Воспоминания первого камер-пажа великой княгини Александры Фёдоровны. 1817—1819 (Дараган)/1875 (ВТ)

[- 1]
Дозволено цензурою. С.-Петербург, 5 апреля 1875 г.
ВОСПОМИНАНИЯ ПЕРВОГО КАМЕР-ПАЖА
великой княгини Александры Феодоровны
1817—1819
Du sprichst von Zeiten, die vergangen sind.
Don Carlos.

Пятьдесят с лишком лет отделяют меня от той эпохи, к которой относятся мои воспоминания; много событий и малых, и великих, пропавших бесследно и занесенных в летописи, в число великих страниц истории, совершилось с тех пор; во многих из тех событий пришлось и мне быть действующим лицом, но дни моего камер-пажества так светло озаряли восходящим лучом надежды начало моего жизненного пути, что теперь, на исходе того пути, они живо и всецело воскресают пред мной. Есть в жизни дни и часы, которые впечатлеваются не только в памяти, но западают в душу; впечатления эти так глубоки не от того, что случилось что-либо особенное, знаменательное, но просто от нашего собственного тогдашнего настроения, и эти впечатления кажутся не воспоминанием давно прошедшего, отделенного целым полувеком, а припоминанием вчерашнего радостного дня. К таким дням и часам относится время моего камер-пажества. Набрасывая эти воспоминания, взятые из моих камер-пажеских записок, я и не думал отдавать их когда-либо в печать. Я их писал для себя, для своих детей; но многие из моих друзей, стоящих ближе к тому давно прошедшему времени, а некоторые и живших тою жизнью, уговорили меня поделиться этими воспоминаниями с теми, которые интересуются жизнию минувших поколений и изучают эту жизнь не по одним ее крупным, выдающимся фактам, но и по ее мелким частным проявлениям.

В настоящее время в нашем обществе вообще возбужден [2-3]интерес к мемуарам и рассказам прошедших лет, воспоминания камер-пажа, конечно, не могут иметь значения исторического интереса, но для многих они возбудят в памяти былые дни их жизни, их молодости, с которыми соединены и их лучшие воспоминания.

Годы, к которым относятся мои воспоминания, вспоминались всегда с любовью императором Николаем — и он считал их своими лучшими годами.

При представлении моем императрице Александре Федоровне, в 1843 году, в Твери, уже командиром Гусарского великого князя Михаила Павловича полка, государыня прямо встретила меня словами:

— Ah bonjour, mon vieux, vieux page. Mon fils m’a dit, que je Vous trouverai ici et déjà comme général.

— Mais Votre Majesté, — отвечал я, — il y a plus de vingt cinq ans, que j’avais le bonheur de Vous servir comme page.

— Ali c’est vrai! Oh le bon, le bon vieux temps.

Эти слова императрицы я ставлю эпиграфом к воспоминаниям камер-пажа.



I
Назначение меня пажем. — Моя родня. — Карл Федорович Багговут.

Отец мой, отставной майор, был помещик Полтавской губернии. Родственные отношения моего деда к гр. Разумовскому, любимцу императрицы Елисаветы, открыли моему отцу начало к блестящей карьере, которою в то время пользовались лишь знатнейшие и влиятельнейшие дворянские фамилии. Записанный с малолетства в л.-гв. Измайловский полк, он десяти лет вступил сержантом на службу; но вскоре перешел в легко-конный малороссийский полк майором и затем, по случаю смерти моего деда, оставил службу и поселился в своем переяславльском имении.

Переяславль в то время имел своего коменданта в лице полковника Якова Максимовича фон Фока, служившего в армии фельдмаршала Румянцева и, должно полагать, служившего хорошо и честно, потому что Румянцев полюбил его, доставил ему это место, а потом сделал главноуправляющим своего огромного гомельского имении, пожалованного ему Екатериною II. У фон Фока было много детей. Из них я упомяну только о моем дяде, Максиме Яковлевиче — бывшем начальнике III отделения собственной его величества канцелярии, о котором так сочувственно отзывается Греч в своих записках, и о его двух сестрах: Еве Яковлевне — моей матери и Елисавете Яковлевне, вышедшей замуж за Карла Федоровича Багговут, впоследствии героя Отечественной войны, родству с которым я и обязан определению меня в пажеский корпус, и о которых потому позволю себе поговорить немного подробнее.

Из патента, сохраняющегося у меня, видно, что маркграф аншпах-байрейтской службы, капитан Карл-Густав фон Багговут принят в российскую службу подпоручиком 1779 г., марта 4-го дня.[1] Когда он познакомился с семейством фон Фока, он служил уже капитаном в армии Румянцева, в Сибирском гренадерском полку кн. Дашкова, который квартировал в Киеве, где и женился на Елисавете Яковлевне. Их взаимная привязанность осталась неизменною до того рокового дня, когда французское ядро вырвало его из рядов защитников русской земли. У меня хранятся письма Карла Федоровича к его жене, и последнее его письмо, за три дня до Тарутинской битвы, так же нежно, так же наполнено излияниями горячей любви и тоски о разлуке, как и письмо 1794 г., когда он в первой раз был разлучен с своею молодою женою.

В 1794 году Багговуг с своим полком стоял в Варшаве. Неожиданно ночью под светлый праздник ударили тревогу и Варшава разразилась бунтом. Наш небольшой гарнизон, застигнутый врасплох, должен был ее оставить и малыми частями пробиваться за Вислу, а наши военные дамы: княгиня Гагарина, Чичерина, Багговут и другие остались в Варшаве пленницами поляков. Их поместили в королевском замке, не выпускали из стен его и грубо поверяли каждый вечер перекличкой. Печально было положение пленниц, в [4-5]числе которых была и вдова кн. Гагарина, убитого при выступлении наших войск из города. Не менее страдал и Багговут, так внезапно разлученный с любимою женою. Его письма к жене дышат юношескою свежестью и восторженностью шиллеровской эпохи. В них он изливает свою скорбь и любовь, упрекает себя в том, что сделал ее несчастною, вырвав из семейства и лишив первого блага жизни — свободы. Он хлопотал и старался освободить ее из плена; писал два раза к генералу Костюшке, умоляя его освободить жену и княгиню Гагарину — и даже предлагал взамен их испросить у главнокомандующего освобождения двух пленных капитанов польской службы. Но все было напрасно и наши дамы оставались пленницами поляков до Суворовского штурма.

«Нельзя себе вообразить, — рассказывала впоследствии Елисавета Яковлевна, — что перестрадала я во время этого штурма; а он длился и длился, казалось, без конца. Пушечные выстрелы напоминали мне об опасности моего мужа, который был в армии Суворова, — и я заливалась слезами. Неистовые вопли толпы под нашими окнами и грозные взгляды наших стражей осушали на минуту эти слезы, и я трепетала уже за себя, припоминая все ужасы тогдашних парижских событий. Наконец, после долгих мучительных часов пушечная пальба утихла, стража исчезла, водворилась тишина, прерываемая только вздохами и молитвами бывших со мною женщин. Тут я внезапно очнулась, вскочила, набросила на себя первый попавшийся мне под руку платок и выбежала из замка».

Багговут после кровавого штурма бросился в Варшаву отыскивать свою жену. На Пражском мосту встретились и обнялись супруги.

Воцарение Павла застало Багговута генералом и командиром 4-го егерского полка. Он квартировал в каком-то небольшом городке в Литве.

«Страшное это было время, — говорила Елисавета Яковлевна, — каждый раз, услыша почтовый колокольчик, мы приходили в тревогу, умолкали, бледнели и прислушивались. Когда колокольчик замирал вдалеке, мы, улыбаясь, взглядывали друг на друга, как будто что-то страшное пронеслось мимо и радовались, что успели уклониться от чего-то грозного, рокового».

Но однажды зловещий почтовый колокольчик умолк у самой квартиры Багговута. Входит новый полковой командир с императорским указом, что Багговут отставлен от службы. За что? Никто не знал — да тогда этого и не спрашивали. Тогда воля Павла была то же, что непостижимая судьба. Она нежданно, внезапно иных возвышала, других уничтожала. Это был фатум древних — неумолимый, беспричинный.

Елисавета Яковлевна продала свой гардероб, свои дорогие вещи, которых было немного. Багговут сдал полк, расплатился с долгами и молодая чета в жидовской бричке налегке отправилась в Гомель. Фон Фок приютил их и назначил зятя своего, Багговута, управляющим одним из фольварков гомельского имения. Тут, вблизи своего семейства, Елисавета Яковлевна и ее муж отдохнули и оправились от постигшего их так неожиданно удара. А удар этот был следствием ошибки. Багговут, вступив в русскую службу, отбросил окончание своей фамилии и стал называться просто Багго. Так он подписывался и на письмах к жене и на официальных бумагах до вторичного поступления на службу и только под этой фамилией был известен. В одно время с Багговутом другим егерским полком командовал генерал Балла, убитый также в Отечественную войну под Смоленском. Этот генерал представил к производству в офицеры своих подпрапорщиков, упустив из виду, по незнанию или невниманию, недавно отданное повеление Павла, чтобы впредь всех унтер-офицеров из дворян именовать не подпрапорщиками, а юнкерами. Ошибся ли докладчик представлением или сам император ошибочно прочел фамилию, вспомнив ту, которая была ему более известна, так как сестра Карла Федоровича Багговут, Юлия Федоровна Адлерберг, находилась тогда при малолетних в. кн. Николае и Михаиле, но дело в том, что вина генерала Балла пала всею тяжестью на неповинного генерала Багго. Такое явное неисполнение высочайшего указа прогневило Павла — и он, по обыкновению своему вспыльчивый и скорый, не ожидая справок и объяснений, на том же представлении написал собственноручно резолюцию: «Генерала Багго отставить». Против решений Павла не могло быть опровержений и виновный в случайной замене двух однозвучных фамилий, если он [6-7]был и сознал даже свою ошибку, конечно, не посмел признаться в ней императору.

Война 1799 года и наш поход в Италию, для участия в котором, по повелению императора Павла, было разрешено отставным генералам и офицерам явиться в Петербург для поступления вновь на службу, вызвали в числе прочих и Багговута. Карл Федорович пускается в путь, приезжает вечером в Петербург и готовится на другое утро представиться военному губернатору. Но опять неожиданный удар судьбы. В ночь является к нему полицейский чиновники и объявляет, что по воле государя все, въехавшие чрез гатчинскую заставу в таком-то часу в столицу, должны немедленно выехать обратно и что он прислан его проводить за заставу, так как и Багговут въехал в столицу в этом часу, что видно из записки караульного офицера у гатчинской заставы. Делать было нечего. Карл Федорович в ту же ночь поехал обратно в Гомель хозяйничать в маленьком фольварке. Но что же вызвало это поголовное изгнание всех въехавших в Петербург чрез гатчинскую заставу? Дело было в том, что в этот же день император Павел въезжал в город, возвращаясь из Гатчины. У заставы придворная кухня шведского короля, въезжавшая также в город, задержала экипажи государя. Павел, не любивший Густава IV за неудавшееся сватовство на великой княжне Александре Павловне, раздосадованный его бестактным поведением во время пребывания в Петербурге, а в этот день разгневанный донельзя отказом по желанию императора дать орден Серафима гр. Кутайсову, отдал повеление выпроводить за заставу всех, кто в этом часу въезжал в город. Вследствие чего и придворная кухня, и русская свита, назначенные сопровождать короля, были высланы из города и Густав IV с своею свитою продовольствовался до границы старанием какого-то финского пастора.

