Падение царского режима. Том 6/Показания П. Н. Милюкова, 4 августа 1917 г.

Падение царского режима. Том 6
 : Стенографические отчеты допросов и показаний, данных в 1917 г. в Чрезвычайной Следственной Комиссии Временного Правительства
 — Показания П. Н. Милюкова, 4 августа 1917 г.
автор (ред.) П. Е. Щёголев (1877—1931)
См. Оглавление. Источник: Commons-logo.svg Падение царского режима / ред. П. Е. Щеголев — Л.: Государственное издательство, 1926. — Т. 6.


[295]
LXXIV.
ПОКАЗАНИЯ П. Н. МИЛЮКОВА.
4 августа 1917 года.

Содержание: I. Общий очерк политического положения с 1905 по 1912 год: 1) 17 октября 1905 г., 2) 1-ая Государственная Дума, 3) 2-я Государственная Дума, 4) 3-я Государственная Дума. II. 4-я Государственная Дума с 1912 г. по весну 1914 г. III. Военная сессия 4-й Государственной Думы (июль 1914 г. — ноябрь 1915 г.): 1) Однодневная сессия 26 июля 1914 г., 2) Закрытое совещание Думы 25 января 1915 г., 3) Сессия 27 — 29 января 1915 г., 4) Летняя сессия (июль — август 1915 г.). IV. Междудумье сентябрь — ноябрь 1915 г.

Председатель. — Павел Николаевич, позвольте попросить вас начать ваше объяснение. Его пределы зависят от вас. Тему мы установили в нашей вчерашней беседе.

Милюков. — Позвольте приступить к общему очерку политического положения, создавшегося с 1905 года до 1912 года. А с 1912 года, как мы предположили вчера, я сделаю это изложение несколько подробнее… Насколько я понимаю, основная задача моего доклада заключается в выяснении, прежде всего, того существенного момента, который сделал все политическое положение шатким и постоянно меняющимся, — начиная с того времени, когда Россия получила первое народное представительство. Я считал всегда и теперь считаю, что основной причиной этой шаткости положения была неполнота и неискренность тех уступок, которые мы получили, — с первого же момента, когда народное движение привело к манифесту 17-го октября. Собственно, уже быстрый переход от первой уступки ко второй, от Думы законосовещательной к Думе законодательной, — сам по себе характеризует некоторую нерешимость уступающих и некоторую вынужденность уступки… Я припоминаю выражение одного лица, имевшего возможность писать бывшему государю, что эти уступки сделаны, как он выразился, «в состоянии лихорадки»… В то время, как вы помните, началась всеобщая забастовка, вел. кн. Николай Николаевич на последнем паровозе сюда [296]приехал, и, видимо, вследствие его настояния, создалось то психологическое настроение, которое и вызвало окончательную уступку… Неполнота и неопределенность этой уступки характеризовались тем, что к ней никогда не мог быть приложен термин, который характеризует конституционное устройство. Я помню, когда я указывал на этот неясный пункт — с самого начала еще гр. Витте, когда мы с ним беседовали о возможном составе первого общественного кабинета, а затем — в более позднее время — Столыпину, они всегда мне указывали на то, что, к сожалению, это слово — конституция — не может быть употреблено, потому что оно не соответствует намерению дающего эту уступку… Впрочем, может быть, это отчасти соответствовало несколько славянофильскому настроению гр. Витте, который тоже, повидимому, не имел твердого взгляда на то, чем должна быть ограниченная власть монарха. Меня в этом убеждали те манипуляции, которые гр. Витте проделал над готовым проектом основных законов, который был более строен, более последователен и проводил мысль об ограниченном монархе… Гр. Витте сам высказывал, когда речь шла о военном законодательстве, чем мы ему обязаны в области установления окончательного текста ст. 96. Так что совершенно ясно, что у руководящих людей была мысль, что можно ограничиться минимальной уступкой и, дав Думе законодательную власть, не делать из этого вывода, что власть монарха ограничена… Тогда, отчасти в связи с славянофильскими взглядами гр. Витте, не выяснился и тот общественный слой, на который власть хотела опираться. Витте, очевидно, убедил — и встретился в этом отношении с одинаковым мнением тех сфер, на которые он действовал, — убедил, что поддержку надо искать среди крестьянства, а не среди дворянского сословия. В тексте Петергофского совещания, теперь уже напечатанном, есть определенное указание, что тогда дворяне считались противниками монархии, и один из вел. князей в очень резких выражениях обрушился на графа Бобринского, которому он приписывал единомыслие с Петрункевичем и кн. Долгоруковым[1], действовавшими против монархии, и напротив — относительно крестьян высказывалась надежда, что они будут опорой власти. Очевидно, это и содействовало изданию избирательного закона 12-го декабря, на основании которого состоялись первые выборы… Это вызвало неясное, неопределенное желание, тогда появившееся в правительственных сферах, — дать широкую социальную реформу, основав аграрную реформу на начале принудительного отчуждения. Именно тогда Витте обращался к Кутлеру и был выработан первый проект принудительного отчуждения. Некоторые остатки этого настроения сохранились еще к тому времени, когда разрешался вопрос — быть или не быть первой Думе. Я помню, в моем разговоре с Треповым, когда я поставил известные требования, без которых [297]считал невозможным образование кабинета из большинства первой Думы, — Трепов заявил, что он на принудительное отчуждение согласен, что, по его мнению, это царь даст, но с той оговоркой, что он сам издаст манифест об этом… Таким образом, мысль, что можно опираться на крестьян и что дворянство надо откинуть в сторону, как сословие политически ненадежное, — эта мысль существовала даже в это время… Но мысль противоположная вступила с ней в борьбу тотчас же, как только появилась возможная опасность широкой социальной реформы. Дворянские организации возникли очень скоро, вслед за манифестом 17-го октября, сблизились между собой и составили то ядро (я не помню точно, к какой дате относится создание «Совета объединенного дворянства», но приблизительно к этому времени), которое впоследствии было руководящим. Борьба с аграрной реформой началась тогда же. Тогда мнению гр. Витте и Кутлера было противопоставлено мнение противоположное (оно потом и победило), что нужно создать крестьян-собственников, и этим покончить с требованием земли. И мы видим, в конце 1905 года и в первой половине 1906 года, победу нового направления объединенного дворянства над направлением крестьянско-монархическим. Мне случилось написать биографию гр. Витте для одного энциклопедического издания. По этому поводу я обратился через посредника к гр. Витте, чтобы он дал мне данные о своей деятельности. В числе этих данных было совершенно определенное указание — при каких условиях он ушел от власти. Он обещал государю раньше, что он останется у власти до тех пор, пока, во-первых, не будет заключен заем, который освобождал правительство от зависимости от народных представителей, и, во-вторых, пока не будет возвращена армия в Россию после окончания войны. То и другое он считал приблизительно завершенным к моменту обсуждения и издания основных законов, в апреле 1906 года. Но тут прибавился добавочный момент, мотивировавший его уход, о котором я сообщал и который характерен: по его сведениям, весь план дальнейшей борьбы с Государственной Думой был составлен в момент ее созыва и уже в это время было то совещание, под председательством государя, в котором Горемыкин брался распустить Думу на аграрном вопросе… Так что предвиделось, что аграрный вопрос встанет, что он примет нежелательное для власти направление и что Государственная Дума будет распущена на этом вопросе. Гр. Витте именно этим мотивировал, что он не хотел оставаться при такой постановке, ибо он не брал на себя роспуска Государственной Думы на аграрном вопросе.

