Анна Каренина (Толстой)/Часть I/Глава IV/ДО
← Часть I, глава III | Анна Каренина — Часть I, глава IV | Часть I, глава V → |
Источникъ: Левъ Толстой. Анна Каренина. — Москва: Типо-литографія Т-ва И. Н. Кушнеровъ и К°, 1903. — Т. I. — С. 16—21. |
Дарья Александровна, въ кофточкѣ и съ пришпиленными на затылкѣ косами уже рѣдкихъ, когда-то густыхъ и прекрасныхъ волосъ, съ осунувшимся, худымъ лицомъ и большими, выдававшимися отъ худобы лица, испуганными глазами, стояла среди разбросанныхъ по комнатѣ вещей предъ открытою шифоньеркой, изъ которой она выбирала что-то. Услыхавъ шаги мужа, она остановилась, глядя на дверь и тщетно пытаясь придать своему лицу строгое и презрительное выраженіе. Она чувствовала, что боится его и боится предстоящаго свиданія. Она только что пыталась сдѣлать то, что пыталась сдѣлать уже десятый разъ въ эти три дня: отобрать дѣтскія и свои вещи, которыя она увезетъ къ матери, и опять не могла на это рѣшиться; но и теперь, какъ въ прежніе раза, она говорила себѣ, что это не можетъ такъ остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую онъ ей сдѣлалъ. Она все еще говорила, что уѣдетъ отъ него, но чувствовала, что это невозможно; это было невозможно потому, что она не могла отвыкнуть считать его своимъ мужемъ и любить его. Кромѣ того, она чувствовала, что если здѣсь, въ своемъ домѣ, она едва успѣвала ухаживать за своими пятью дѣтьми, то имъ будетъ еще хуже тамъ, куда она поѣдетъ со всѣми ими. И то въ эти три дня меньшой заболѣлъ отъ того, что его накормили дурнымъ бульономъ, а остальныя были вчера почти безъ обѣда. Она чувствовала, что уѣхать невозможно; но, обманывая себя, она все-таки отбирала вещи и притворялась, что уѣдетъ.
Увидавъ мужа, она опустила руки въ ящикъ шифоньерки, будто отыскивая что-то, и оглянулась на него только, когда онъ совсѣмъ вплоть подошелъ къ ней. Но лицо ея, которому она хотѣла придать строгое и рѣшительное выраженіе, выражало потерянность и страданіе.
— Долли! — сказалъ онъ тихимъ, робкимъ голосомъ. Онъ втянулъ голову въ плечи и хотѣлъ имѣть жалкій и покорный видъ, но онъ все-таки сіялъ свѣжестью и здоровьемъ. Она быстрымъ взглядомъ оглядѣла съ головы до ногъ его сіяющую свѣжестью и здоровьемъ фигуру. „Да, онъ счастливъ и доволенъ, — подумала она, — а я?.. И эта доброта противная, за которую всѣ такъ любятъ его и хвалятъ: я ненавижу эту его доброту“, подумала она. Ротъ ея сжался, мускулъ щеки затрясся на правой сторонѣ блѣднаго, нервнаго лица.
— Что вамъ нужно? — сказала она быстрымъ, не своимъ, груднымъ голосомъ.
— Долли! — повторилъ онъ съ дрожаніемъ въ голосѣ, — Анна пріѣдетъ сегодня.
— Ну, что же мнѣ? Я не могу ее принять! — вскрикнула она.
— Но надо же однако, Долли…
— Уйдите, уйдите, уйдите! — не глядя на него, вскрикнула она, какъ будто крикъ этотъ былъ вызванъ физическою болью.
Степанъ Аркадьевичъ могъ быть спокоенъ, когда онъ думалъ о женѣ, могъ надѣяться, что все образуется, по выраженію Матвѣя, и могъ спокойно читать газету и пить кофе; но когда онъ увидалъ ея измученное, страдальческое лицо, услыхалъ этотъ звукъ голоса, покорный судьбѣ и отчаянный, ему захватило дыханіе, что-то подступило къ горлу, и глаза его заблестѣли слезами.
— Боже мой, что я сдѣлалъ! Долли! Ради Бога!.. Вѣдь… — онъ не могъ продолжать, рыданіе остановилось у него въ горлѣ.