С воцарением императора Александра I служебная карьера Карла Федоровича окончательно установилась. Багговуту было возвращено старшинство, так что он в 1804 году был уже произведен в генерал-лейтенанты. Участвуя с тех пор с отличием во всех кампаниях против Наполеона, он до самой смерти пользовался особенною милостию государя. В 1811 г., 9 февраля, из города Шавли Карл Федорович уведомил моего отца, что император по его просьбе повелел определить меня пажем к высочайшему двору.

В 1812 году, 6 октября, Багговут, командуя 2-м корпусом, в голове наступательного нашего движения на французской авангард при Тарутине, были убит первым неприятельским ядром. Это был первый пушечный выстрел после занятия французами Москвы. Он были как бы сигналом перелома в Отечественной войне. С него начались несчастья французов и наши победы.

Геройская смерть Карла Федоровича нанесла страшный удар Елисавете Яковлевне. Несмотря на все царские милости, она, долго не могла утешиться. Летом в 1813 году она поехала в Калугу и жила в монастыре, в ограде которого похоронен Карл Федорович. Потом приехала к сестре своей, моей матери, в деревню, взяла меня с собою в Петербург и поместила в пансион пастора Коленса, который считался тогда одними из лучших частных училищ.

Не долго я пробыл в пансионе Коленса. По особенной просьбе к императору Александру, который никогда ни в чем не отказывал вдове генерала Багговута, я были принят в пажеский корпус. Это было в конце 1815 года.


II
Пажеский корпус. — Пажи, их начальство и обучение.

Право быть определенным пажом к высочайшему двору считалось особенной милостью и предоставлялось только детям высших дворянских фамилий. Кроме того, пажеский корпус в то время был единственное заведение, из которого камер-пажи по своему выбору выходили прямо офицерами в полки старой гвардии, куда стремилось все высшее и почетнейшее дворянство. При таких условиях поступление в пажеский корпус представляло значительные затруднения.

Пажеский корпус хотя находился и в то время в числе военно-учебных заведений, причем состоял под начальством главного начальника этих заведений, но во многом резко отличался от них. Это был скорее аристократический [8-9]придворный пансион. Пажи отличались от кадетов своим обмундированием: мундирное сукно было тонкое, вместо кивера они имели треугольную офицерскую шляпу и не носили при себе никакого оружия. Одни камер-пажи имели шпаги. Пажи не делились, как кадеты, на роты, — но на отделения. Вместо ротных командиров у них были гувернеры; вместо батальонного командира — гофмейстер пажей. Пажи часто требовались во дворец к высочайшим выходам. Их расставляли по обеим сторонам дверей комнат, чрез которые должна была проходить императорская фамилия. В этом случае особенно забавны были маленькие пажи. С завитою, напудренною головой, с большой треугольной шляпой в руке они гордо стояли с важной миной сознания своего достоинства. Служба эта очень нравилась пажам, они ею тщеславились и по нескольку дней не смывали пудры с головы, а иногда вновь припудривались, чтобы заявлять, что они были при дворе. Мне один раз случилось исполнять службу пажей елизаветинского времени, когда для торжественных поездов были устроены особые, большие, парадные, вызолоченные кареты, которые возились восемью лошадьми шагом. На передних рессорах этих карет были устроены небольшие круглые сиденья. На эти сиденья (их называли пазами) сажали пажей лицом к карете, спиной к лошадям.

Мать Екатерины II, принцеса Ангальт-Цербтская, описывая своему супругу брачный и торжественный поезд их дочери, будущей императрицы Екатерины, говорит про карету Елисаветы Петровны: «c’est un petit chateau», прибавляя, что за каретой, на запятках, стояли два камер-пажа, а на карете принцессы Гессен-Гомбургской, следовавшей в том же поезде, — на пазах сидели два пажа, по ее словам: «deux pages couchés sur les sangles».

В 1816 году император Александр приказал в одной из таких карет возить во дворец, на торжественные аудиенции персидского посла и при прощальной аудиенции я был назначен с пажом Грессером сидеть на пазах.

Бывший Мальтийский дворец, дом бывшего государственным канцлером при императрице Елисавете Петровне графа Воронцова, занимаемый пажеским корпусом, не был еще приспособлен к помещению учебного заведения и носил все признаки роскоши жилища богатого вельможи XVIII столетия. Великолепная двойная лестница, украшенная зеркалами и статуями, вела во второй этаж, где помещались дортуары и классы! В огромной зале, в два света, был дортуар 2-го и половины 3-го отделений; в других больших трех комнатах помещались другая половина 3-го и 4-е отделение. Первое же отделение малолетних теснилось в низком антресоле, устроенном из комнат, назначенных для прислуги и хора для музыки.

Все дортуары и классы имели великолепные плафоны. Картины этих плафонов изображали сцены из Овидиевых превращений, с обнаженными богинями и полубогинями. В комнате 4-го отделения, где стояла моя кровать, на плафоне было изображение освобождения Персеем Андромеды. Без всяких покровов прелестная Андромеда стояла прикованная к скале, а перед нею Персей, поражающий дракона.

Непонятно, как никому из начальствующих лиц не пришло на мысль, что эти мифологические картины тут вовсе не у места, что беспрестанное невольное созерцание обнаженных прелестей богинь может пагубно действовать на воображение воспитанников — и что гораздо целесообразнее было бы снять эти дорогие картины (говорят они были очень ценны) продать и на эти деньги устроить хоть небольшую библиотеку и физический кабинет. Этих вспомогательных пособий образования вовсе не было. Но главное начальство мало интересовалось нами.

Главный начальник военно-учебных заведений, в. к. Константин Павлович жил в Варшаве и ни разу не посетил корпуса.

Заступающий его место генерал Клингер занимался немецкою литературою и писал философские романы. Это был человек желчный, сухой, угрюмый, один из первых писателей реальной школы в Германии. Директор корпуса, генерал Гогель, был членом ученого артиллерийского комитета — и как артиллерист более интересовался пушками-единорогами, нежели пажами. Инспектор классов полковник Odé de Sion, французский эмигрант, любил более хорошее вино, хороший обед и свою масонскую ложу, в которой он занимал место великого мастера. Иногда, в послеобеденные часы, пред тем, чтобы отправиться в ложу, приходил он в классы и там, [10-11]где не было учителя, садился подремать на кафедре. Один наш гофмейстер, полковник Клингенберг, был к нам близок и жил нашею жизнию. Это быль душа-человек, простой, ласковый, симпатичный, хотя крикливый. Пажи любили, уважали и боялись его, но круг его деятельности был ограничен наблюдением за порядком и приготовлением пажей к военной службе.

По окончании утренних уроков, в 12 часов собирались пажи в небольшую рекреационную залу, строились по отделениям, приходил очередной ежедневный караул из десяти пажей, барабанщика и камер-пажа, являлся Клингенберг и делал развод по всем правилам тогдашней гарнизонной службы. Караулом командовал дежурный по корпусу камер-паж. Эго было единственное фронтовое образование пажей. Не было ни одиночной выправки, ни ружейных приемов, ни маршировки, кроме маршировки в столовую, причем пажи немилосердно топали ногами. Правда, летом один месяц посвящался обучению фронта, — но это было больше для камер-пажей, которые, как офицеры, командуя маленькими взводами в пять рядов, с большим старанием изучали тогдашний мудреный строевой устав и все трудные деплояды с контрмаршем и построение анэшекие. Что же касается до научного образования, то в то время и мы, как и все, по меткому изречению Пушкина, учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь.[2]

В пажеском корпусе науки преподавались без системы, поверхностно, отрывочно. Из класса в класс пажи переводились по общему итогу всех балов, включая и балы за поведение, и потому нередко случалось, что ученик, не кончивший арифметики, попадал в класс прямо на геометрию и алгебру. В классе истории рассказывалось про Олегова коня и про то, как Святослав ел кобылятину. Несколько задач Войцеховского и формулы дифференциалов и интегралов, вызубренные на память, составляли высшую математику. Профессор Бутырский учил русской словесности и упражнял нас в хриях и других риторических фигурах. В первом классе у камер-пажей был даже класс политической экономии. «L’économie politique — читал морской чиновник, эмигрант Тибо, на французском языке — est une science, d’aprés laquelle les richesses se forment, se distribuent, s’accroissent ou diminuent chez les nations; ces quatres grands phénomènes de la richesse résultent du concours de diverses circonstances, qui feront le sujet des titres suivants»… Это красноречивое начало курса политической экономии осталось у меня еще в памяти до настоящего времени, служа доказательством того метода заучивания наизусть, которому держались наши педагоги.

Чиновник горного ведомства, Вольгсмут, читал нам физику, — но также без системы и не умея придать ей никакого интереса. Почти каждый класс его начинался тем, что пажи окружали его и просили, чтобы в следующий класс он показал фокусы. Вольгсмут сердился, говорил, что это не фокусы, а физические опыты. Пажи не отставали, пока он не соглашался с условием, чтобы на необходимые для этого издержки было приготовлено 3—5 рублей. Эти деньги собирались складчиной, но не иначе как медными. Когда на следующий класс являлся Вольгсмут с пузырьками и машинками, пажи сыпали на стол свои пятаки, а он, краснея, конфузясь, торопливо собирал их, завязывал в платок и прятал в угол клфедры. Как теперь вижу эту жалкую фигуру в черных лосинных панталонах, в синем мундире с засаленным, вышитым бархатным воротником и вечно жующую фиалковый корень.

Но если преподавание наук было отрывочно и вообще слабо, то нравственное настроение пажей было особенно замечательно. Почти все сыновья аристократов и сановников — пажи из своих семейств приносили в корпус и укоренили тогдашний лозунг высшего общества «noblesse oblige» и щекотливое понятие о «point d’honneur». Гордясь званием пажей, они сами более своего начальства заботились, чтобы между ними не допускался никто, на кого бы могла падать хотя тень подозрения в каком-нибудь неблаговидном проступке. Не так страшно было наказание, ожидавшее виновного от начальства, как то [12-13]отчуждение, тот остракизм, которому неминуемо подвергался он среди своих товарищей. Во время этой опалы товарищи не приближались к нему, не говорили с ним. Только маленькие пажи-задиры, вертелись около него, дразнили, а он должен был молчать и терпеть. В первое время моего пребывания случилась известная печальная история о пропаже табакерки, в которой были замешаны пажи Баратынский, впоследствии поэт, Ханыков и Преклонский. Пока шло официальное разбирательство этого дела, окончившееся для них солдатскою шинелью, они оставались в Пажеском корпусе, но все пажи отшатнулись от них, как преданных остракизму нравственными судом товарищей. К Баратынскому приставали мало, от того ли, что считали его менее виновным, или от того, что мало его знали, так как они был малообщителен, скромен и тихого нрава.[3] Но много досталось от пажей Ханыкову, которого прежде любили за его веселые шутки, и Преклонскому, который был известен шалостями и приставанием к другими.

Телесное наказание составляло редкое исключение. Во все время пребывания моего в корпусе мне пришлось только один раз присутствовать на такой экзекуции, я был уже камер-пажем. В рекреационную залу собрались пажи к разводу, куда (к немалому удивленно всех) явился и генерал Клингер. Прочитали приказ о наказании пажа Л. розгами. Сторожа привели его из карцера, принесли розги и скамейку. Клингер все время молчал, а когда Л. раздевали и клали на скамейку, — вышел из залы. Тогда пажи бросились с шумом на сторожей и освободили Л. Но Клингер был недалеко. Он возвратился, схватил первого попавшегося ему пажа, втащил в средину и, тряся его за воротник, закричал: «Mais savez vous qu’on brûle pour cela». Пажи отбежали и построились по отделениям; восстановилась тишина. Л. положили на скамейку, началась экзекуция и Клингер ушел, не промолвив более ни одного слова. К чему он относил свою угрозу, осталось неизвестно: к восстанию ли пажей или к вине Л., а вина его, как говорили, была та, что он, желая в воскресенье выйти из корпуса, сам написал записку от имени родственника, к которому отпускался.