Председатель. — Павел Николаевич, я бы хотел несколько углубить этот момент, так как, по ходу своих работ, Комиссия должна уделить этому известное внимание. Вы изволили сказать, что весь план борьбы с Государственной Думой был уже составлен [298]к моменту ее создания, т.-е. раньше, чем первая Дума начала функционировать, уже был составлен план борьбы с ней и с идеей народного представительства вообще?

Милюков. — Я не решился бы этого сказать, потому что борьба, мне кажется, шла — с этого момента и все дальнейшее время — не столько с идеей народного представительства, сколько с идеей конституции, т.-е. за монархическую власть, каковой народное представительство, понятое в славянофильском смысле, не мешало… Так что это было идейное приспособление народного представительства к сохранению монархической власти в форме самодержавия.

Председатель. — Один материальный признак конечной цели, которою задавалось правительство, вы изволили сейчас определить: это — исключение законодательного признака Государственной Думы и замена его законосовещательным.

Милюков. — Эта мысль проходит красной нитью! В дальнейшем она не всегда была ясна, т.-е. не всегда выдвигалась на первый план, потому что если бы оказалось, что законодательные функции Государственной Думы не противоречат молчаливому соглашению относительно сохранения старых прерогатив власти, то, может быть, вопрос и не пришлось бы выдвигать… Но, несомненно, задняя мысль нашей конституции — pensée ignoble[2], как я всегда выражался, — заключалась в том, что старая власть сохраняет за собой верховные права даже над законодательной властью. При роспуске 2-й Думы, при издании положения 3-го июня, в органах печати того времени, вы можете проследить эту борьбу двух мнений: одного, которое считает, что законодательная власть исключает возможность правового перерыва Rechtsbruch’a[3], — что законодательная власть, принадлежащая народному представительству, ограничивает власть верховной власти; и другого, которое полагает, что в исключительных случаях исторические права власти остаются тем же, чем они были, т.-е. над законодательной властью выдвигается понятие высшее, которое является решающим. Эта мысль проводилась совершенно определенно, вплоть до последнего времени… Я вспоминаю, что уже при вступлении на пост министра-председателя Горемыкина, Гурлянд в газете «Россия» выразил такое мнение, что в России законодательная власть принадлежит трем органам, разделена на три части (приблизительно смысл такой), и в том числе — одна треть законодательной власти принадлежит монарху… Он думал, что он этим выражает мнение Горемыкина в тот момент, когда была попытка выдвинуть это направление; но после этого очень скоро — месяца через два — «Россия» была закрыта: такое мнение, что законодательная власть народного представительства и верхней палаты ограничивает власть монарха, уже стало криминальным пунктом!.. Так что это идет красной нитью через всю [299]историю этих лет — попытка так формулировать законодательную власть, чтобы она не мешала признанию сохранения за верховной властью ее полноты; а в таком случае, если бы она мешала, — попытка превратить ее в законосовещательную, причем в каждый момент ослабления народного представительства всегда ставился на очередь по существу вопрос о законодательной власти.