Она захлопнула шифоньерку и взглянула на него.
— Долли, что́ я могу сказать?.. Одно: прости… Вспомни, развѣ девять лѣтъ жизни не могутъ искупить минуты, минуты…
Она опустила глаза и слушала, ожидая, что онъ скажетъ, какъ будто умоляя его о томъ, чтобъ онъ какъ-нибудь разувѣрилъ ее.
— Минуты увлеченія… — выговорилъ онъ и хотѣлъ продолжать, но при этомъ словѣ будто отъ физической боли опять поджались ея губы и опять запрыгалъ мускулъ щеки на правой сторонѣ лица.
— Уйдите, уйдите отсюда! — закричала она еще пронзительнѣе, — и не говорите мнѣ про ваши увлеченія и про ваши мерзости.
Она хотѣла уйти, но пошатнулась и взялась за спинку стула, чтобъ опереться. Лицо его расширилось, губы распухли, глаза налились слезами.
— Долли! — проговорилъ онъ, уже всхлипывая. — Ради Бога, подумай о дѣтяхъ, они не виноваты! Я виноватъ, и накажи меня, вели мнѣ искупить свою вину. Чѣмъ я могу, я все готовъ! Я виноватъ, нѣтъ словъ сказать, какъ я виноватъ. Но, Долли, прости!
Она сѣла. Онъ слышалъ ея тяжелое, громкое дыханіе, и ему было невыразимо жалко ее. Она нѣсколько разъ хотѣла начать говорить, но не могла. Онъ ждалъ.
— Ты помнишь дѣтей, чтобъ играть съ ними, а я помню и знаю, что они погибли теперь, — сказала она видимо одну изъ фразъ, которыя она за эти три дня не разъ говорила себѣ.
Она сказала ему „ты“, и онъ съ благодарностью взглянулъ на нее и тронулся, чтобы взять ея руку, но она съ отвращеніемъ отстранилась отъ него.
— Я помню про дѣтей и поэтому все въ мірѣ сдѣлала бы, чтобы спасти ихъ; но я сама не знаю, чѣмъ я спасу ихъ: тѣмъ ли, что увезу отъ отца, или тѣмъ, что оставлю съ развратнымъ отцомъ, — да, съ развратнымъ отцомъ… Ну, скажите, послѣ того… что было, развѣ возможно намъ жить вмѣстѣ? Развѣ это возможно? Скажите же, развѣ это возможно? — повторяла она, возвышая голосъ. — Послѣ того какъ мой мужъ, отецъ моихъ дѣтей, входитъ въ любовную связь съ гувернанткой своихъ дѣтей…
— Но что же дѣлать? Что дѣлать? — говорилъ онъ жалкимъ голосомъ, самъ не зная, что онъ говоритъ, и все ниже и ниже опуская голову.
— Вы мнѣ гадки, отвратительны! — закричала она, горячась все болѣе и болѣе. — Ваши слезы — вода! Вы никогда не любили меня; въ васъ нѣтъ ни сердца, ни благородства! Вы мнѣ мерзки, гадки, чужой, да, чужой совсѣмъ! — съ болью и злобой произнесла она это ужасное для себя слово чужой.
Онъ поглядѣлъ на нее, и злоба, выразившаяся на ея лицѣ, испугала и удивила его. Онъ не понималъ того, что его жалость къ ней раздражала ее. Она видѣла въ немъ къ себѣ сожалѣніе, но не любовь. „Нѣтъ, она ненавидитъ меня. Она не проститъ“, подумалъ онъ.
— Это ужасно, ужасно! — проговорилъ онъ.
Въ это время въ другой комнатѣ, вѣроятно упавши, закричалъ ребенокъ; Дарья Александровна прислушалась, и лицо ея вдругъ смягчилось.
Она, видимо, опоминалась нѣсколько секундъ, какъ бы не зная, гдѣ она и что ей дѣлать, и, быстро вставши, тронулась къ двери.
„Вѣдь любитъ же она моего ребенка, — подумалъ онъ, замѣтивъ измѣненіе ея лица при крикѣ ребенка, — моего ребенка; какъ же она можетъ ненавидѣть меня?“
— Долли, еще одно слово, — проговорилъ онъ, идя за нею.
