одной книге до тридцати трех. Эти записки он вслед за тем означает и заглавиями: περὶ θεῶν, περὶ τοῦ ἀγαθοῦ, περὶ τοῦ καλοῦ, τί τὸ καλόν, περὶ τοῦ δικαίου πρῶτος καὶ δεύτερος, περὶ ἀρετῆς, ὅτι οὐ διδακτόν, περὶ ἀνδρείας πρῶτος, δεύτερος, τρίτος, περὶ νόμου, περὶ δημαγωγίας, περὶ τιμῆς, περὶ ποιήσεως, περὶ εὐπαθείας, περὶ ἔρωτος, περὶ φιλοσοφίας, περὶ ἐπιστήμης, περὶ μουσικῆς, περὶ ποιήσεως, τί τὸ καλόν, περ διδασκαλίας, περὶ τοῦ διαλέγεαθαι, περὶ κρίσεως, περὶ τοῦ ὄντος, περὶ ἀριθμοῦ, περὶ ἐπιμελείας, περὶ τοῦ ἐργάζεσθαι, περὶ φιλοκερδοῦς, περὶ ἀλαζονείας, περὶ τοῦ καλοῦ· οἱ δὲ (ἄλλοι;) περὶ τοῦ βουλεύεσθαι, περὶ λόγου ἤ περὶ ἐπιτηδειότητος, περὶ κακουργίας. Теперь представляется вопрос: какие это были записки, что их в одной книге помещалось тридцать три? Нет никакой вероятности полагать, что под ними разумеются сочинения, имевшие форму настоящих диалогов, в таком развитии, в каком дошли до нас четыре упомянутые книги. Как ни кратки эти разговоры сравнительно с объемом Платоновых сочинений, всё же состав их в числе тридцати трех должен был образовать не одну книгу. Притом странно, почему Симон, если он составлял свои записки по памяти, со слов Сократа, и если эти записки буквально то самое, что̀ из них дошло до нас под формою диалогов: «Миноса», «Иппарха» и проч., — почему, говорим, он нисколько не выдержал в них тех особенностей беседы Сократовой, которыми она больше всего привлекала слушателей? Зачем нет здесь ни свойственной Сократу ясности, ни совершенной его простоты, ни увлекательного изящества его речи, ни его иронии? Итак, мы приходим к тому убеждению, что памятные записки Симона, если только, веря Диогену, мы не будем сомневаться в самом их существовании, вовсе не имели формы диалогической, но были самыми краткими и легкими очерками содержания бесед Сократовых, хотя, может быть, сохраняли в себе больше сократического характера, чем сколько выразилось его в упомянутых диалогах. Можно по крайней мере думать так на том основании, что сапожнические записки в свое время приобрели известность и читались многими, — так что, по словам Диогена, желал познакомиться с ними и сам Перикл. Но если тогдашнее общество в записках Симона находило не мало интересного, то нет ничего удивительного, что впоследствии любители Сократовых рассуждений могли смотреть на них как на репертуар, богатый материалами для составления диалогов в форме Платоновых сочинений, и вероятно, было много бездарных голов, которые, увлекаясь кажущеюся легкостию работы, так как она должна была состоять только в формовании разговора из готового материала, принимались писать и действительно писали диалоги о законе, о корыстолюбии, о добродетели и о праведнике. Когда именно были они написаны, решить трудно; но можно полагать с вероятностью, что в кодекс сочинений Платоновых вошли они во времена Птоломеев, — в такие времена, которые, по несомненным свидетельствам, были периодом книжных подлогов. Классическое место об этом мы читаем у Галена (in Hyppocr. De nat. hom. l. I, t. V, p. 16, ed. Basii.): «Прежде чем александрийские и пергамские цари стали заботиться о приобретении древних книг, сочинений, ложно усвояемых писателям, не было. Но как только доставители писаний, принадлежащих какому-нибудь древнему мужу, начали получать вознаграждения, они стали доставлять много сочинений под ложными надписаниями». И такие подлоги делались особенно часто под сочинения Платона и Аристотеля (Richt. Bentleius, in Epistol. ad Waltonum, p. 4, et in Respons. ad Boyleum, p. 6). К подлогам тогдашнего времени можно относить и «Миноса», тем с бо̀льшим вероятием, что, по свидетельству Диогена Лаэрция, Минос был уже внесен Аристофаном византийским в его трилогии.