Председатель. — Такое отношение к Думе и указанный вами план борьбы с ней возникают к тому моменту, когда определяется состав Думы, или еще до того, как стало известно, кто именно войдет в состав Государственной Думы первого созыва?

Милюков. — Разочарование, которое постигло власть в результате выборов, развивалось не сразу: был некоторый промежуток времени, — пока перед властью развертывались последствия закона 12-го декабря. Дело в том, что окончательно развернули картину выборы. Но выборы, это — тоже довольно длительная процедура… Во всяком случае, до открытия, до 27-го апреля, стало совершенно ясно, что на так называемых «сереньких» полагаться нельзя, что они изменят… Так что состав политического настроения 1-й Думы выразился до ее созыва. Даты этих совещаний дворян я сейчас не могу указать, но они упомянуты в моей биографии Витте, в новом издании «Словаря бр. Гранат»…

Председатель. — Пожалуйста, продолжайте.

Милюков. — Я остановился на том, что план борьбы с Думой имелся в виду перед самым ее созывом. Совершенно ясно, что деятельность Думы могла только укрепить его настроение и в то же время дать политическую прочность тем дворянским организациям, которые были уже готовы и которые очень настойчиво действовали, чтобы изменить направление государственной политики. В сущности, уступки дворянским организациям были сделаны задолго до открытия Думы: уход Кутлера был уже такой уступкой… Так что и в этом отношении все, что стояло в резком противоречии с дворянскими интересами, было убрано до созыва Думы… Тем не менее, изложенные мною детали моих разговоров с Треповым показывают, что существовали известные колебания и что правительство окончательного выбора между политикой монархическо-демократической и политикой монархическо-дворянской не сделало до последних дней существования 1-й Думы. Но я думаю, что в этот момент выбор уже был сделан и что подготовка 2-й Думы состоялась уже на этой почве — на почве союза элементов самодержавно-монархических с дворянскими. Это сказывается в ассигновке больших денег правым организациям: они в это время впервые получают возможность очень широко действовать на выборах. Признание в том, какую роль они сыграли на выборах, может быть найдено в их собственных произведениях. В «Собрании статей доктора Дубровина» имеется предисловие, в котором излагается история его ссоры с Пуришкевичем: [300]насколько я помню, причина ссоры была в том, что они не могли между собой поделить этих денег… Так что там есть и признание в этих деньгах, выданных на выборы, и указание на политическую последовательность той роли, которую они играли… Но, очевидно, при сохранении декабрьского избирательного закона все-таки повлиять на выборы было нельзя, и состав 2-й Думы оказался еще радикальнее 1-й Думы. Тогда борьба правых организаций против Думы приняла другую форму — форму заговора… Вы, может быть, вспоминаете тот черный крест, который появился в газете «Земщина», как сигнал к черносотенцам, — начать кампанию против 2-й Думы?.. Пуришкевич не скрывал, что в его руках большая организация, которая в любой момент может засыпать государя телеграммами определенного содержания. Ко времени конца совещания 2-й Думы, особенно при приближении пасхальных каникул, которые, в представлении правых организаций, были связаны с возможностью расширения деятельности левых партий в стране, правые стали; указывать, что депутаты левых партий разъезжаются и готовят агитацию в широком размере… Это, в особенности, ускорило деятельность правых организаций и усилило их настояния на роспуске 2-й Думы. Таким образом, к роспуску Думы этот союз самодержавно-монархических элементов с дворянскими организациями и, прежде всего, с советом объединенного дворянства, стоящим во главе их, совершенно окреп. Столыпин уже является продуктом этого союза. Конечно, Столыпин вносит еще нечто свое… И все-таки такой крутой переворот не мог совершиться сразу! Поэтому Столыпин является, прежде всего, под флагом конституционализма и желания сохранить этот конституционализм, на чем и основывается его союз с Гучковым и с октябристами. Но в то же самое время совершенно ясно, что это лишь декорация — внешнее прикрытие, а существо дела заключается в торжестве интересов дворянских классов и в решимости монархической власти опираться именно на эти интересы… Я помню, когда Столыпин выступил в 3-й Думе со своим заявлением, я сделал темой своей речи сопоставление требований дворянских организаций с поведением правительства и старался по пунктам показать, в чем Столыпин осуществлял их требования и вел их политику… Я сейчас точно не помню содержания этой речи, но в начале 3-й Думы, при выступлении Столыпина, мною была указана эта связь между политикой правительства и закулисной деятельностью дворянских организаций… Главной задачей, которую себе поставили дворянские организации, было несомненно провести то аграрное законодательство, которое в глазах дворян устраняло возможность возвращения к вопросу о принудительном отчуждении земель, т.-е. именно то законодательство Столыпина, которому начало положено еще в промежуток между двумя Думами, потому что перед [301]созывом второй Думы последовал чрезвычайный законодательный акт в порядке 87 ст.: в нем уже была проведена главная статья, касающаяся крестьянства, и притом с новой — дворянской — постановкой вопроса… Суть классового законодательства 3-й Думы вначале сводилась к осуществлению и расширению в порядке законодательном тех мер, которые были проведены в порядке 87 ст. В этом отношении новая политика имела, несомненно, успех и была поддержана значительным большинством Думы. Что касается договора о конституции, — эта часть проявилась весьма слабо, потому что Столыпин, очевидно, не был уполномочен на это: это был его личный почин, личная надежда — что он может сохранить себя у власти и сохранить некоторую видимость конституции… По мере того, как дворянская политика была проводима, и большинство, которое ее проводило, оказывалось прочным, — по мере этого и услуги Столыпина делались уже ненужными и он терял то политическое значение, которое он имел в момент, когда он принял на себя выполнение этой дворянско-монархической программы. В то же самое время возрастало несколько оппозиционное настроение у одного из элементов этого союза, а именно — у октябристов. Настроение в стране, как ни как, производило на них известное воздействие: после каникул они возвращались в Думу несколько более оппозиционно настроенными… Правда, они в течение сессии обыкновенно смягчали свою оппозиционность, но извне на них известное давление было, и это сказалось в том, что они сделали попытку борьбы на конституционных вопросах: борьба эта разыгралась на вопросах о вооружении. Гучков хотел показать свою силу и силу этого элемента тем, что поставил вопрос о существенном преобразовании морского ведомства, и для того, чтобы принудить правительство произвести это преобразование, захотел впервые воспользоваться бюджетным правом Думы, — не дав ассигновки на постройку новых броненосцев. Эта попытка и была сигналом к новой борьбе между ним и Столыпиным, и это есть начало разрыва этого союза. Конец этого разрыва знаменуется моментом перерыва сессии для проведения внезаконодательным порядком западного земства. Это было сигналом для формального разрыва.