— Если вы пойдете за мной, я позову людей, дѣтей! Пускай всѣ знаютъ, что вы подлецъ! Я уѣзжаю нынче, а вы живите здѣсь со своею любовницей!
И она вышла, хлопнувъ дверью.
Степанъ Аркадьевичъ вздохнулъ, отеръ лицо и тихими шагами пошелъ изъ комнаты. „Матвѣй говоритъ: образуется; но какъ? Я не вижу даже возможности. Ахъ, ахъ, какой ужасъ! И какъ тривіально она кричала, — говорилъ онъ самъ себѣ, вспоминая ея крикъ и слова: подлецъ и любовница. — И можетъ быть, дѣвушки слышали! Ужасно тривіально, ужасно“. Степанъ Аркадьевичъ постоялъ нѣсколько секундъ одинъ, отеръ глаза, вздохнулъ и, выпрямивъ грудь, вышелъ изъ комнаты.
Была пятница, и въ столовой часовщикъ-нѣмецъ заводилъ часы. Степанъ Аркадьевичъ вспомнилъ свою шутку объ этомъ аккуратномъ плѣшивомъ часовщикѣ, что нѣмецъ „самъ былъ заведенъ на всю жизнь, чтобы заводить часы“, и улыбнулся. Степанъ Аркадьевичъ любилъ хорошую шутку. „А можетъ быть и образуется! Хорошо словечко: образуется, — подумалъ онъ. — Это надо разсказать“.
— Матвѣй! — крикнулъ онъ, — такъ устрой же все тамъ съ Марьей, въ диванной, для Анны Аркадьевны, — сказалъ онъ явившемуся Матвѣю.
— Слушаю-съ.
Степанъ Аркадьевичъ надѣлъ шубу и вышелъ на крыльцо.
— Кушать дома не будете? — сказалъ провожавшій Матвѣй.
— Какъ придется. Да вотъ возьми на расходы, — сказалъ онъ, подавая десять рублей изъ бумажника. — Довольно будетъ?
— Довольно ли, недовольно, видно обойтись надо, — сказалъ Матвѣй, захлопывая дверку и отступая на крыльцо.
Дарья Александровна между тѣмъ, успокоивъ ребенка и по звуку кареты понявъ, что онъ уѣхалъ, вернулась опять въ спальню. Это было единственное убѣжище ея отъ домашнихъ заботъ, которыя обступали ее, какъ только она выходила. Уже и теперь въ то короткое время, когда она выходила въ дѣтскую, англичанка и Матрена Филимоновна успѣли сдѣлать ей нѣсколько вопросовъ, не терпѣвшихъ отлагательства и на которые она одна могла отвѣтить: что надѣть дѣтямъ на гулянье? давать ли молоко? не послать ли за другимъ поваромъ?
— Ахъ, оставьте, оставьте меня! — сказала она и, вернувшись въ спальню, сѣла на то же мѣсто, гдѣ она говорила съ мужемъ, сжавъ исхудавшія руки съ кольцами, спускавшимися съ костлявыхъ пальцевъ, и принялась перебирать въ воспоминаніи весь бывшій разговоръ. „Уѣхалъ! Но чѣмъ же кончилъ онъ съ нею? — думала она. — Неужели онъ видаетъ ее? Зачѣмъ я не спросила его? Нѣтъ, нѣтъ, сойтись нельзя. Если мы и останемся въ одномъ домѣ — мы чужіе. Навсегда чужіе! — повторила она опять съ особеннымъ значеніемъ это страшное для нея слово. — А какъ я любила, Боже мой, какъ я любила его!.. Какъ я любила! И теперь развѣ я не люблю его? Не больше ли, чѣмъ прежде, я люблю его? Ужасно главное то…“ начала она, но не докончила своей мысли, потому что Матрена Филимоновна высунулась изъ двери.
— Ужъ прикажите за братомъ послать, — сказала она, — все онъ изготовитъ обѣдъ; а то, по-вчерашнему, до шести часовъ дѣти не ѣвши.
— Ну, хорошо, я сейчасъ выйду и распоряжусь. Да послали ли за свѣжимъ молокомъ?
И Дарья Александровна погрузилась въ заботы дня и потопила въ нихъ на время свое горе.