Эти записки об отпуске много стесняли пажей. В корпусе было известно, кто к кому отпускался во время праздников и без записки от того лица не давали позволения выходить. Кроме того, пажи нигде не должны были показываться без сопровождения слуги или кого-нибудь из родственников. Только камер-пажи имели право оставлять корпус без записок, ходить по улицам без провожатого и сидеть в креслах в театре.

Между моими воспоминаниями о нашем житье-бытье в Пажеском корпусе, я считаю не лишним упомянуть и о посещениях корпуса графом Аракчеевым. Эти посещения были вызываемы нахождением в корпусе Шумского, поступившего в пажи как родственник Аракчеева, хотя, — когда мы находились с ним вместе в пансионе Коленса, — он назывался Федоровым. Аракчеев часто приезжал в корпус по вечерам; молчаливый и угрюмый, он приходил прямо к кровати Шумского, садился и несколько минут разговаривал с ним. Не очень-то любил Шумский эти посещения…[4]

1 мая 1817 года, я был произведен в камер-пажи.

Как памятен мне этот счастливейший день моей жизни! Юность, весна и первое отличие упоительно действовали на меня. День был светлый, солнечный и я, в одном новеньком камер-пажеском мундире, пошел по Фонтанке в большую Миллионную, где тогда жила моя тетка Елисавета Яковлевна Багговут. Но мое доверие к петербургскому маю, как часто бывает в жизни с каждым излишним доверием, не осталось безнаказанным, к вечеру я почувствовал сильную простуду. Меня уложили в постель и дали знать в корпус. В постели, в жару, с головною болью, я окончил день, который начал таким бодрым, уверенным, счастливым.

III.
Придворная служба камер-пажей. — Императрица Мария Федоровна.

Через три недели я выздоровел и явился в корпус на камер-пажескую службу. Камер-пажей было 16: из них 8 назначались к вдовствующей императрице и дежурили каждый день по два с 11-ти часов дня до 11-ти часов вечера. [14-15]Остальные восемь камер-пажей считались при императрице Елисавете Алексеевне. Несколько из них требовались ежедневно к обеденному столу для прислуги членам императорской фамилии и в праздники для выхода в церковь. Прежде из них отделялись камер-пажи и к великим княжнам. Поступая в корпус, я застал еще там камер-пажа великой княгини Екатерины Павловны, несмотря на то, что она была уже в Штутгарте и не имела своего двора в Петербурге. Ее камер-паж продолжал носить мундир с желтым воротником, цветом двора герцога Ольденбургского. Камер-паж этот был несчастный Богданович. Он был выпущен в Измайловский полк. — 14 декабря, в день присяги императору Николаю, Измайловский полк и коннопионерный эскадрон, в котором я тогда служил, были выстроены на дворе Горновского дома, вокруг аналоя, у которого ожидал священник в полном облачении. Приехал дивизионный начальник Карл Иванович Бистром и, после обычного приветствия солдатам, пригласил полкового командира, генерала Мартынова, прочитать присяжный лист. При произнесении имени императора Николая Павловича, Богданович, а за ним и несколько солдат его роты закричали: «Константину!» Мартынов, пораженный удивлением, остановился, взглянул вопросительно на Бистрома, но тот со свойственным ему хладнокровием сказал: «Продолжайте». Присяга была прочитала, хотя и продолжались негромкие крики: «Константину!» Священник обошел ряды с крестом и полк в порядке отвели в казармы. Богданович, так явно обнаруживший свое участие в заговоре, тогда еще никому неизвестному, прибежал в свою квартиру и приготовленным заранее пистолетом застрелился. Это была первая жертва печального дня 14 декабря 1825 г.

Я был назначен камер-пажом императрицы Марии Федоровны. Павловск был постоянным летним местопребыванием императрицы, но каждую неделю она приезжала в Петербург: посещала женские заведения, которые находились под ее начальством, обедала к Таврическом дворце и после обеда возвращалась в Павловск. В один из таких приездов я был представлен императрице в Таврическом дворце, а чрез несколько дней, в субботу, был отправлен на недельное дежурство в Павловск.

Это была первая и последняя неделя моей камер-пажеской службы при Марии Федоровне, потому что по возвращении моем в корпус я вскоре был назначен камер-пажом к принцессе прусской Шарлотте, нареченной невесте великого князя Николая Павловича.

В любимом своем Павловске, Мария Федоровна отдыхала от придворного этикета и блеска двора. Здесь окружила она себя всем, что могло напоминать ей о прошедшем. Кабинет императора Павла свято сохранялся в том виде, как был при нем, и камер-фурьер его, Сергей Ильич Крылов, продолжал носить мальтийский мундир вместо придворного. Во внутренних комнатах императрицы хранились рисунки, записки и работы августейших ее детей. В саду были воздвигнуты памятники родителям императрицы и усопшим княгиням: Елене Павловне Мекленбургской и Александре Павловне, палатине венгерской. Часто приходила она к этим памятникам и, удаляясь от сопровождавших ее дежурных фрейлины и камер-пажа, на минуту останавливалась и с тихою молитвой преклоняла голову. Ее любящее сердце и в настоящем счастье не чуждалось воспоминаний прежних горьких утрат.

Но и здесь, в Павловске, Мария Федоровна не оставляла трудов и забот на пользу основанных или пересозданных ею воспитательных и благотворительных заведений. В 6 часов утра она уже сидела в своем кабинете, занимаясь делами, читая донесения, просьбы о помощи, иногда даже переписку некоторых воспитанниц, которыми она интересовалась по особенным их семейным обстоятельствам. В первом часу гуляла в саду или каталась в коляске по парку. В два часа был обед. После обеда снова занималась делами и читала. В семь часов собиралось небольшое общество придворных и гостей, приглашенных из Петербурга, и беседа продолжалась до десяти часов. Тогда подавали небольшой ужин. Ужинали на отдельных столиках группами. В 11 часов императрица удалялась во внутренние покои.

Мария Федоровна любила служение камер-пажей. Она к нему привыкла. Отправлялся ли двор на девять месяцев в Москву, [16-17]выезжала ли императрица на неделю в Петергоф или на один день в Ораниенбаум, или на насколько часов на маневры, всюду следовали за нею камер-пажи. Мне пришлось даже ездить на корабль, на котором во время морских маневров, под Кронштадтом, был приготовлен обед для императорской фамилии. После этого обеда государь с великими князьями, взяв солдатские матросские ружья, стали в шеренгу и государь приказал поручику В. Ф. Адлербергу, адъютанту в. к. Николая Павловича, прокомандовать все ружейные приемы. Государь делал их с улыбкою, как бы шутя, великие князья серьезно и старательно.

Каждый день за обедом, фамильным или с гостями, камер-пажи служили у стола царской фамилии. Особенное внимание и осторожность нужны были при услужении Марии Федоровне. Камер-паж должен был ловко и в меру придвинуть стул, на который она садилась; потом с правой стороны подать золотую тарелку, на которую императрица клала свои перчатки и веер. Не поворачивая головы, она протягивала назад через плечо руку с тремя соединенными пальцами, в которые надобно было вложить булавку; этою булавкою императрица прикалывала себе к груди салфетку. Пред особами императорской фамилии, за которыми служили камер-пажи, стояли всегда золотые тарелки, которые не менялись в продолжение всего обеда. Каждый раз, когда подносилось новое блюдо, камер-паж должен был ловко и без стука поставить на эту тарелку фарфоровую, которую, с оставленным на ней прибором, он принимал и на золотой тарелке подносил чистый прибор взамен принятого. По окончании обеда таким же образом подносились на золотой тарелке перчатки, веер и прочее переданное при начале обеда. Тогда были в моде длинные лайковые перчатки, и камер-пажи с особенным старанием разглаживали и укладывали их пред тем, чтобы поднести. Камер-пажи служили за обедом без перчаток и потому особенное старание обращали на свои руки. Они холили их, стараясь разными косметическими средствами сохранить мягкость и белизну кожи.

Императрица была особенно милостива к своим камер-пажам. При выпуске в офицеры они получали от нее золотые часы в награду. Она интересовалась их семейным положением и успехами в науках. Выходя из кабинета, она любила заставать камер-пажа за книгой или тетрадью; часто спрашивала, а иногда и сама смотрела, что читается, прибавляя: «C’est bien, c’est très bien. Etudiez toujours, lisez, mais pas de bêtises, pas de romans».

Увидев у камер-пажа Философова тетрадь «Economie politique» она послала его к Шторху, находившемуся тогда при ней, чтобы тот просмотрел тетрадь и донес ей, хорошо ли к корпусе преподают «политическую экономию». Камер-паж Шепелев долго не мог выдержать выпускного экзамена; это знала императрица. Пред последним экзаменом она спрашивает, надеется ли он нынешний год выдержать экзамен? Шепелев отвечает, что надеется, только боится математики. Императрица приказывает ему каждое дежурство привозить с собою аспидную доску, добавляя, что сама будет просматривать его математические задачи. И Шепелев каждый раз на дежурство во дворец отправлялся с аспидной доской и курсом Войцеховского.

В мое время императрица Мария Федоровна сохраняла еще следы прежней красоты. Тонкие, нежные черты лица, правильный нос и приветливая улыбка заявляли в ней мать Александра. Она была, также как и он, немного близорука, хотя редко употребляла лорнетку. Довольно полная, она любила и привыкла крепко шнуроваться, отчего движении и походка ее были не совсем развязны. Ток со страусовым пером на голове, короткое платье декольте с высоко короткой талией и с буфчатыми рукавчиками, на голой шее ожерелье, у левого плеча, на черном банте, белый мальтийский крестик, белые длинные лайковые перчатки выше локтя и башмаки с высокими каблуками составляли ежедневное одеяние императрицы, исключая торжественных случаев.

Она говорила скоро и не совсем внятно, немного картавя. Надобно было иметь большое внимание и привычку, чтобы понимать каждое слово, но она никогда не сердилась, если камер-паж не сразу понимал ее приказание.

В продолжение двух лет почти ежедневно я имел счастье видеть императрицу Марию Федоровну, то окруженную блестящим двором, которого она была представительницей; то в [18-19]домашнем кругу царской семьи, которой она была душою; и в продолжение этих двух лет я не помню ни одного дня, в который бы она казалась более утомленною или озабоченною: всегда ровная, милостивая, добрая.

IV
Въезд принцессы Шарлотты — Обручение и бракосочетание с великим князем Николаем Павловичем.

22 июня 1817 года был назначен торжественный въезд принцессы прусской Шарлотты. На седьмой версте от Петербурга по Царскосельской дороге, в нескольких стах саженях от шоссе, стоял двухэтажный каменный дом с бельведером и садом. Этот дом принадлежал пастору Коленсу и в нем помещался тогда его пансион, о котором я уже говорил. Здесь были приготовлены золотые кареты для торжественная въезда в столицу высоконареченной невесты. Здесь обе императрицы и она должны были переменить свой дорожный туалет и здесь же в первый раз я представился великому князю Николаю Павловичу. Он тотчас повел меня к принцессе Шарлотте, бывшей еще в сером дорожном платье и соломенной шляпке. «Voila votre page!» — «Ah je suis charmée», — сказала она, протягивая мне руку, и тотчас прибавила: «Je vous prie, monsieur, apportez moi mon parasol, il doit être dans la voiture».