Иванов. — Это трехдневный перерыв?

Милюков. — Да. Таким образом борьба с ассигновкой на броненосцы и отказ Гучкова от председательствования в Думе, — этими двумя датами определяется начало и конец борьбы между бывшими союзниками. Надо сказать, что в некоторых отношениях они исполняли союз честно: они провели крестьянскую реформу в дворянском духе и слепо шли за правительством во всех его националистических начинаниях, так что все финляндские меры, например, — все это прошло единодушно… Но тут — они разошлись. И конец или вторая половина деятельности [302]3-й Думы знаменуется попытками Столыпина искать себе новых союзников. Собственно, с первого же момента, как только октябристская печать начала ставить какие-нибудь требования или напоминать о том, что необходимо сохранять основные законы, действовать в смысле конституционном, — с этого же момента правительственные органы начали говорить, что в таком случае «мы без вас обойдемся, обопремся на националистов!» Этот поворот, эта попытка искания нового большинства обозначались уже в последней сессии 3-й Государственной Думы. Таким образом, сложилась обстановка, при которой происходили выборы в 4-ю Думу: искание нового большинства. Все те члены Думы — октябристы, которые оказались строптивыми, которые возражали правительству по поводу ассигновки на обыкновенные надобности и другие, — все они были заподозрены и под тем или другим предлогом удалены от участия в выборах: например, Юрий Глебов был оставлен за штатом, — и можно назвать целый ряд других имен октябристов… С другой стороны, правительство решило искать союзников в лице националистов. Надо сказать, что поиски эти начались несколько раньше того момента, о котором я говорю. Сперва правительство хотело из наличных элементов Думы составить более надежную группу, чем октябристы, отделив от крайних правых более умеренные элементы и соединив их с правым центром националистов. Так как крайние правые целиком зависели от правительства, то это удалось довольно легко: более непримиримые остались в стороне, а большая часть оказалась умеренно-правыми… Но все-таки эта политика не дала большинства, и продолжением ее являются выборы в 4-ю Думу. К этому времени относится выделение еще одной группы, которая должна была принять на себя миссию, не удавшуюся Гучкову, — именно группы, которая назвала себя «группой центра», с Крупенским во главе. Гр. Бобринский является помощником и союзником в этой комбинации. Опору для Думы в этот раз искали в новой общественной группе — в духовенстве. Состоялся союз министерства внутренних дел с Саблером, в результате которого намечено было 150 мест для священников. Против этого последовала довольно энергичная газетная кампания. Саблер был разоблачен, и это, повидимому, подействовало на заместителя Столыпина — Коковцова. Были даны какие-то распоряжения сократить количество священников, и их число было намечено то же самое, как и в 3-й Думе. Этот заказ был исполнен аккуратнейшим образом: прошло то самое число, которое было намечено. Вообще, выборы в 4-ю Думу были несомненно аранжированы в широком масштабе… Мы, войдя в 4-ю Думу, внесли запросы, представляющие собой громадную толстую тетрадь, в которой были сведены все правонарушения, превосходящие всякую меру… Здесь не только были использованы все лазейки избирательного [303]закона, но даже не церемонились с самым избирательным законом! В нашем запросе подробно указано: нарушение свободы выборов во всех стадиях, начиная с подготовительной; затем — кассирование выборщиков, после их избрания; кассирование депутатов… Словом, через всю избирательную процедуру идет целый ряд злоупотреблений. Однако, результат не соответствовал ожиданиям: большинства, на которое рассчитывали, не оказалось. Оппозиция, которую всеми мерами старались истребить, оказалась даже в несколько большей численности, чем это предполагалось… Таким образом, план правительства был разрушен. В чем он состоял, — прямых сведений я не имею; но в то время говорили очень определенно, что план этот состоял в создании такого большинства, которое само ходатайствовало бы о превращении Думы из законодательной в законосовещательную. Это совершенно определенно тогда говорилось… Может быть, некоторые следы того, что говорилось, можно отыскать в первых заявлениях выступивших в ответ Коковцову ораторов: гр. Бобринского и Пуришкевича, которые неожиданно сошлись на одной программе. Первоначальная редакция самого заявления Коковцова была, повидимому, построена тоже под лад этим заявлениям… Словом, в этой части заседания можно и теперь видеть следы неудавшейся попытки… Так как неудача выяснилась даже раньше, чем открылась Дума, и так как затем в Думе оппозиция выступила с заявлением, а к оппозиции присоединились октябристы, и Родзянко заговорил о конституции после своего избрания в председатели, то Коковцову пришлось сделать некоторые перемены, и в заявление, рассчитанное на соглашение с так называемым «центром» (в котором верховодили Крупенский и Бобринский), внесли изменения, соответственные изменившемуся положению… Таким образом, неудача выборов в 4-ю Думу отсрочивает план, который очевидно был намечен. Коковцов, видимо, не был человеком, который мог бы выполнить этот план: он всегда отгораживался от ответственности и от солидарности с тем, что делало министерство внутренних дел, и старался себя свести к прежней своей специальности — к финансам. Он очень заботливо и брезгливо сторонился ответственности за внутреннюю политику… Мы, конечно, все время указывали на неизбежность его солидарности с товарищами, и, следовательно, на его ответственность. Вероятно, это обстоятельство и повело, в конце концов, к уходу Коковцова и к появлению на его месте Горемыкина, который начинает довольно открытую борьбу, если не за уничтожение основных законов, то за их ограничительное толкование…

