МОЖЕТ ли быть что-нибудь красивее утренней юности. О ней думали светлые боги, когда они глядели на прогалину Апреля, и от их взглядов расцветали голубые цветы: оттого у юности светлые глаза. Юность есть детство, и детство есть юность. Они встретились в солнечный день на берегу лесного затона, взглянули друг на друга, и в глубоком затоне их отраженья слились. Юность сливается с детством, детство переходит в юность, как Апрель переходит в Май, и от него неотделим, и как целующийся сливается с тем, кого он целует, или как нежные звоны лютни сливаются лунно с трепетаньями флейт. Домыслом тайной мечты, которая сама себя не видит, детство, быть может, ближе к великим запредельным родникам, откуда в нашу жизнь беспрерывно вливается свет нездешний, как сиянье алебастра, который просвечивает, а юность досягает посвященности в таинство страсти, в сладкий ужас и восторг наслажденья. Но страсть уже дышит и в ребенке, когда он тонким молоточком стучится под материнским сердцем, и домысл тайной мечты не покидает юношу, когда он внезапным поцелуем вызывает на девическом лике страстный румянец или смертельную бледность. Величайшее счастье — быть ребенком всегда и всегда быть юношей, это не только счастье, но и единственное достоинство.
Это слово мое знают те, которые любят, те, чья кровь создает багряные и алые пожары в горницах души, что сжигая — не сжигает их. Уходя от тайны, входить в другую, быть предназначенным для посвящения, и потому вступить в уносящие волны таинства, где пловец от волны переходит к волне, и где волны, качая, не топят его, пока он достоин волны. А волне изменишь — и волна изменяет — изменит она и изменится. Тут — всё рассказано быть не может. Довольно лишь бросить указующий знак.
Звезды некоторых любят, и при их рождении осуществляют необманный гороскоп. Человек, звездой отмеченный и к высокой звездности предназначенный не мирится с человеческим — слишком человеческим, он хочет бо́льшего, предельного, достоверного, и, силою своей воли, переносит в ограниченную жизнь безграничность, изменяет условия времени и пространства, перепутывает возрасты, не перепутывает, а играет ими всеми, как играет искусный игрок на всех струнах, останавливаясь на той, которая ему желаннее, столько, сколько ему захочется. Такой звездоокий может вступать в союз с светлоглазыми Стихийными гениями, может заключать союз и с темноглазыми Стихийными, но, раз он вносит в такой союз душу свою целиком, высшее Око это увидит, и он не погибнет ни в медлительной, полноводной реке, текущей между мирных берегов, ни в кипящих вспененных волнах горного потока, любящего острые выступы, изломы и паденье с утесов.
Среди таких звездооких вспомним Лигейю, которую видел и узнал Эдгар По. Не только старость она победила, но смерть. Через недуг, который как будто являлся великим пораженьем, она избегнула возможности старости, и, окутавшись в страшные Ассирийски-прекрасные чары колдовства, явилась к любимому для новой, для вечно той же, но для новой любви.
К иному еще лику обращается сейчас моя мысль, когда я заговорил о тайне Вечной Юности. Мне видится он, герой, созданный народной Польской фантазией, Твардовский, чье имя есть лозунг. Вглядываясь в лицо Польского волшебника, каким оно предстает не в литературных его портретах, а именно в народных преданиях, видишь изумительно много говорящих недоговоренностей. Я беру три народные Польские сказания, и воспроизвожу их с соблюдением всех подробностей, быть может, лишь невольно подчеркивая ту или иную черту.
Заглянем в тайную зеркальность: и припомним прежде всего, что, как создатель магических видений, знавший Лигейю, Польский волшебник, конечно, любил зеркало, и умел через него достигать запретностей. Чего именно и сколького, кто ж это может узнать и высчитать? Вот легенда.
В Венгрии, в старом костеле приходском,
В ризнице плоское зеркало есть,
Из металла блистательно-белого,
Зеркало это — высокое,
Зеркало кругло-широкое,
С малым уклоном от круга — в длину,
Граненое всё по краям,
В старосветской широкой и черной оправе,
Прозрачное, словно затон.
Ни пятна, лишь внизу вкось прошедшая трещина.
Юноши в зеркале этом видали
Множество ликов, — манили одни,
Но в недоступную глубь уходили,
Пугали другие, страшили другие.
И словно из раны они выступали,
И словно как змеи срывалися вниз,
И юноши в страхе бросали камнями,
Но зеркалу камень не мог повредить,
Один догадался — и связкою бросил
Церковных ключей,
И трещина вкось пробежала узором,
Который для призраков был как замо́к.
Тем зеркалом, много в себе затаившим,
Когда-то владел чернокнижник Твардовский,
На раме доселе виднеется надпись
«Twardovius Magicus», — что-то еще,
Но буквы неполны, от времени стерлись.
