Со времени ухода своего друга, де Кельмарк не имел минуты покоя. Он не мог усидеть на месте.
Его волнение усиливалось по мере того, как отдалённая ярмарка принимала всё более бешеный характер. Он задыхался, точно в ожидании медленно надвигавшейся грозы.
— Какое мучительное удовольствие! — говорил он нежной и тихой Бландине, которая старалась развлечь его от его тоски. — Никогда ещё они не устраивали такого шабаша! Послушать эти крики, можно подумать, что они, забавляясь, убивают друг друга.
В прошлые годы какофония, ярмарские крики, петарды, свистки, шарманки и пистоны, не казались ему столь значительными.
Теперь же эта электрическая атмосфера усложнялась приливом опьянения, попойки и разврата.
В этот вечер гнусная сатурналия никогда не кончится! Стало ещё хуже, когда закатилось солнце и эротические, крики труб раздавались с одного конца острова на другой, прибавляя точно медный туман к красным мукам замирающего неба. Человеческие голоса, более резкие, ещё более возбуждённые, повторяли бешенный сигнал труб и усилились, точно желая зажечь мрак…
Кельмарк не мог больше терпеть. Воспользуясь моментом, когда Бландина была занята приготовлением ужина, он вышел в парк.
Вдруг острый и раздирающий крик, более острый, чем призывы трубочки Гидона, в роще, в вечер их первой встречи, раздался в воздухе.
Кельмарк узнал голос своего друга.
— Его убивают!
Устремлённый вперёд этой ужасной уверенностью он побежал в тревоге, ночью, руководясь только криками и жалобами.
Когда он достиг лужайки парка, готовый даже броситься на улицу, где происходило побоище, снова раздались крики, возгласы, и он услыхал имя своего любимца наряду с возгласами убийц.
Через минуту он бросился в толпу с удесятирёнными силами, расталкивая грубиянов, прогоняя их и нанося удары этим дикарям.
С каким то криком тигрицы, защищающей своего детёныша, он избавил Гидона, лишённого сознания, полуумирающего, в рубищах, измученного бесчестием, поцеловал его, поднял в свои объятия.
Граф, казалось, вырос.
Вооружённый палкою, он делал ужасные повороты. Вокруг него расширялся круг, и медленно, глядя в лицо бешенным и разъярённым людям, он направился в парк. Но Ландрильон и Клодина собирали других поражённых этим торжественным вмешательством.
Снова повторилось нападение. Неприятное отношение перешло от молодого Говартца к графу. Никто не остался на его стороне. Его любимцы, наиболее необузданные, несчастные юноши из Кларвача, узнав, какое осуждение тяготело над ним, молчали, и огорчённые, отходили, не принимая участия.
Ландрильон первый бросил в него камень. В графа начали бросать всем, что попадалось под руку. Луки, принесённые для получения награды в тирах, без стыда устремлялись в столь расточительного короля их общины. Одна стрела попала в подмышку, другая поранила шею Гидона и обрызгала кровью лицо Анри. Кельмарк, не заботясь о своей собственной ране, не переставал любоваться израненным телом своего друга.
Но, раненный в сердце, он упал с своей дорогой ношей. Когда они набросились, чтобы прикончить его, какая-то женщина в белом показалась перед ними, скрестив руки, предоставляя свою собственную грудь для ударов.
И её величие, её страдания были таковы, и таков, в особенности, был её героизм, что все отступили, и Клодина оттолкнула навсегда, далеко от себя, Ландрильона, который уводил её, напоминая об условии — чтобы броситься, навсегда обезумев, в объятия отца, откуда она насмехалась в лицо над пастором Бомбергом…
Бландина не произнесла ни слова, не проронила ни единой слезы, не издала ни одного возгласа.
Но её присутствие поразило добрые души: пять бедняков, любимцев Кельмарка, нежелавших больше трусливо покоряться общественной воле, понесли на руках Кельмарка и Гидона, обнявших друг друга при последнем издыхании. Грубые люди плакали, раскаивались…
Бландина шла впереди их по направлению к замку.
Чтобы не нести раненых в верхний этаж, им устроили постель на бильярде. Друзья пришли в себя, почти одновременно. Открыв глаза, они остановили взоры на картине Конрадин и Фридрих Баварский, затем взглянули друг на друга, улыбнулись, вспомнили об убийстве, крепко поцеловались, и их уста не прекращали поцелуя, и они ждали так минуты последнего издыхания.
— А я, — шептала Бландина, — Анри, ты не простишься со мной! Подумай, как я любила тебя!
Кельмарк повернулся к ней.
— О, — прошептал он, — я буду любить тебя в вечности, как ты заслуживала быть любимой на земле, чудная женщина!
— Но, — прибавил он, взяв за руку Гидона, — я хотел бы любить тебя, моя Бландина, продолжая обожать этого, этого чудного мальчика!.. Да, Бландина, надо оставаться самим собою! Не изменять себе!.. Оставаться верным до конца моей справедливой, законной природе!.. Если б я должен был снова жить, я именно так бы хотел любить, если б даже должен был страдать ещё сильнее, чем я страдал; да, Бландина, моя сестра, мой единственный друг, если бы даже я принёс тебе такие страдания, какие я тебе причинял!.
Благослови нашу смерть, Бландина, нас троих, так как мы на немного опередим тебя с этой минуты, благослови нашу муку, которая искупит, освободит, наконец, заставит восторжествовать всякую любовь!
И его уста снова прикоснулись к устам мальчика, тоже стремившегося к нему, и Гидон, и Анри слили свои дыхания в последнем поцелуе. Бландина закрыла глаза им обоим; затем стоически, одновременно язычница и святая, она произнесла молитвы, предзнаменующие новое Возрождение; не дорожа больше ничем земным и современным, она, ощущала бесконечную пустоту в сердце, пустоту, которую ни один человеческий образ не мог бы отныне нарушить.
Когда же, наконец, призовёт её Бог к себе на небо?