Председатель. Можно вас просить подъитожить ваше мнение: что именно послужило основанием к уходу Коковцова? Я бы хотел рельефнее запечатлеть это место вашего изложения… [304]

Милюков. — Подробностей этой отставки я не припомню сейчас… Но помню, что тут была известная демагогия, которая выразилась в первых приказах Барка: ведь, указ об отмене винной монополии был введен после ухода Коковцова…

Председатель. — Мой вопрос касается ухода Коковцова…

Милюков. — Я и хочу сказать, что тут была известная демагогия, которая руководилась темными элементами. В этом уходе Коковцова и назначении Барка, сколько помню, сыграли роль эти темные силы…

Гримм. — Тогда в государственном совете происходили прения по вопросу о трезвости.

Милюков. — Я помню, что Барк явился в Думу с этой трезвостью и на этом развивал демагогические мотивы. Как я помню, в назначении Барка Распутин сыграл какую-то роль.

Иванов. — В котором году это было?

Милюков. — Это было 30-го января 1914 года… Теперь я вспоминаю точно все обстоятельства. — Дело в том, что к этому времени общественное настроение значительно возрастает: неудача правительственной комбинации, отсутствие в Думе центра, наличность двух сильных флангов — правого и левого — все это сказывается на поднятии политической температуры в Думе, и уже в первую сессию начинается борьба. В первую сессию Коковцов еще идет на некоторые внешние уступки. Я уже упомянул, что Родзянко потребовал конституции. Коковцов включил несколько пунктов, в которых говорилось, что надо бороться с отсутствием закона, с беззаконием в стране, — он внес эти фразы… На этом держалась некоторая иллюзия, что Коковцов идет навстречу центру Думы. Затем Коковцов уклонился от двух финляндских проектов, которые были внесены в первую сессию 4-й Думы. Он вел себя двусмысленно: хотя он боролся против них в совете министров, но и тут вынужден был нести за них ответственность. И проведение этих законов все-таки бросило на него тень. Так что к концу первой сессии Думы сложилось довольно обостренное отношение к Коковцову. Поэтому я и говорю, что и его уход, а затем и демагогическая программа Барка имели в виду удовлетворить, с одной стороны, деревню, а с другой — и придворные кружки и общественное настроение… В то же самое время заместителем Коковцова явился Горемыкин, который был назначен, кажется, совершенно неожиданно. Вторая сессия 4-й Думы была очень бесцветная, одна из самых бесцветных… В первую сессию мы внесли ряд проектов о свободах, что подняло несколько настроение и показало, что Дума занимается такими вопросами. После этого было быстрое падение интересов Думы, измельчание ее повестки. В это время проходили, кажется, прогрессистские проекты: о сенате, об ответственности должностных лиц, — проекты, более приемлемые для большинства, но политического [305]содержания эта половина сессии не имела… К началу второй половины этой сессии, которая открылась 30-го января 1914 года, произошла перемена власти, очень обострившая отношения, потому что Горемыкин сразу начал поход, и один за другим последовал ряд нападений на самые основные начала наших парламентских работ. Теперь я припоминаю: в марте или апреле шла эта борьба с Горемыкиным… Во-первых, он отказался отвечать на один из наших запросов (я не припомню, какой это был запрос, — какой-то мелкий)… Он заявил (сейчас я не помню, как он мотивировал), что он не должен отвечать на запрос, обращенный к нему, как к председателю совета министров, что совет министров есть совещание, учрежденное при государе. Он выдвинул неприемлемую для нас точку зрения: поставил совет министров в тень государя, под ширму, и заявил, что не должен отвечать… Это было первое столкновение. Второе столкновение явилось вторжением в нашу законодательную инициативу. Барон Таубе заявил от имени правительства, что в случае, если правительство согласилось бы само проводить закон, внесенный в силу прав думской инициативы, но Государственная Дума этим уже лишается права создать свою комиссию… Мы всегда толковали иначе: мы толковали, что если мы на эту точку зрения станем, то правительство затормозит нашу законодательную инициативу. Оно будет соглашаться, но ничего не будет делать для исполнения своих обещаний… Какой проект был на очереди — я не помню, кажется, о женских учебных заведениях, проект неважный, но заявление Таубе очень взволновало всю Думу, и тут, помню, выступили: Капнист[4], Бобринский, и все очень единодушно отбросили эту попытку вторгнуться в нашу законодательную инициативу… Наконец, третье, что нас особенно взволновало, это — вмешательство в неприкосновенность депутатской речи: это было привлечение Чхеидзе по 129 ст., которое вызвало с нашей стороны немедленное требование, чтобы был поставлен на повестку законопроект о неприкосновенности депутатской речи. Он был внесен и вызвал бюджетную борьбу: мы решили приступить к бюджету лишь после того, как Дума проведет закон о неприкосновенности депутатской свободы слова. Это впервые сплотило Думу на бюджетной борьбе, и мы нашли такое большинство, которое шло с нами на неутверждение бюджета не только деловое, но и демонстративно-политическое: я помню несколько таких драматических заседаний, когда октябристы обретали слова, до тех пор им непривычные… Эта сессия была открытой борьбой, вызванной Горемыкиным и его нападением на те права, которые мы считали установленными долгой практикой. Он всегда выдвигал ограничительное толкование и с этим совпадало его первоначальное заявление, что он будет соблюдать наши отношения на строгом основании закона… Затем тут произошло еще несколько событий, [306]которые тоже показали, что Горемыкин вмешивается в наши законодательные и бюджетные права. Председатель совета министров изменил титул одного из наших законов, что мы считали явным нарушением наших законодательных прав. Затем произошла еще следующая история с нашим бюджетным законом. Мы ввели так называемую «поправку Годнева», по которой ведомствам запрещалось расходовать суммы дробными частями. Обыкновенно было так: чтобы избегнуть запрещения расходовать выше такой-то суммы, они расходовали дробными частями по несколько раз, и таким образом в сумме получалась цифра, которую они не могли расходовать. И фактически это происходило… Так вот, эта поправка Годнева вводила запрещение расходовать частями. Эта поправка была введена в мотивирующую часть закона о росписи. Государственный совет отделил закон о росписи (т.-е. цифровую часть) от закона который заключал в себе мотивирующую поправку Годнева. Последовала ожесточенная борьба, которая закончилась уже после роспуска Государственной Думы, и Дума, как таковая, уже реагировать не могла… Это был последний момент дореволюционной борьбы. Кончилось тем, что после роспуска Думы государственный совет провел вместо одного бюджетного закона, два закона, т.-е. отделил заголовок от цифры… А это мы считали недопустимым: мы считали, что в силу этого падает закон… Кажется, что все это мелочи, частности, — но это глубоко врезывается в существо законодательных бюджетных прав Думы! .. И мы всегда, во всех этих случаях рассматривали претензии правительства, как прямое нарушение наших законодательных бюджетных прав… Вторая сессия закончилась, таким образом, ярким и резким диссонансом: с одной стороны — нашей борьбой против Горемыкина; с другой стороны — этим проведением закона о росписи, который должен был вызвать реакцию в следующей сессии Думы. В тот же период входит и наша борьба с Маклаковым… Я забыл, — когда он стал министром?

Председатель. — С 16-го декабря 1912 года.

Милюков. — Значит, он вошел в министерство после начала деятельности 4-й Думы… С ним мы вели борьбу, которая тоже имела отношение к принципиальному вопросу — о правах Думы. Маклаков с самого начала публично заявил, что он был всегда и останется членом «союза русского народа», и поставил себя прямо под удар. Он очень резко повел эту борьбу… Это была параллельная линия с Горемыкинской линией. Мне приходилось выступать против Маклакова (это, вероятно, была вторая сессия), когда он пробовал определить отношения совета министров и отдельных министров к Думе. Я помню, что он воспользовался целым рядом выражений, которые я считал себя в праве сопоставить с актом 6-го августа, т.-е. законом о [307]законосовещательной Думе; я доказывал, что он возвращается к терминологии законосовещательной Думы… Он так ставил вопрос: что в сущности Дума делит свою власть не с государем, а с министрами, — и все время так трактовал правительство и Думу, что это два координированные органа, над которыми стоит монарх… Я точных выражений не помню, но помню, что я развивал все эти тезисы в речи, которую произнес по поводу его декларации, — по смете министерства внутренних дел… Теперь я перейду к военным сессиям Думы.