Я бросился на двор к дорожной карете и с гусарами императрицы перерыл все подушки, перешарил все углы, но зонтик не отыскался. Возвращаться наверх с пустыми руками мне было совестно. Эта неудача казалась мне почти несчастием, я был смущен, близок к отчаянию. Вероятно, все это отражалось и на лице моем, потому что великий князь, встретив меня на лестнице, с удивлением спросил:

— Что с тобой?

Узнав, в чем дело, он рассмеялся и сказал: «Не велика беда! найдется другой, ступай скорее наверх; императрицы сейчас выйдут».

И точно; едва успел я присоединиться к своим товарищам, как вышли императрицы и принцесса. Проводив их до кареты, я едва успел сесть на приготовленную мне лошадь, как это умное животное понеслось догонять карету и, пробравшись к левому заднему колесу, пошло церемониальным ходом.

Въезд был блестящий. В золотой карете — ландо, запряженной шестью лошадьми, ехали обе императрицы и принцесса, по обе стороны камер-пажи и шталмейстер верхами. Гвардия была расставлена шпалерами и по проезде придворных экипажей следовала за ними на Дворцовую площадь, где проходила церемониальным маршем мимо императора, стоявшего под балконом, с которого смотрели императрицы и принцесса. После парада я проводил великого князя и его невесту в назначенные для нее комнаты, где ожидал ее законоучитель Музовской в черной одежде, в белом галстуке и без бороды; трудно было признать в нем нашего православного священника. Он постоянно должен был находиться в приемной принцессы, чтобы, пользуясь каждым свободным часом, помогать ей выучить наизусть символ веры, который она должна была произнести при обряде миропомазания.

Эта торжественная церемония совершилась 24 июня; после входа императорской фамилии в церковь, когда императрица Мария Федоровна взяла за руку принцессу Шарлотту и подвела ее к митрополиту, стоявшему в царских дверях, началось священнодействие. Принцесса, хотя несколько взволнованная, произнесла громко и твердо символ веры. Любящий и одобряющий взор императрицы не покидал ее. Потом проводила она ее к святому причащению.

25 июня, в день рождения великого князя Николая Павловича, было обручение. Посреди церкви было приготовлено возвышенное место, покрытое малиновым бархатом с золотым галуном. Пред царскими дверями поставлен был аналой, на котором лежали св. евангелие и крест, а подле аналоя небольшой столик для обручальных колец и свеч на золотых блюдах. Государь подвел великая князя, а императрица Мария Федоровна высокобрачную невесту. Митрополит Амвросий, приняв вынесенные из алтаря кольца, возложил их при обычной молитве на руки обручающихся, а императрица Мария Федоровна обменяла их перстнями. В церкви приняли поздравление высокообрученные от императорской фамилии и духовенства. [20-21]

В этот день был обнародован следующий манифест:

«Божиею милостию, мы, Александр первый, император и самодержец всероссийский и проч. Всемогущий бог, управляющий судьбами царств и народов, излиявший в недавние времена толикие милости и щедроты на Россию, обращает и ныне милосердый на нее взор свой. Воле его святой угодно, да умножится российский императорский дом, и да укрепится в силе и славе своей родственными и дружескими союзами с сильнейшими на земле державами. Помазанию и благословению Того, в Его же деснице сердце царей, и с согласия вселюбезнейшей родительницы нашей государыни императрицы Марии Феодоровны, мы совокупно с его величеством королем прусским Фридрихом-Вильгельмом III положили на мере, избрать дщерь его, светлейшую принцессу Шарлотту, в супруги вселюбезнейшему брату нашему вел. кн. Николаю Павловичу, согласно собственному его желанию. Сего июня в 24-й день[5] по благословению и благодати всевышнего восприяла она православное грекороссийские церкви исповедание[5] и при святом миропомазании наречена Александрой Федоровной;[5] а сего ж июня 25-го дня, в присутствии нашем и при собрании духовных и светских особ, в придворной Зимнего дворца соборной церкви, совершено предшествующее браку высокосочетавающихся обручение. Возвещая о сем верным нашим подданным, повелеваем ее, светлейшую принцессу именовать великой княжной с титулом ее императорского высочества. Дан в престольном нашем граде Санктпетербурге, июня 25-го, в лето от Рождества Христова 1817, царствования нашего в седьмое на десять».

Этот манифест замечателен и как пророчество и как всенародная исповедь того чувства христианского смирения и пламенной веры, которая так сильно была возбуждена в Александре I счастливим исходом отечественной войны.

1 июля 1817 г., в день рождении великой княгини, было совершено бракосочетание, — но я в этот день не был дежурным, а только за большим обедом служил великому князю и находился на бале с другими камер-пажами.

Эти балы при дворе были в то время довольно часты. Они назывались bals parés или куртаги и состояли из одних польских. Государь с императрицей Марией Федоровной, в. к. Константин с императрицей Елисаветой Алексеевной, в. к. Николай с великой княгиней, в. к Михаил с припцесой Виртомбергской, а сзади их генерал-адъютанты и придворные кавалеры с придворными дамами попарно, при звуках польского, входили в бальную залу. К ним присоединялись пиры из собравшихся уже гостей. Государь, обойдя кругом залу, поклонясь, оставлял императрицу и переменял даму. При перемене дам он строго наблюдал старшинство чина и общественное положение их мужей. Император шел в первой паре, только открывая бал, потом обыкновенно он шел во второй. Один из генерал-адъютантов вел польский, незаметно наблюдай, насколько интересуется государь своей дамой и продолжается ли разговор, суди по этому, он продолжал или кончал круг. Когда Александр шел с прелестной княгиней Трубецкой, рожденной Вейс, или другою интересной дамой, польский переходил и в другие комнаты.

Но время бала великий князь шепнул мне: «Пора переменить мундир». Он желал, чтобы камер-пажи великой княгини имели на мундирах синие воротники, цвета, присвоенного придворному штату двора великого князя. Такие мундиры и были уже у нас с Шереметевым наготовлены и мы в них представлялись на смотр великому князю в Аничковскомь дворце. Но государь решил, что так как камергеры и камер-юнкера, состоящие при великом князе, были от большого двора, то и камер-пажи не должны были носить другого мундира. Перед концом бала государь и государыня Елисавета Алексеевна поехали в Аничковский дворец, чтобы встретить высоких новобрачных. Вслед за ними тронулся и поезд. Впереди эскадрон лейб-гв. гусар с обнаженными саблями, потом кареты с придворными высшими чинами и дамами. Гофмейстер пажей, полковник Клингенберг, а за ними, верхами, восемь камер-пажей, в числе которых был и я, потом шли скороходы, эскадрон конной гвардии и наконец карета в восемь [22-23]лошадей, в которой сидели императрица Мария Федоровна, высокобрачная и принц прусский Вильгельм. За каретой верхами обер-шталмейстер, шталмейстер, дежурные камер-пажи и адъютанты великого князя; в следующей карете ехали в. к. Константин и Михаил Павлович и принцессы Виртембергские. С прибытием поезда в Аничков дворец моя служба кончилась, но возвращаться в корпус еще было рано и не хотелось и я с товарищем князем Голицыным пошли на Невский бульвар. В то время этот бульвар, обсаженный с обеих сторон тощими липками, занимал средину проспекта по образцу Unter den Linden в Берлине. Ночь была теплая, светлая, тихая; плошки мерцали по тротуарам, тогда не знали другой иллюминации. На бульваре двигалась пестрая, веселая толпа гуляющих в ожидании обратного проезда императора и императриц в Зимний дворец.

В память совершившегося бракосочетания я как камер-паж в. к. Александры Федоровны получил перстень с аметистом и бриллиантами. На другой день я был дежурным и в 11 часов утра явился в Аничков дворец. Не зная, где ожидать приказаний, я прошел до большого приемного зала с балконом в сад. В комнате никого не было, двери на балкон были открыты, я пошел к ним, но в это самое время отворились двери внутренних покоев и вышли новобрачные. Великий князь в сюртуке Северского конно-егерского полка, обняв великую княгиню, которая была вся в белом, подошли ко мне. Я проговорил поздравление. Великая княгиня подала мне поцеловать руку, а великий князь говорил о неудаче с синим воротником. Меня отпустили с приказанием ожидать великую княгиню в Зимнем дворце, где в тот день быль назначен большой обед на половине императрицы Марии Федоровны.

V
Павловск. — Великий князь Николай Павлович.

Скоро императорская фамилия оставила Петербург. Государь с государыней Елисаветой Алексеевной переехали в Царское Село, в. к. Константен Павлович возвратился в Варшаву, императрица Мария Федоровна, в. к. Николай с великой княгиней, в. к. Михаил Павлович и принц прусский переехали в Павловск.

В Павловском дворце помещение было довольно тесно и неудобно. Императрица жила в нижнем этаже, но каждый день должна была подниматься в верхний, где была столовая и церковь. Молодая княжеская чета жила в левом флигеле, соединенном с главным корпусом дворца полукруглою открытою галереей, чрез которую и приходилось проходить по нескольку раз в день. Внизу этого флигеля помещалась гауптвахта офицерского гусарского караула и неизбежный шум от караула проникал и в комнаты верхнего этажа. В осенние, темные вечера верхний этаж дворца как необитаемый был освещен расставленными чрез комнату сальными свечам в жестяных, длинных, наполненных водою подсвечниках. Такой подсвечник стоял и на полу маленького балкона дворца при выходе в галерею. Здесь обыкновенно я ожидал великую княгиню, и когда отворилась дверь во флигеле и показывался великий князь с великой княгиней, я брал подсвечник и, неся его с величайшим вниманием, чтобы не расплескать находящуюся в нем воду, шел впереди, чтобы хотя немного осветить дорогу. Эта проделка забавляла веселую великую княгиню, и она каждый раз, смеясь, говорила: «Merci, merei page, благодарствуй». На балконе я ставил свечу на прежнее место, на пол, и, приняв от камердинера великой княгини работу или другие вещи, которые она хотела иметь с собою, следовал за нею. Другие комнаты также были в полумраке; освещалась одна лестница. Странным кажется теперь это госпитальное освещение комнат императорского дворца.

На первой неделе моего дежурства в Павловске, 15 июля, было бракосочетание адъютанта великого князя, поручика л.-гв. Литовского полка, Владимира Федоровича Адлерберга с Марией Васильевной Нелидовой, фрейлиной императрицы Марии Федоровны. Обряд совершался в дворцовой церкви. Великий князь Николай Павлович и двоюродный брат невесты, Кирилла Александрович Нарышкин, были посаженными отцами, великая княгиня Александра Федоровна и тетка невесты, статс-дама Мария Алексеевна Нарышкина, посаженными матерями новобрачных. Родных у Адлерберга было немного: его мать — начальница [24-25]Смольнаго монастыри, сестра Юлия Федоровна Баранова и моя тетка, жена родного дяди Владимира Федоровича, Елисавета Яковлевна Багговут. Я был назначен держать венец над женихом: над невестой держал венец ее родственник, Аркадий Аркадьевич Нелидов (брат Варвары Аркадьевны Нелидовой), юноша, готовившийся поступить юнкером в кавалергарды. После брачной церемонии у императрицы Марии Федоровны был бал и ужин. Особенный стол был приготовлен для императорской фамилии, новобрачных и их родственников. Поднялся вопрос, могу ли я, в звании шафера, сидеть за столом? Императрица Мария Федоровна, строгая к этикету, решила этот вопрос отрицательно; это поразило мое камер-пажеское самолюбие, так как я считал свое звание несравненно выше звания недоросля из дворян, будущего юнкера гвардии. Но это было минутное неудовольствие и я принялся служить моей великой княгине у стола, за которым сидела моя тетушка и шафер невесты Нелидов.