Высоко то зеркало там над дверями,
Дабы не страшило глядящих в него.
Когда облачаются ксендзы для мессы,
Нельзя им глядеть в это зеркало, ибо
Там Дьявол всегда сторожит.
Ксендзы не могли смотреть в это зеркало, и им нельзя в него глядеть, когда они облачаются для свершения святой мессы, ибо молящийся уже вне жизни, и не должен на нее глядеть, а чарующее яйцевидное зеркало овальным ликом своим уводит мечту к жизни, в которой царствует Демон, отвлекающий душу от самой себя, проводя перед ней миллионы масок. У души, как любили повторять Испанские мистики, три врага: Diablo, mundo y carne, Дьявол, мирское и плоть. Скажем по-нашему: жизнь. И мы знаем в точности, что зеркало Твардовского было 22 дюйма в длину и 19 в ширину. То-есть, числовая сумма этих начертаний, равняется 41, то есть равняется 5. Число 5 символизует наши чувства, а наше человеческое я, в человеческой своей полноте, начинается там, где ликуют свой праздник эти смутительные 5. И на вид это зеркало — плоское, но глубина в нём неисчерпаемая, способная создать столько ликов, сколько назначит мечта, то есть бесконечность их. Это зеркало — высокое. В низость ли будет смотреться Твардовский? И оно — по краям граненое, ибо, доходя до края, до предельности чего бы то ни было, Твардовский смотрит что же дальше, и в красивой своей человеческой гордости делается кинжально-острым. Оно не могло не быть в широкой оправе, и в оправе черной. Чернокнижник любит Солнце и золото, но, не будучи ни одноруким, ни однозвучным, он любит и правое, и левое, он причащается и света, и тьмы. Широта этой оправы говорит о степной воле крылатой души неугомонного бродяги, и все эти знаки и признаки — словно звезды, отразившиеся в черном щите. А уж если к зеркалу жизни прикоснулись грубо церковные ключи, — как не пройти вкось трещине?
Твардовский, чтоб превысить человеческое, свершил то, что задолго до него свершил Киприан Антиохийский, начальный предок христианских однозвучников, возжелавших быть в двойственной полноте: он заключил формальный договор с Дьяволом. Это было знакомо и Английскому поэту, Кристоферу Марло, заколотому чужой, но как бы собственной, рукой, — и безвестным создателям Германской легенды о Фаусте. Но вопреки пониманию Марло и Германской легенды, Твардовский, как Киприан, познает — и притом без воздействующей помощи Юстины или иного «Христова ягненочка» — освободительную силу «крещенья слезами».
Но возьмем самое предание о Твардовском.
Твардовский добрый шляхтич был с обоих
Концов семьи: кудели и меча.
Хотел умом сильнее быть, чем люди,
И снадобье хотел найти от смерти,
Затем что умирать он не хотел.
Начетчик, в старых книгах прочитал он,
Как можно вызвать Дьявола, и в полночь,
Под Краковом, вступил с ним в договор,
Где выставил, в числе других, условье,
Что до тех пор ни к телу, ни к душе
Не может сила ада подступиться,
Пока не будет в Риме схвачен он.
Засим — услуги Дьявола. Без счета.
Всё серебро, какое было в Польше,
Он в место снес одно, песком засыпал,
Отсюда — Олькуш с славным рудником.
Чего бы только ни хотел Твардовский,
Он всё имел, лишь вымолви желанье.
Нарисовав коня, на нём скакал;
Летал без крыл по воздуху высоко;
По водам Вислы с милой плавал против
Теченья, без весла и без ветрил;
По прихоти своей капризной воли
На груды гор он горы громоздил;
И в ночь одну выкапывал озера;
Когда хотел жениться, тайну панны
От пчелки златокрылой он узнал;
Смеялся над людьми, порой — лечил их,
Дурачил их, предназначал по воле —
Того женить, а этих разженить;
О золоте и говорить не нужно, —
Оно с ним было, как с волной песок.
Однажды, без приборов чернокнижных,
Зашел в глухой он бор, и думал там.
Задумался глубоко он. Вдруг — Дьявол.
Предстал, глядит, и глухо молвил: В Рим.
Разгневанный, заклял его Твардовский,
Злой дух от чернокнижника бежал,
Зубами скрежеща в бессильной злобе,
Но, убегая вырвал он сосну,
В Твардовского с размаху ей швырнул он,
И был с минуты той Твардовский хром.
Притом, как чернокнижник не был счастлив
От всех причуд, которые исчерпал,
Так Дьявола возможно ль усыпить
Какой-то причиненной хромотою!