Председатель. — Вы не могли бы подробнее остановиться ни борьбе с Маклаковым, которая около пасхального перерыва в 1915 году, т.-е. между 28-го марта и 15-го апреля, едва не повлекла за собой отставку Маклакова? По крайней мере, из наших документов видно, что он обращался с соответствующим письмом… Он считал, что при этих условиях он не может остаться у власти; и произошла лишь отсрочка: как вы помните, он ушел 5-го июля.

Милюков. — Это имеет отношение к военным сессиям, и я к этому эпизоду вернусь, когда до него дойду. Действительно, сложилась такая обстановка, которая вызвала его уход…

Председатель. — Сейчас мы сделаем небольшой перерыв…

ПОСЛЕ ПЕРЕРЫВА.

Председатель. — Пожалуйста, Павел Николаевич, продолжайте ваш рассказ.

Милюков. — Я закончил периодом до войны, — теперь начну прямо с военных сессий Государственной Думы, значит, с 26 июля… Как известно, несмотря на разницу во взглядах на внешнюю политику и на способы борьбы во внутренней политике, — мы, при начале войны, совершенно определенно стали на точку зрения поддержки правительства и именно таким образом реагировали в заседании 26-го июля, создавши атмосферу общего единодушия. Нельзя сказать, чтобы мы рассчитывали, что и правительство станет на нашу точку зрения: мы просто давали ему возможность объединить все классы и национальности. Но очень скоро после этого заседания стали обнаруживаться разногласия… Я не буду останавливаться на самом вопросе о войне: я на нем остановлюсь подробно, когда буду говорить о внешней политике, а сейчас мы будем говорить о Думе. Заседанием 26-го июля, собственно, и кончилась сессия Думы, так что она была однодневная. Надо сказать, что, собравшись до этого заседания за день или за два, мы с удивлением узнали, что правительство хочет распустить Думу до ноября следующего года: это был проект Маклакова… Конечно, это привело совет старейшин в чрезвычайное волнение: в момент, когда мы демонстрируем единение, [308]оказывается, что правительство настолько не доверяет народному представительству, что хочет даже нарушить основные законы!.. Ибо, по основным законам, раз в год, для утверждения бюджета, Дума должна собираться, и, если она с 26-го июля до ноября не была бы собрана, мы считали бы это нарушением основных законов. В виду этого, в совете старейшин решили немедленно сделать заявление министру-председателю. Он, под разными предлогами, отклонил встречу с нами, и мы, представители всех фракций, отправились к Кривошеину. Я помню, что мы с Хвостовым ехали на это свидание на одном извозчике и были двумя первыми ораторами, заявившими Кривошеину, что нельзя прерывать сессию Думы на такой большой срок, что этим подрывается в корне то настроение единодушия, которое создалось, и что совершенно необходимо назначить более близкий срок…

Председатель. — Это было уже после заседания Думы?

Милюков. — Нет, это было 24-го или 25-го июля, за день пли за два перед этим заседанием.

Председатель. — Но правительству тогда уже стало известно отношение Думы к моменту? Решая не созывать Думу до ноября следующего года, правительство знало отношение думских кругов к нему и к вопросу о войне?

Милюков. — Правительство до последней минуты опасалось отношения Думы и к войне и к нему. Хотя и видно было, что к этому идет: был ряд выступлений оппозиционных групп, настроение печати было такое, но правительство было так тревожно и опасливо настроено, что оно не вполне доверяло тому настроению, которое уже сказывалось в оппозиционных органах. Во всяком случае, этому, очевидно, не верил Маклаков. Кривошеин же ясно представлял себе, как это мы видели из разговоров с ним, действительное положение…

Председатель. — Маклаков не верил или не хотел верить — это остается уже на его совести…

Милюков. — Да, конечно!.. Затем Кривошеин, действительно, доложил о нашем заявлении совету министров, и мы узнали, что решили отложить не позднее февраля… Здесь впервые является эта формула «не позднее» — такое неопределенное обозначение… Собственно говоря, мы имели возможность наблюдать за ходом дел правительства и раньше этого времени, так как в бюджетной комиссии перед нами проходили все представители ведомств. Я припоминаю, что тогда уже нам стало известно, что Маклаков (говорили, что и Щегловитов) составили записку государю, в которой выражали определенный взгляд на необходимость скорейшего окончания войны и примирения с Германией, указывая на политическое значение дружбы с ней и на политическую опасность сближения с нашими союзниками после войны… Такие сведения у нас были относительно записки Маклакова, и говорили, что она подписана [309]и Щегловитовым… Потом я встречал опровержение этому: говорили, что записка принадлежит не Маклакову[5]. Я сейчас вспомнил об этом потому, что я в заседании бюджетной комиссии, когда рассматривалась смета иностранных дел, поставил Сазонову об этом прямой вопрос, в присутствии Щегловитова и Маклакова, и встретил затрудненный ответ Сазонова — что он по этому поводу ничего не знает, а со стороны Маклакова и Щегловитова — только смущенные улыбки.

Председатель. — Это было когда?