В Константиновском дворце, где жил в. к. Михаил Павлович, помещался прусский принц Вильгельм, нынешний маститый император германский. Тогда он был красивый, статный, веселый и любезный юноша. Он походил лицом и нравом на великую княгиню, которая любила его более других братьев и часто, говоря о нем, называла «mein Liebling». Однажды, играя с собакою великого князя Михаила Павловича, он был ею укушен в ногу. Доктора, опасаясь последствий, нашли нужным прижечь небольшую ранку и на несколько дней не позволить принцу выходить из комнат. На другой день после этого происшествия великая княгиня послала меня узнать, как принц провел ночь. Возвратившись, я встретил великую княгиню под руку с великим князем, готовым уже сойти к императрице; они остановились и я начал говорить вперед приготовленную французскую фразу о спокойной ночи и о хорошем состоянии здоровья принца и, желая блеснуть своим французским выговором, начал картавить. При первых моих словах: «Votre Altesse Impériale»… великий князь, смотря на меня и сделав комически серьезную мину, начал повторять за мной каждое слово, картавя еще более моего. Великая княгиня захохотала, а я, краснея и конфузясь, старался скорее кончить. К счастью, фраза не была длинна. После обеда, проводя великую княгиню и великого князя во флигель и ожидая приказаний, я стоял невеселый в приемной, когда великий князь, вышедши из комнаты великой княгини, подошел ко мне, поцеловал меня и сказал:

— Зачем ты картавил? Это физический недостаток, а бог избавил тебя от него. За француза никто тебя не примет; благодари бога, что ты русский, а обезьянничать никуда не годится. Это позволительно только в шутку.

Потом, поцеловал меня еще один раз, отпустил до вечера. Этот урок остался мне памятен на всю жизнь.

Выдающаяся черта характера великого князя Николая была — любовь к правде и неодобрение всего поддельного, напускного. В то время император Александр Павлович был в апогее своей славы, величия и красоты. Он был идеалом совершенства. Все им гордились и все в нем нравилось: даже некоторая изысканная картинность его движений; сутуловатость и держание плеч вперед, мерный, твердый шаг, картинное отставление правой ноги, держание шляпы так, что всегда между двумя раздвинутыми палацами приходилась пуговица от галуна кокарды, кокетливая манера подносить к глазу лорнетку; все это шло к нему, всем этим любовались. Не только гвардейские генералы и офицеры старались перенять что-либо из манер императора, но даже в. к. Константин и Михаил поддавались общей моде и подражали Александру в походке и манерах. Подражание это у Михаила Павловича выходило немного угловато, не натурально, а у Константина Павловича даже утрированно, карикатурно. По врожденной самостоятельности характера не увлекался этой модой только один великий князь Николай Павлович. В то время великий князь Николай Павлович не походил еще на ту величественную, могучую, статную личность, которая теперь представляется всякому при имени императора Николая. Он был очень худощав и от того казался еще выше. Облик и черты лица его не имели еще той округлости, законченности красоты, которая в императоре так невольно поражала каждого и напоминала изображения героев на античных камеях. Осанка и манеры великого князя были свободны, но без малейшей кокетливости или желания [26-27]нравиться; даже натуральная веселость его, смех как-то не гармонировали со строго классическими, прекрасными чертами его лица, так что многие находили великого князя Михаила красивее. А веселость эта была увлекательна, это было проявление того счастия, которое, наполняя душу юноши, просится наружу. В павловском придворном кружке он был иногда весел до шалости. Я помню, как в один летний день императрица, великий князь с супругою и камер-фрейлина Нелидова вышли на террасу павловского сада. Великий князь шутил с Нелидовой, это была сухощавая, небольшая старушка, весьма умная, добрая, веселая. Вдруг великий князь берет ее на руки, как ребенка, несет в караульную будку, оставляет ее в ней и строгим голосом приказывает стоящему на часах гусару не выпускать арестантку. Нелидова просит о прощении, императрица и великая княгиня смеются, а великий князь бросается снова к будке, выносит Нелидову и, опустив ее на то место, с которая взял, становится на колени и целует ее руки.

Императрица Мария Федоровна старалась разнообразить павловские вечера. При хорошей погоде ездили пить чай и ужинать в Розовый или Елисаветинский павильон или на ферму. Иногда для забавы общества приглашались проезжие фокусники с учеными обезьянами, собаками. Однажды пили чай в Розовом павильоне. Явился итальянец во фраке, в башмаках, с треугольной шляпой под мышкой и ввел в залу маленькую лошадку, которая кланялась, сгибая передние ноги, и выбивала копытом ответы на заданные вопросы о числе гостей, часов и проч. Вдруг лошадка подозрительно поднимает хвост и надувается. Великий князь притворно-грозно взглядывает на итальянца, а тот сконфуженный бросается к лошадке и подставляет свою новенькую треуголку, чтобы сберечь паркет залы Розового павильона. Фрейлины закрываются веерами, все смеются, а великий князь более всех.

В дурную погоду собирались в нижней зале дворца с выходом в сад. Там иногда было литературное чтение; читали: Жуковский, Уваров, Плещеев; дамы занимались вышиваньем, а великий князь чертил карикатуры. Обыкновенно при начале чтения императрица отпускала нас, а если она забывала, то мы старались напомнить о нашем присутствии осторожным шарканьем ног. Отпущенные мы бежали в сад и в публике, которая толпилась у окон залы, отыскивали знакомых нам гусарских офицеров и возвращались только к началу ужина.

Но эти вечера были не часты и, кажется, немногие их любили. Чаще всего играли в фанты и в так называемый charades en action. Шарады эти всегда придумывал великий князь и сам же исполнял их. Я помню шараду tapage, в которой я представлял второй слог, а при исполнении целого великий князь поднял такой шум, что императрица и великая княгиня, закрыв уши, вскричали: «Assez de tapage, assez». Другая шарада, вызвавшая всеобщий смех и одобрение, была «corpulence», исполненная одним великим князем. Сперва он весьма искусно подражал звуку рожка, потом прошелся, делая гримасы и зажимая нос; потом явился с биллиардным кием, который держал, как копье, наконец пришел обвязанный подушками и с трудом, как бы от тучности, передвигал ноги. Шарады всегда исполнялись без всяких приготовлений, без всяких пособий. Можно было пользоваться только тем, что находилось в смежной биллиардной комнате. Так просты, так незатейливы были павловские вечера императрицы, а как веселы и оживленны были они!

Великий князь был очень воздержан в пище, он никогда не ужинал, но обыкновенно при проносе соленых огурцов пил ложки две огуречного рассола; сморкался он продолжительно и громко, и тогда императрица, обращаясь к великой княгине, обыкновенно говорила с улыбкою: «Unser grosser Trompeter fängt schon wieder an». Ко мне великий князь был особенно милостив. Я был очень худощав, вероятно от роста; часто великий князь, подходя ко мне, спрашивал: «Что ты так худеешь, не шалишь ли?» И потом уговаривал беречь здоровье и силы, необходимые для будущего счастия. Это милостивое внимание к юноше, эта снисходительная забота о его здоровье проявляют, без сомнения, черты душевной доброты великого князя, тем более, что в то время он был очень молод и очень счастлив, а молодость и счастие эгоистичны.

В конце августа, в одно воскресенье, в церкви, во время [28-29]литургии, великой княгине сделалось дурно. Великий князь почти на руках вынес ее и привел во флигель. Я был дежурным и следовал за ними. Успокоившись насчет здоровья великой княгини, великий князь вышел из ее комнаты и подошел ко мне.

— Сколько тебе лет? — спросил он меня.

— Семнадцать, — отвечал я ему.

— Вот видишь, — продолжал он весело, — я тебя старше только четырьмя годами, а уже женат и скоро буду отец.

При этом он поцеловал меня; лицо его сияло счастьем. В тот же день начали при дворе говорить о беременности великой княгини.

Вскоре была решена поездка императорской фамилии в Москву. Камер-пажей разделили на две категории. Одна половина должна была остаться в Петербурге для выдержания экзамена и производства в офицеры гвардии, другая должна была отправиться в Москву. Я, хотя по наукам и мог выдержать экзамен, но был слишком молод, камер-пажество мне очень нравилось и поездка в Москву меня соблазняла, а потому я отказался от офицерства. Мой товарищ Шереметев предпочел остаться в Петербурге и вышел в Кавалергардский полк.

В двух больших придворных каретах повезли нас восемь камер-пажей в Москву, с нами отправили гувернера-полковника Дессимон. Две придворные коляски с нашими служителями и поклажей следовали за нами. Таких придворных колясок, которые употреблялись тогда при переезде двора, теперь уже нет. Кузов висел на ремнях, прикрепленных к железным стойкам на осях. Эти колымаги были непокойны и некрасивы, но поместительны. Мало осталось теперь людей, которые ездили еще по прежней бревенчатой, дошоссейной, московской дороге. Путешествие по ней было своего рода испытанием терпения. Но для нас, юношей, это пятидневное путешествие при постоянно хорошей погоде казалось веселой прогулкой.


VI
Москва. — Приезд императорской фамилии. — Заложение Храма Спасителя на Воробьевых горах.

Мы приехали в Москву за неделю до прибытия двора; нас поместили в среднем из трех кавалерских домов, выходящих на переулок против ордонасгауза, плотно примыкающего к кремлевской стене. До прибытия двора каждый из нас ежедневно получал рубль серебром на продовольствие. Удивительна была дешевизна того времени. На этот рубль серебром я мог каждый день быть сыт и ездить в театр, который я так любил. Тогдашний единственный московский театр помещался в доме генерала Степана Степановича Апраксина у Арбатских ворот. Он был темен, имел только два яруса лож, а вместо кресел скамейки, обтянутые грубым зеленым сукном. Вряд ли теперь найдется где-либо провинциальный театр столь убогий по обстановке и освещению. А сколько счастливых вечеров провел я в нем!

Москва не успела еще оправиться от нашествия французов и пожара. Везде, даже на главных улицах, например Тверской, виднелись обгорелые остовы стен, закоптелые, полуразрушенные дома, забранные забором пустыри. Но эти следы разрушения не вызывали, как обыкновенно, грустного сожаления; оно пересиливалось отрадным чувством национальной гордости. Недавние бедствия и пламя пожара Москвы бледнели пред блеском славы и величия, озарявшим Россию. Ожидая приезда государя, Москва хлопотала и старалась по возможности укрыть эти следы разрушения; везде строилось, красилось, очищалось. Тысячи народу стекались в город и население его с каждым днем увеличивалось; из Петербурга приходили отряды гвардии; из отдаленных концов империи приезжали дворяне с семействами. Казалось, вся Россия готовилась приветствовать в матушке Москве-искупительнице своего монарха, победителя непобедимого Наполеона, умиротворителя Европы. В ожидании приезда двора время проходило для нас приятно и весело. Мы, юноши, приезжие из Петербурга, принадлежащие к высочайшему двору, возбуждали, особенно в московских [30-31]домах, внимательное любопытство и симпатию, с нами старались познакомиться, на нас засматривались, нас ласкали. Это было время грибоедовской Москвы, когда

Кричали женщины: ура!
И в воздух чепчики бросали.

Наконец 30 сентября государь и императорская фамилия прибыли в Москву. На другой день, с раннего утра, со всех концов Москвы волны народа устремились в Кремль и скоро залили всю Кремлевскую площадь. Из окон дворца я любовался невиданным мною дотоле зрелищем. Все пространство до реки было покрыто сплошною массою народа и только виднелись одни поднятые вверх головы с глазами, устремленными на дворец. Все это стояло в безмолвном ожидании выхода царя.