К Твардовскому приходит дворянин
И молит: «Дай лекарства. Пан вельможный
Внезапно занемог. Приди, спаси,
Ведь ты один». Твардовский — в Сандомирском.
В корчме, где слег и ждет вельможный пан.
Чуть только перешел порог Твардовский,
На крышу сели вороны кругом,
Закаркали. И понял чернокнижник,
Что тут случилось что-то вне расчёта.
Он быстро к колыбели подошел,
Где был ребенок, только что крещеный,
И на руки берет его. А Дьявол
Уж тут как тут, и говорит: «Ты — мой».
«— Я твой?» — «Мы в Риме». — «Это что за бредни?»
«— Корчма, в которой ты, зовется Рим».
Подъяты когти Дьявола, но сила
Ребенка, освященного крещеньем,
Ему — стена. Чрез стену ходят мыши.
Он говорит: «Послушай, ты ведь шляхтич.
Так значит знаешь, verbum nobile
И stabile, конечно, debet esse».
Твардовский, видя, что никак нельзя
Шляхетское нарушить обещанье,
Ребенка в колыбель вернул. А сам
С товарищем через камин промчался.
Воронье стадо грянуло приветом.
Летят, летят, всё выше над Землей,
Твардовский смотрит вниз, и видит Краков,
От боли сердце сжалось у него,
Всё, что любил, он там внизу оставил.
В нём встали чувства лет первоначальных,
И детскую молитву он запел,
Свой стих, что спел когда-то в честь Марии.
Чуть кончил песнь, он видит, изумленный,
Что в воздухе недвижно он висит.
Взглянул — его товарищ странствий скрылся,
Лишь мощный голос слышит над собой:
«Повисши так, до дня Суда здесь будешь».
И вот, когда заходит полный месяц,
На нём нам видно черное пятно:
Твардовский во плоти, который будет
Там в воздухе висеть до дня Суда.
При беглом взгляде выходит так, что Твардовский осужден на длительный ужас оторванности от Земли, его постигло проклятие — вечно висеть в воздухе, а потом еще ждет Страшный Суд. Итак, конечно, чернокнижник осужден. Однако. Посмотрим на всё это и так и сяк. Поляки — народ более тонкий и хитрый, нежели, скажем, Немцы. Нет ли тут какого-нибудь изящного лукавства — и омытой слезами проникновенности, на которую способна лишь католическая душа?
Полагаю, что есть.
Твардовский вступил в договор с Дьяволом потому, что он хотел быть сильнее, чем люди, и не хотел смерти. Это не так уж мелко. Себялюбье здесь не спускается до узкости своекорыстья. Ребенок хочет каждый день праздника, юноша не может не хотеть непрерывности наслажденья. Желать быть сильнее людей — не преступленье, а великое деяние, ибо люди низки и ничтожны, и желать быть сильнее их — значит желать быть воистину человеком — звездооким человеком. И смерть есть проклятие. Желать не вступать в водоворот проклятия — не есть ли гордая стройность человека, который, идя по скользкому льду, имеет спокойную решимость не опрокидываться? Переходя от панорамы к панораме, Твардовский был ребенком, и не переставал быть юношей. В этом его оправданье, если еще нужно оправдаться, когда прошел через ужас, гибель и сладость детских слез, какими Дьявол не сможет заплакать, хотя бы даже захотел. Когда жалкий обманщик, Дьявол, уловляет его в западне и говорит: «Благородное слово должно быть твердо», — Твардовский, вместо того, чтобы пускаться с ним в казуистические препирательства, подтверждает свое слово — и смело пускается с Дьяволом в неизвестность, в свирепые ужасы всех возможностей Ада. Дьявол формально был прав, но, когда беспристрастное Око видит, что во время детской игры один ребенок говорит другому: «Сделай это, иначе ты лгун», и обвиняемый ребенок, смело опровергает обвиненье, не замечая даже, что перед обманщиком не оправдываются, и что обманщика даже дозволительно обмануть, — это беспристрастное Око посылает незримый зачарованный взгляд, которым уничтожается жалкий сглаз Дьявола.
Дьявол получил власть умчать Твардовского, но он влечет его не вниз, а вверх. И чем выше Дьявол его уносит, тем ближе Твардовский к благословенному крещенью слезами, к этой поразительно-трогательной возможности — запеть в высоте детскую песню любви, молитву младенческой веры. Чей был этот мощный голос, воскликнувший: «Повисши так, до дня Суда здесь будешь»? Быть может голос оттуда, где Око — но тогда Твардовский, уже осужденный висеть в воздухе, осужден, уже присужден к каре, и в день Великого Суда, конечно, будет оправдан, ибо правосудие Божеское не есть суд человеческий, или Дьявольский, и дважды оно не наказывает за одну и ту же вину. А не есть ли даже этот возглас — отображенный вопль Дьявола, который без Твардовского мог еще несколько взнестись по параболе, чтобы грузно свергнуться в свою преисподнюю, в бессильной ярости на то, что простодушный чернокнижник в конце концов обманул его своим прямым простодушием. Без лжи обманул, как и нужно.