В 10 часов государь, в сопровождении обеих императриц, вышел на Красное крыльцо. По древнему обычаю поклонился он на три стороны народу. Не один обычный крик ура! встретил и сопровождал императорское семейство до вступлении его в Успенский собор. Нет, тут вырывались слова любви из души восторженного народа. «Да здравствует государь! да здравствует наш отец! наше красное солнышко! наши желанные!» На глазах обеих императриц и великой княгини показались слезы. Все присутствовавшие были тронуты.

Нынешнее поколение не может представить себе всю силу этого народного восторга. Воспоминание славной Отечественной войны все более и более заслоняется другими славными делами в жизни России. Но тогда Отечественная война была событием дня. Живы были деятели ее, живы были пострадавшие от нее, жертвовавшие, кто своим состоянием, кто жизнию своих детей и близких. Народ веровал, что Наполеон был тот антихрист, о котором пророчествует апокалипсис и пришествие которого предвозвестила страшная небесная звезда с хвостом: знал, что он побежден его царем благословенным, и при встрече этого победителя, этого царя-ангела, как тогда часто называли Александра, им овладел неизъяснимый восторг.

С прибытием двора началась и наша служба. Государь, не желая, чтобы мы оставались вовсе без учебных занятий, приказал причислить нас к школе колоновожатых генерала Муравьева. Туда каждое утро в придворной карете привозили камер-пажей, свободных от дворцовой службы.

Прежний Кремлевский дворец был малопоместителен. Для великого князя с супругой было приготовлено Троицкое подворье, где помещение, хотя было просторнее, чем в Павловске, но не особенно роскошно. Вся императорская фамилия обедала почти ежедневно у императрицы Марии Федоровны; тут же обедало семейство герцога Виртембергского, брата императрицы.

Герцог Александр Виртембергский был тогда начальником путей сообщения. Это был молчаливый, плотный мужчина с красным лицом и с шишкою на лбу, почему и прозвали его герцог Шишка. Семейство его составляли — его супруга, герцогиня Антуанетта, два сына. Александр и Эрнест, состоявшие — один в кавалергардском, другой в конногвардейском полках, и дочь принцесса Мария. Она была крестница императрицы, которая ее очень любила и всегда называла ma biche. Принцесса Мария была очень молода, свежа. Гибкость и стройность ее стана, застенчивость и какое-то особенное выражение пугливости во взоре точно напоминали свойства лани. Все камер-пажи влюблялись в нее, как тогдашние юноши умели влюбляться — идеально, восторженно. Сидя за обедом возле великого князя Михаила Павловича, она все время краснела, улыбалась, слушая его шутки и каламбуры. Обедали за круглым столом; возле императрицы Марии Федоровны, по правую руку, сидела императрица Елисавета Алексеевна, по левую — император, подле него — великая княгиня, великий князь, потом семейство герцога. Возле императрицы Елисаветы князь Михаил Павлович. Служить за этим фамильным столом было для меня наслаждением. Стоя за стулом великой княгини, я мог не только любоваться императором, но мог слышать каждое его слово, даже одиночный разговор с великой княгиней. Она напоминала ему свою мать, прелестную Луизу, королеву прусскую, которой он был предан до ее смерти. Может быть это воспоминание усиливало то рыцарское, нежное, задушевное обращение, с которым он относился к великой княгине.

Император в это время был особенно занят выполнением [32-33]своего обета, возвещенного манифестом 25 декабря 1812 г., воздвигнуть в Москве храм во имя Христа Спасителя как памятник славы России, как молитву и благодарение искупителю рода человеческого за искупление России. Молодой академик Александр Лаврентьевич Витберг, восторженный до мистицизма артист, воспламенился этой идеей: не будучи архитектором, он горячо принялся изучать архитектуру, трудился, чертил, перечерчивал и наконец представил план, который, при религиозном настроении императора, ему особенно понравился. По этому величественному плану храм должен был состоять из трех частей и символически изображать и тройственность христианского догмата, и воплощение Спасителя. Нижний храм был храм тела — он предназначался быть отечественной гробницей всех падших героев 12-го года — врытый в гору он был темен, дневной свет проникал в него только из второго храма через образ рождества, писанный на стекле. Средний храм — храм жизни, посвященный памяти жизни Спасителя на земле и деяниям апостолов. Верхний был храм духа вечности; покрытый колоссальным куполом, он был весь в свету, и на главном восточном окне сияло изображение воскресения Христа. Этот гениальный проект был утвержден Александром. Искали места для постройки храма. Сначала предполагали поставить его в Кремле, потом на Вшивой горке, наконец Витберг указал на Воробьевы горы, что одобрил император и назначил закладку этого великолепного храма на 12 октября — годовщину освобождения Москвы от французов.[6]

В этот день войска были расставлены от Кремля до Воробьевых гор. Император и великие князья были верхами. Обе императрицы и великая княгиня в карете выехали из дворца и в 10 часов прибыли в церковь Тихвинской Божией Матери, в Девичьем монастыре, на Девичьем поле. После литургии начался крестный ход до места заложения чрез понтонный мост, наведенный на Москве-реке. Пространный выем, сделанный в Воробьевых горах, показывал то место, где должен был возвышаться храм. Здесь же была устроена площадка для двора и духовенства. Император Александр, утверждая краеугольный камень основания этого храма, быть может, и сознавал, что он не увидит окончания его, но мог ли он допустить мысль, что этот, столь дорогой для него памятник, будет воздвигнут по другому плану. Колоссальному проекту Витберга не суждено было осуществиться!

Император после закладки храма сделался особенно доволен и весел. За обедом храм был предметом разговора. Император пояснял план его, говорил о приношениях, которые на постройку его стекались со всех сторон. Особенно его радовали незначительные приношения бедных людей и видимое всеобщее сочувствие к его мысли. Были приношения и с оговоркою. Так, Павел Григорьевич Демидов прислал 211 империалов с тем, чтобы на эту сумму был сооружен из чистого золота напрестольный крест лучшей работы, обещаясь за работу заплатить особенно.

Во все время пребывания царской фамилии в Москве происходили разные празднества. 17 ноября был дан бал московским дворянством. Любопытен как образчик красноречия и настроения того времени отчет самих московских дворян о своем бале, напечатанный в «Московских Ведомостях».

Заявление Московской губернии дворянства:

«По сему толико вожделенному случаю собрание милостивых государей дворян было столь многочисленное и радостное, столько же торжественное и примечательное: ибо ни слабость здравия, ни чрезвычайные какие-нибудь удерживающие обстоятельства, ниже самое угасающее пламя жизни в преклонных летами особах, не могли преградить сердечного их стремления быть на сем великолепнейшем торжестве; но все оное устранено, все оное забвенно, кроме сего единого, раздающегося в глубине сердца чувства радости, что августейший монарх их посещает и что они должны тещи во стретение ему. Одушевляясь сим восхитительным чувствием, один другого упреждают на пути сем, а самое собрание изображало бесчисленное, но единое семейство, в котором не токмо глубочайшая старость со младостию, великие заслуги со вступающими на путь чести, но и имевшие уже счастие видеть государя с не видавшими его соединились и, как бы единую душу имея, единое стремление и единый восторг изображали, да насладятся толико [34-35]вожделенным счастием зреть у себя угощаемую ими августейшую особу, которая души и сердца их наполняет».

Читая это, не верится, чтобы так могли выражаться в то время, когда уже писали Карамзин и Дмитриев.

За балом московского дворянства начали давать балы в честь императорской фамилии и частные лица. Это было нововведением. Прежде частные балы почти никогда не посещались императорскою фамилиею. Вот перечень этих балов:

— 28 декабря у генерал-губернатора графа Тормасова.

— 7 января 1818 года у (графа) Степана Степановича Апраксина.

— 9-го у княгини Прозоровской.

— 23-го у графини Орловой-Чесменской.

— 10 февраля у Петра Александровича Кологривова.

Все эти балы начинались в восемь часов. Приглашенных было около 600 человек. Обыкновенно перед выездом великой княгини на бал я приходил в Троицкое подворье, получал от камердинера флакон с нюхательным спиртом и духами, перемененные перчатки и носовые платки, размещал все это по карманам и отправлялся в дом, где был назначен бал. Там, в приемной, встречал я великого князя и великую княгиню, принимал ее шаль, которую укладывал на руку, и следовал за ними в бальную залу.

Великая княгини любила танцы. Все восхищались ее юностью и миловидностью, грацией ее движений и прелестным, стройным станом, к которому так шел бальный наряд того времени. Любопытные московские дамы окружали меня, одни просили пощупать шаль великой княгини, другие — посмотреть ее носовой платок. Расспросы о ее туалете, о ее занятиях сыпались со всех сторон. Но мне часто приходилось досадовать на любопытство и расспросы хорошеньких московских дам, мешавших мне следить за великой княгиней, чтоб не пропустить ее призывного знака.

Танцы того времени были не разнообразны. Польский, заменивший менуэт, продолжался довольно долго и повторялся для отдыха несколько раз во время бала. Потом шел круглый польский с вальсом, экосез, самый продолжительный и веселый из тогдашних танцев, гавот и опять польский. Во время танцев дамы не садились, танцевали только из удовольствия потанцевать и выказать свое хореографическое искусство. Нет сомнения, что оно было выше нынешнего.

Я помню придворные балы в начале царствования императора Николая, когда только что появилась французская кадриль, со всеми присущими ей па. Танцевать ее умели не более восьми кавалеров. Когда начиналась такая кадриль, в которой всегда участвовала императрица, присутствующие теснились вокруг, чтобы полюбоваться искусством и грацией танцующих. Теперь в ней может участвовать каждый, даже и не умеющий танцевать.

20 февраля было открытие памятника Минину и Пожарскому. Освобождение России от французского нашествия воскресило воспоминание об освобождении России от поляков. Эти два знаменательные события, разделенные двумя столетиями, имели для исторической жизни России одинаково важное значение. Государь хотел их сблизить в воспоминании. В одно и то же время он заложил Храм Спасителя и открыл памятник Минину и Пожарскому. Оба памятника должны были вызывать одно чувство — благодарность к богу, одну мысль о славе России.

На Красной площади были собраны отряды гвардии. Государь выехал верхом из Никольских ворот, через несколько минут выехала из Спасских ворот придворная парадная карета, в которой сидели обе императрицы и великая княгиня. Дежурные камер-пажи следовали за нею. Когда карета показалась на площади, строение, скрывавшее памятник, рушилось. Раздались звуки национального английского гимна, который был тогда и нашим. Крики ура! сопровождали карету императрицы, пока она не остановилась у памятника, затем государь, отдав честь памятнику, мимо императрицы пропустил войска.

Через два дня, 22 февраля, государь выехал в Варшаву.

VII
Рождение великого князя (императора) Александра Николаевича. — Его крещение.

С отъездом государя прекратились все празднества и торжества. Вдовствующая императрица ежедневно посещала свои заведения; часто ей сопутствовала великая княгиня. Фамильный стол чаще стал заменяться столом с гостями. Императрица [36-37]любила угощать и беседовать с передовыми людьми, важными сановниками и генералами. В начале апреля наша служба у стола прекратилась. Императрица почти переселилась в Троицкое подворье к великой княгине. Во дворце сделалось пусто и тихо, и мы являлись туда только во время гофмаршальского стола, чтобы пообедать в смежной комнате. Так прошел март и начало апреля.

17-го, в среду, в 10 часов утра, выстрел из пушки возвестил в Москве о благополучном разрешении от бремени великой княгини. Радость была общая, светлая неделя сделалась еще светлее. Но радость и счастие великого князя-отца были безграничны. Я помню день, когда возвратился адъютант великого князя Николая Павловича, штабс-капитан Перовский, посланный к государю Александру Павловичу с известием о счастливом событии. Великий князь поспешил во дворец. Это было во время гофмаршальского стола. Он удостоил зайти и к нам в комнату, где мы обедали. Удивленные и обрадованные мы вскочили с мест.

— Поздравляю вас с новым шефом гусар, — сказал он нам с лицом, сияющим счастием, — государь удостоил этим назначением моего сына.

Мы бросились целовать его плечи. Он целовал нас всех и велел подать шампанское, чтобы мы пили за здоровье шефа гусар.

18 апреля был съезд в Кремлевский дворец для поздравления императриц и великого князя, потом с Красного крыльца выход в Успенский собор. Кремлевская площадь была полна народом. Крики ура! сопровождали императриц и великого князя до дверей собора.

5 мая, в воскресенье, назначено было крещение царственного младенца. В 11 часов утра обе императрицы, сойдя по Красному крыльцу и встреченные громкими радостными криками народа, сели в парадную придворную карету, запряженную в восемь лошадей, и переехали к дому, занимаемому великим князем. Расстояние от дворца, как известно, самое незначительное. По их прибытии началось шествие в церковь святителя Алексея, находящуюся в Чудовом монастыре, смежном с домом, который занимали их высочества.

Шествие открывали, как обыкновенно, гоф-фурьеры и камер-фурьеры, церемониймейстер, камер-юнкера, камергеры и придворные чины. За ними шли обе императрицы рядом, а сзади их великий князь Николай Павлович. За ними статс-дама графиня Ливен несла царственного младенца; покрывало поддерживали с одной стороны генерал от кавалерии граф Тормасов, а с другой — действительный тайный советник Юсупов. За новорожденным шли герцог и герцогиня Виртембергские и принцесса Мария. При входе в церковь императрицы были встречены митрополитом Августином и духовенством с крестом и святою водою. Началось крещение духовником императора. Восприемниками были государь, король прусский и императрица Мария Федоровна. Но она одна, величественная и радостная, стояла пред купелью, бережно держа на руках залог будущего счастия России. Великий князь вышел в ближайший покой и там оставался все время крещения.

На мою долю выпало счастие быть назначенным к императрице на время церемонии. Поддерживая шлейф ее мантии, я стоял за нею во время крещения, сопровождал при хождении вокруг купели, поднимался с нею к царским вратам, когда она подносила к св. причащению того царственного младенца, которому промыслом всевышнего назначено было быть царем-освободителем и обновителем России.

В этот же день у императрицы Марии Федоровны был обед. На улицах Москвы было радостно и шумно; весело толпился народ и раздавался колокольный звон сорока сороков московских церквей: небо было ясно, погода тихая и теплая.

VIII
Возвращение государя в Москву. — Приезд короля и наследного принца прусского.

23 мая прибыл из Варшавы великий князь Константин Павлович, а 1 июня возвратился государь. 3 июня он поехал навстречу королю прусскому Фридриху-Вильгельму III, которого проводив до Кунцева, где назначен был ночлег, возвратился в Москву.

4 июня был торжественный въезд. По Тверской улице были расставлены шпалерами войска; государь и король прусский, [38-39]великие князья и наследный принц, сопровождаемые многочисленной свитой, ехали верхами. Императрица Мария Федоровна, окруженная двором, встретила высокого гостя на Красном крыльце. Я был назначен к наследному принцу прусскому, брату нынешнего германского императора (умерший король прусский Фридрих-Вильгельм IV). Служа ему за фамильным обедом, я имел возможность разглядеть высоких гостей.

Король прусский казался гораздо старее нашего императора. Он был молчалив, серьезен. Движения его были медленны. Строгие черты лица его выряжали какое-то постоянное неудовольствие, угрюмость. Иногда, слушая государя или императриц, мелькнет и улыбка на его угрюмом лице, но на один миг, точно падающая звезда на темном осеннем небе. Вероятно, прежние его несчастия, унижения Пруссии Наполеоном и потеря любимой супруги наложили на него этот отпечаток грусти и неудовольствия. Наследный принц был плотный, молодой человек. Красноватое лицо его не имело никакого сходства с красивым лицом брата и сестры. Оно казалось несколько вульгарным, обыденным. Но он был говорлив, ласков и приветлив.

На другой день на Кремлевской площади был развод и ученье Павловскому батальону, потом обед у государя, а в 7 часов бал в Грановитой палате. Бал открыла императрица Мария Федоровна с королем прусским.

При конце бала я подошел к принцу, который разговаривал с великим князем Константином Павловичем, и подал ему шляпу, которую держал во все время бала. Великий князь, увидя это, спросил меня:

— А моя?

— Ваше высочество не изволили мне ее вручить.

— Я дал ее камер-пажу. Отыщи мне.

Я скоро ее нашел. Но, увы, мой товарищ положил ее прямо под свечами стенного освещении и воск капал на шляпу. Я подал ее великому князю. Он посмотрел и, грозно взглянув на меня, спросил:

— Это что?

— Ваше высочество… — начал я, но он перебил словами:

— Вы все ветрогоны, испортили мою шляпу. И какая досада, я взял ее одну из Варшавы, а в Москве такой не отыщешь. Однако найди мне этого камер-пажа, я непременно хочу подрать ему уши.

Виновный не нашелся, а великий князь забыл свою угрозу.

Великий князь Константин Павлович был прекрасно сложен и ловок. Ростом, походкой и движениями он походил на императора Александра. Тот же приятный тип имела и нижняя часть его лица, подбородок, рот. Нависшие брони почти скрывали светлые, блестящие глаза. Но от отклоненной головы вздернутый небольшой нос его казался еще меньше; короткая шея почти вся уходила в поднятые кверху плечи. Голос его был хриплый, речь отрывистая. Когда он говорил, всегда казалось, что он сердится и бранится. Под этой внешностью он старался скрывать свою врожденную доброту и всегда казался суровым и грозным.

С приездом прусского короля последовали в честь его ежедневные празднества.

6 июня иностранные гости осматривали собор, Оружейную палату, Главный военный госпиталь, Головинский дворец, в саду которого князь Юсупов приготовил завтрак.

Во дворце, во время фамильного обеда, государю донесли о пожаре в Рогожской части. Он тотчас же встал из-за стола, просил присутствующих не беспокоиться и уехал на пожар.

Вечером ездили в сад к графу Алексею Кирилловичу Разумовскому, а, возвратясь, ужинали у великой княгини.

7 июня осматривали острог и Спасские казармы. В тот же день был бал у графа Тормазова. На этот бал в первый раз после благополучного разрешения явилась великая княгиня. Счастливая мать, она казалась еще прелестнее, веселее, очаровательнее. Бал был открыт государыней Марией Федоровной с королем прусским, за ними шел государь с великой княгиней, государыня Елисавета Алексеевна с наследным принцем прусским, великий князь Николай Павлович с принцессою Виртембергской.

9 июня давало бал московское дворянство.

10 июня императрица Мария Федоровна пригласила гостей осмотреть заведения, находящиеся под ее ведомством. Она начала с Александровского мещанского института и потом [40-41]вдовьего дома. После обеда посетили Екатерининский институт, где был приготовлен вечерний завтрак.

11 июня императрица показывала Воспитательный дом и Голицынскую больницу, а вечером был бал у графини Орловой-Чесменской.

Этим балом окончились празднества в честь короля прусского. Я забыл сказать, что во время его пребывания каждый день начинался учением и разводом одного из гвардейских батальонов, причем государь отдавал военную почесть своему высокому соратнику и другу.

IX
Отъезд двора из Москвы. — Мы возвращаемся в корпус. — Летние недельные дежурства.

12 июня государь уехал в Петербург, чтобы там встретить своего высокого гостя. Еще ранее, 9-го числа, был отправлен в Павловск новорожденный великий князь в сопровождении адъютанта в. к. Николая Павловича штабс-капитана В. Ф. Адлерберга, состоящих при новорожденном дам и доктора Крейтона. Затем последовали выезды императрицы Елисаветы Алексеевны, в. к. Николая Павловича с великой княгиней, короля прусского с наследным принцем. Великий князь Константин Павлович отправился в Варшаву.

16 июня выехала императрица Мария Федоровна.

При отъезде принца прусского я получил от него перстень с большим рубином, украшенным бриллиантами.

Грустно нам было проститься с Москвой, расстаться с нашей свободной, рассеянной, веселой жизнию.

Die schönen Tage in Aranjuez
Sind nun zu Ende!

С возвращением в корпус нас ждали Войцеховский, политическая экономия и Вольгемут с своими фокусами, но вместе с тем нам предстояли и летние дежурства, которые мы очень любили. Мне особенно было хорошо, потому что я попеременно проводил одну неделю в корпусе за книгами, а другую — в милом Павловске. Кроме того, мне посчастливилось провести неделю в Петергофе, куда двор всегда переезжал для петергофского праздника в день тезоименитства вдовствующей императрицы, 22 июля.

Петергофский праздник в то время был эпохою для Петербурга. Все его население перекочевывало на этот день в Петергоф. Туда манило его не столько блестящая иллюминация, как так называемый маскарад, хотя в нем не было ни одной маски, который давался в залах дворца и на котором можно было вблизи видеть всю императорскую фамилию.

Тогда Петергоф не был еще тем Петергофом, который теперь обстроен, распланирован и украшен заботою полюбившего его императора Николая. Дворец, несколько придворных и казенных зданий: казармы, гранильная и писчебумажная фабрики и английский дворец императрицы Екатерины II, — среди разбросанных скромных деревянных домиков, принадлежащих низшим придворным служителям и матросам, — вот все, что составляло тогдашний Петергоф. Дач в нем не было. В то время летние помещения петербуржцев ограничивались дачами, тянувшимися по обеим сторонам петергофского шоссе, в большинстве принадлежавших аристократическим и богатым фамилиям, дачами на островах и крестьянскими избами ближайших деревень.

Сообщения были затруднительны и дороги, и потому непременный переезд летом на дачу не был в таком всеобщем употреблении, как ныне. В Петергофе, возле самого дворца, были еще пустыри и рощицы и на этих-то пустырях табором располагалось петербургское поселение. Главным местом бивака служила просторная площадь против верхнего дворцового сада. Кареты, коляски, телеги размещались на ней в живописном беспорядке. Возле экипажей готовили обед, пили чай. В каретах одевались дамы. От одного экипажа к другому ходили с визитами. Неумолкаемый веселый говор стоял над площадью. И сколько там возникало комических сцен, романических завязок.

Во дворце день праздника начинался выходом в церковь и поздравлениями императрицы. После обедни был развод пред дворцом, на площадке верхнего сада, а в четыре часа парадный обед. Вечером в семь часов императорская фамилия спускалась на крыльцо нижнего сада, садилась в линейки и проезжала по [42-43]всем освещенным аллеям сада. За линейками императорской фамилии следовали линейки, на которых помещались придворные, в том числе камер-пажи и военная свита императора и великих князей; длинной вереницей проезжали линейки по иллюминованным аллеям, наполненным публикою, которая теснилась около них, медленно и с трудом передвигаясь по саду. С отъездом императорской фамилии на иллюминацию, двери дворца открывались для публики и скоро все залы наполнялись ею. Эта общедоступность посещения дворца, в присутствии императорской фамилии, и составляла ту отличительную черту, по которой этот вечер во дворце носил название маскарада. По возвращении императорской фамилии с катанья, начинался маскарад. Три хора музыкантов играли в разных залах польский. Государь с императрицей Марией Федоровной выходил из внутренних покоев; за ними шли великие князья Николай Павлович с императрицею Елисаветою Алексеевною и Михаил Павлович с великой княгиней Александрой Федоровной, а за ними весь двор попарно. Государь и все военные были без оружия и имели шляпы на головах, а на плечах черное домино, так называемый венециан. Это был единственный признак маскарада, все были без масок и без маскарадного костюма. Императорская фамилия обходила несколько раз залы, входила для отдыха во внутренние покои и затем, в десять часов, удалялась ужинать. Маскарад кончался и публика расходилась веселая и довольная, что вблизи могла наглядеться на императорскую фамилию.