И еще. Каким был Твардовский, когда он так повис? Об этом говорит третья легенда, третий узор прихотливой Польской мечты.
Всю жизнь свою придумывал Твардовский
Как ускользнуть от смерти. И нашел.
За несколько годов пред тем, как Дьявол
Его унес,
Он верному велел ученику
Себя рассечь, и рассказал подробно
Как дальше поступать. Разнесся слух,
Что умер чернокнижник. Был Твардовский,
И нет его. А ученик меж тем
Его рассек, и приготовил зелья,
Облил куски вскипевшим соком трав,
И в землю схоронил наоборот их,
И не в ограде, а перед оградой.
Твардовский поручил ему, чтоб он
Не прикасался к тем кускам три года,
Семь месяцев, семь дней и семь часов.
И ученик всё в точности исполнил.
Один пришел он, в полночь, в новолунье,
И семь свечей из жира мертвеца
Зажег перед оградой. Сбросил землю,
Прогнившую сорвал он с гроба крышку, —
Какое чудо. Больше нет останков, —
Где саван был, фиалки там цветут,
С пахучею травою богородской.
На этой мураве дитя лежало,
Объятое дремотой, и в чертах
Обличие Твардовского являя.
Он взял ребенка, и принес в свой дом.
За ночь одну возрос он как бы за год,
Семь дней прошло, и он уж обо всём
Так говорил, как говорит Твардовский,
В семь месяцев он юношею стал.
Тогда-то обновившийся Твардовский
В искусстве чернокнижном стал работать.
Он щедро наградил ученика,
Однако же, чтоб тайна возрожденья
Не разгласилась, он его заклял,
И стал тот пауком. Его держал он
В своих покоях, в добром попеченьи.
Когда потом Твардовский из корчмы
Бесами унесен был в вышний воздух,
Паук, что прицепился паутинкой
К его одежде, вместе с ним повис…
Паук ему товарищем остался,
На нити он спускается к земле,
Глядит, что там, взбирается к высотам,
Над ухом у Твардовского присядет,
И говорит, что видел он, что слышал,
Чтобы Твардовский очень не скучал.
Итак, когда Твардовский был унесен Дьяволом, он имел лик юноши, он был юношей. Над юностью боги блюдут. Твардовский, не боявшийся ничего, не побоялся и таинства того самоуничтожения, через которое проходят посвященные. Он не только знал тайны чернокнижия, но еще светлый талисман имел — бесконечность доверия одной человеческой души к другой. Ведь ученик-то мог солгать, забыть, изменить. Не так ли? А он поверил. И силой своего доверия осуществил возможность того, что ученик не обманул, и не ошибся. Пожалуй, бесконечность доверия Твардовского и бесконечность любви ученика к своему учителю создали магический круг, в который не взглянули, во всё течение должного срока, ни глаз человека, ни глаз Дьявола, ни болезнь, ни ошибка, ни смерть. Троекратный круговорот человеческого года пропел свою триаду, похоронную балладу дней над изношенным телом, решившим через смелую чару достигнуть вечной юности. И священная семикратность свершила осуществленье желания, которое умело быть беспредельным. Смертию смерть. Гроба нет. Где был саван, там фиалки. Цветок предельный по цвету, и детский, столь детский по нежному духу своему. Ученик был превращен в паука, ибо, когда таинство окончилось, в ученике опять проснулось человеческое — человека, еще не достигшего предельностей. Но, как паук, сплетающий вечные паутинки под серебряным светом Луны, он, словно сосуд высокого колодца, вечно поднимается и опускается, и узоры жизни бессмертны в своих очарованьях и просветлениях.
Твардовский был цельным во всём, и потому он не добыча Дьявола, а ключ свода. Тот свод широк, как Небо, и тот храм бессмертен, как жизнь, и в нём осуществляется таинство Вечной Юности.
На основе серебряного света Луны Твардовский во плоти чернеет как точка. Но ведь точка есть атом, начало, исход. От белого света безгласного Целого к ликующим крикам и рыдающим гимнам нашего великого человеческого я.
И пожалуй скорее Твардовский — не черная точка на круге Луны, а нечто иное. Тут развернулась особая звездная книга души. Твардовский кометой понесся в пространстве с Дьяволом, но Дьявол тут был прицепкой, у кометы был страшный змеиный хвост. И кометный хвост полетел себе вниз по параболе, а комета, волею чары, превратилась в блестящую звезду. Мы видим ее. Всегда когда любим.
Сполна.