Во время дежурства в Петергофе камер-пажи повсюду сопровождали императриц и великую княгиню. Но как ни разнообразны и ни веселы были дни, проводимые нами на дежурстве в Петергофе, дежурство в Павловском было нам милее. Здесь, в Петергофе, присутствие государя и государыни Елисаветы Алексеевны требовало более придворного этикета и представительности. В Павловском мы себя чувствовали как-то ближе к императорской фамилии.

В начале сентября 1818 г. я был дежурным в Павловском. Вдовствующая императрица пожелала приготовить сюрприз императрице Елисавете Алексеевне ко дню ее тезоименитства, 5 сентября. Великий князь Николай Павлович взялся быть руководителем этого семейного праздника. В зале верхнего этажа была устроена небольшая сцена. Выбраны сюжеты для живых картин, приглашены лица, которые должны были в них участвовать, привезены из Петербурга театральные костюмы, и великий князь как директор этой небольшой импровизированной труппы начал делать репетиции. Представление кончалось дуэтом Родрига и Химены. Это было что-то вроде музыкально-живой картины, или как тогда называли Romance en action. Партию Родрига пел граф Соллогуб, партию Химены — княгиня Долгорукова. Фрейлина великой княгини графиня Шувалова, прелестная брюнетка, представляла наперсницу Химены, а я — оруженосца Родрига. При открытии картины Химена пела куплет и, взяв шарф из рук своей наперсницы, надевала его на преклонившего пред ней колено Родрига. Потом Родриг поднимался, обращался к оруженосцу и пел:

Donnez, donnez et mon casque et ma lance,
Je veux prouver, que Rodrigue a du coeur.

При этом я передавал ему шлем и копье. Картина оканчивалась прощальным дуэтом, в котором оба клялись в вечной любви. Великий князь Николай Павлович принимал деятельное участие в постановке живых картин. Я помню по этому случаю, как мы, юноши, завидовали молоденькому камер-пажу императрицы Титову, который должен был сидеть у ног прелестной Нарышкиной, положив свою голову на ее колени. Пред началом представления все мы, в театральных костюмах, собрались в комнате, смежной со сценой; пришел великий князь, любезно шутил и осматривал каждого.

— Ты не совсем еще готов, — сказал он мне; потребовал свечу и пробку и нарисовал мне усы. — Вот теперь ты настоящей оруженосец. A vos places, mes belles dames du premier. Иду пригласить императриц.

Представление удалось вполне. Все картины были повторяемы, не исключая и нашей с пением, которая, по новости своей, заслужила более других похвал.

Отмыв усы, переодевшись и напудрившись, явился я у ужина за стулом великой княгини. Возле нее сидела императрица Елисавета Алексеевна. Она обратилась ко мне и сказала по-русски: [44-45]

— И вы участвовали в моем празднике? а вас очень благодарю.

Голос императрицы Елисаветы Алексеевны имел неизъяснимо приятную мелодичность. Какая-то особенная доброта, кротость и мягкость слышались в нем. Он невольно привлекал и проникал в душу точно так, как и ласковый, светлый взгляд ее голубых прекрасных глаз. Черты лица ее были тонки и правильны, но красные пятна скрывали красоту их. В походке и движениях ее было много грации, особенно женственности. Она почти всегда носила на головном токе райскую птичку, которую император привез ей из Парижа. Тогда это была новость. За обедом молчаливая она отвечала только несколькими словами на обращенную к ней речь. Взор ее беспрестанно следил за императором, и когда она видела, что он весело разговаривает с великой княгиней, улыбка довольствия показывалась на ее грустном лице. Вся она казалась олицетворением кроткой покорности — то, что французы называют résignation. Царствующая императрица — она с любовью уступала первенствующее место вдовствующей государыне, благотворительница многих — она тщательно скрывала добрые дела свои и никто о них не говорил. Непроницаем был тайник души ее, столь богатой добротою, кротостью, верой и безграничною любовию к своему ангелу-Александру.

X
Императорский двор в Петербурге. — Производство в офицеры.

В конце октября 1318 г., с наступлением осенних дней, двор переехал в Петербург и с этим вместе кончились наши веселые недельные дежурства. По приказанию великого князя камер-пажи великой княгини являлись в Аничковский дворец без пудры. Там их служба ограничивалась только во время выхода в церковь по воскресеньям и на балах, которые иногда давал великий князь. Главная служба была в Зимнем дворце. Два раза в неделю у императрицы Марии Федоровны был семейный обед, в прочие дни обед с гостями, к которому иногда только приезжал великий князь и великая княгиня. Каждое воскресенье были спектакли в Эрмитаже, давали оперы, водевили и балеты. В операх партию тенора пел Самойлов, отец нынешнего даровитого актера; первой певицей была Сандунова. Об итальянцах не было и помину. Как нравились тогда оперы, о которых теперь все забыли и которые едва ли когда и появятся вновь на сцене: «Водовоз», «Швейцарское семейство», «Прекрасная мельничиха», особенно Сандрильона Штейбельта, которую переводчик или сочинитель либретто окрестил Пепелиною. Смысл этого названия объясняла сама Сандрильона, русифицированная в Пепелину, в своем романсе, которым все тогда восхищались, напевая:

Я скромна и молчалива,
Редко видит свет меня,
Но ведь это и не диво,
Все сижу здесь у огня.
Сие место не завидно,
Но мое все счастье тут.
Вот зачем меня, как видно.
Пепелиною зовут.

Не намного, кажется, отстали тогдашние составители либретт от нынешних. Балеты ставил Дидло. Сюжет их большею частию он брал из мифологии: «Венера и Адонис», «Пирам и Тизба», «Амур и Психея» и проч. Впоследствии он превращал в балет целые романы, как «Рауль-де-Креки», «Клеопатра в Египте» и пр.

В театре Эрмитажа нет лож, кроме небольших под амфитеатром, поэтому вся императорская фамилия, равно высшие сановники и иностранные послы всегда занимали кресла на пространстве между оркестром и скамьями, возвышающимися в виде амфитеатра; камер-пажи стояли по ступеням лестницы, разделяющей амфитеатр и ведущей к вышесказанному пространству.

Вечером, в день нового года, 1 января 1819 г., для ужина императорской фамилии, в этой театральной зале разбивали стеклянную палатку, которой потолок и бока представляли разнообразные узоры из плотно связанных стеклышек. Сквозь эту стеклянную ткань освещалась она снаружи, а внутри — от канделябр императорского стола. На сцене, за палаткой, играла роговая музыка обер-егермейстера Нарышкина. Эта невидимая и [46-47]необыкновенная музыка, этот стеклянный шатер, который при освещении казался сотканным из бриллиантов и драгоценных камней, невольно переносили в волшебный, сказочный мир.

Маскарад, который давался во дворце в первый день нового года, походил на маскарад 22 июля в Петергофе. Точно так же публика теснилась и в просторных залах Зимнего дворца, с трудом раздвигаясь при прохождении польского.

Доступ в чертоги царские был открыт для каждого прилично одетого. Билет давали каждому желающему. У дверей их отбирали только для счета числа посетителей и записывали только имена первого пошедшего и последнего вышедшего. Случилось в этом году, что первый и последний был одно и тоже лицо, что очень забавляло государя.

Между тем приближался наш экзамен в офицеры. Великий князь Николай Павлович пожелал, чтобы я поступил к нему в Измайловский полк. Но я, пленившись белым султаном и шпорами, доложил ему, что желаю выйти в конную артиллерию. Выпускных камер-пажей и пажей прикомандировали тогда огульно к Преображенскому полку для обучении пешей фронтовой службе. В один вечер неожиданно мне говорят, что великий князь требует меня к себе в Аничковский дворец. Там полковник Перовский, адъютант великого князя, приглашает меня к нему в кабинет. За письменным столом сидел великий князь в северском конно-егерском сюртуке. При входе моем он встал и, подойдя ко мне, сказал:

— Ну, любезный, теперь нет для тебя более отговорки. Сегодня государь утвердил сформирование конных пионер. Я оставил для тебя вакансию и завтра же доложу государю, чтобы тебя произвели и прикомандировали к гусарам, как прочих офицеров, которые переходят из сапер.

В нерешимости я молчал.

— Ты не опасайся, — продолжал он, — я тебе ручаюсь, что ты по службе ничего не потеряешь.

Натурально, я бросился к его плечу и благодарил его. Так решился мой первый шаг в военной службе. Но меня не произвели. Государь нашел, что произвести меня одного будет несправедливо, но что точно воспитанники пажеского корпуса, избравшие для себя кавалерийскую службу, должны обучаться ей в кавалерийском полку, а не в пехотном, и нас всех, готовящихся в кавалерию, прикомандировали к кавалергардам. С тех пор и началось разделение выпускных пажей на кавалеристов и пехотинцев.

В светлое воскресение, 16 апреля 1810 года, высочайшим приказом я был произведен прапорщиком в лейб-гвардии конно-пионерный эскадрон, который тогда только что сформировался, а теперь уже не существует.

На этом месте я оканчиваю теперь мои записки. С производством в офицеры предо мною открылся «широкой жизни путь» — тогда блестящий и заманчивый. Насколько эта роскошная обстановка нашей первой юности подготовляла нас к предстоящей нам трудовой жизни с ее лишениями и превратностями и сколько приходилось потом переживать тяжелых минут отрезвления, — это вопрос другой, — но я в продолжение моей жизни, как и теперь, всегда с любовью обращался к этим воспоминаниям золотых дней моей весны, воскресавших предо мною… величественные и священные образы давно усопших, которые озаряли ее своею чарующею ласкою.

Angedenken an das Gute,
Hält uns immer frisch bei Mute! (Göthe)

П. М. Дараган.

Примечания

править
  1. Отец моего дяди, генерала Багговута по примеру многих того времени дворян как русских, так в особенности остзейских губерний, купил для четырех своих сыновей патенты на военные чины аншпах-байрейтской службы, в которой они однако ж никогда не состояли. Таковые патенты можно было приобретать у разных мелких германских владетелей и этот не всем вообще доступный способ для поступления в российские войска прямо с офицерским чином — правительством допускался.
    Прим. гр. В. Ф. Адлерберга 1-го.
  2. Суждения о бывших начальствующих лицах пажеского корпуса не совсем справедливы, равно как суждения о преподавании наук, по крайней мере в сравнении с тем, что было во время моего пребывания в корпусе. Конечно, тогдашнее образование учеников стояло гораздо ниже уровня теперешнего, но все-таки оно не было так ничтожно, как говорит о том автор записок.
    Примеч. Гр. В. Ф. Адлерберга 1-го.
  3. См. статьи: « Е. Баратынский по бумагам Пажеского корпуса», «Русская Старина» 1870 г., т. II, стр. 201—207, и заметку сына поэта, там же, стр. 315—317.
  4. О Шумском смотри в «Русской Старине» изд. 1875 г., т. XII, стр. 113—122.
  5. а б в Напечатанные разрядкой строки в подлинном манифесте, составленном А. С. Шишковым, написаны собственноручно императором Александром I. См. в «Русской Старине» 1870 г. изд. первое, т. I, стр. 146—147.
  6. См. записки академика А. Л. Витберга, с его слов составленные в Вятке в 1836 г. «Русская Старина» 1872 г., изд. второе, том V, стр. 16, 159 и 519.