Милюков. — Я дату не могу сказать, но это день — когда обсуждалась смета министерства иностранных дел в бюджетной комиссии… Сведения о моем вопросе попали в газеты; хотя и в сокращенном виде, в виде намека, но их все-таки можно найти в газетах… Затем, в конце января, бюджетная комиссия возобновила свои заседания после перерыва, и к этому же времени относится первая встреча с правительством уже при измененном настроении… Тогда впервые приехали наши товарищи с фронта, сообщившие нам, что на фронте неблагополучно, что у армии нет снарядов, — одним словом, тогда впервые начали для нас обнаруживаться недостатки подготовки армии. В то же время выяснилось и продолжение Маклаковской внутренней политики, т.-е. политики подозрения по отношению к населению страны и враждебного отношения к народностям, и затем политика преследования печати. Все это настолько определенно настроило общественное мнение против Маклакова, что, я помню, мы устроили закрытое совещание с представителями правительства — если не ошибаюсь — 25-го января 1915 года. В этом закрытом заседании мы высказали в целом ряде заявлений то, что имели против правительства. Мы думали, что время для внесения этих речей в открытое заседание еще не наступило, ибо считались с необходимостью поддерживать внешний вид мира с правительством… Но мы все-таки хотели переговорить с ним на чистоту в этом закрытом заседании, и я помню, что тогда пришлось говорить мне и Шингареву, главным образом, нам двоим: о внутренней политике Маклакова говорил Шингарев, я же указывал на его отношение к цензуре, к народностям, к вопросу о Галиции, об евреях, о поляках… Тогда же я поставил требование, чтобы правительство внесло в Думу законопроект об автономии Польши, и закончил указанием на то, что мы приветствуем назначение графа Игнатьева… Мы хотели, чтобы обновление правительства пошло и дальше и чтобы прежде всего ушел Маклаков. Конечно, такое требование не вызвало особенно дружелюбного отношения, и его ответ последовал в очень раздраженной форме… Горемыкин отделался общими фразами, но все-таки обещал внести проект об автономии Польши. Сухомлинов на этом заседании оптимистически изобразил положение, — заявив, что все благополучно, [310]что все предусмотрено, что мы неправильно представляем себе положение… С очень резкой репликой обратился к нему в этом заседании даже Пуришкевич, который приехал с фронта и видел действительное положение. До выступлений относительно этого в открытом заседании, имевшем место в феврале, мы здесь, в закрытом заседании, говорили, что Сухомлинов обманул Государственную Думу… Сессия Государственной Думы открылась, если не ошибаюсь, 27-го января, значит через два дня после этого заседания. Эта сессия открылась уже несколько при ином настроении, чем первая. Мы заявили, что поддерживаем наше прежнее отношение к войне и не вступаем в борьбу с правительством, но подчеркнули, что правительство, с своей стороны, этого перемирия не соблюдает и пользуется нашим перемирием, чтобы укрепить свою позицию во внутренней политике. Мы сделали это очень осторожно, не вдаваясь в полемику. Сессия продолжалась, если я не ошибаюсь, всего два-три дня…

Председатель. — Она была закрыта 29-го января… Некоторые члены комиссии просят задать вам вопрос: имеются ли стенограммы закрытого заседания и ваших объяснений с правительством в январе 1915 года?

Милюков. — Увы! Стенограмм нет… Я по памяти записал то, что говорили. В наших партийных отчетах есть общее изложение, но стенограмм нет.

Иванов. — И протокола нет?

Милюков. — Ничего нет.

Председатель. — Чем объясняется отсутствие стенограмм: ведь это было заседание Государственной Думы?

Милюков. — Это было частное совещание.

Председатель. — Но пленума Думы?

Милюков. — Это было частное совещание членов Думы. Мы нарочно выбрали эту форму, чтобы не стеснять ни самих себя, ни министров в их объяснениях. Протокола не было. Потом об этом жалели, и это заседание было поводом к тому, что мы сказали, что мы таких заседаний больше не хотим. А когда правительство предлагало нам такие заседания, — мы не соглашались…

Председатель. — Вы не можете остановиться подробнее на роли Маклакова в этом заседании?

Милюков. — Он был очень груб и резок. Он, главным образом, рассердился на Шингарева, который очень ярко, в целом ряде конкретных иллюстраций, изобразил внутреннюю политику министерства. Я не помню точных выражений, — возможно, что Шингарев их помнит… Затем Маклаков обрушился также и на меня. Я помню, что в его речи не было ни одного удовлетворительного ответа, и все это были ответы резко отрицательные, враждебные… Он коснулся вопроса о цензуре и вопроса об отношении к народностям, которые я поднял… Точных выражений я вспомнить не [311]могу, но, может быть, при содействии Шингарева и других участников вспомню. Я долго помнил эти конкретные выражения; может быть, они где-нибудь у меня записаны.

Председатель. — А у вас нет партийной записи ваших речей и речей других ораторов?

Милюков. — Нет.

Председатель. — Горемыкин присутствовал?

Милюков. — Да, и ответил очень несложно после речи Шингарева, сказав всего несколько слов… Речь Маклакова произвела отвратительное впечатление не только на нас, но и на присутствовавших министров. Путем частных записок произошло сношение через председателя Думы с Горемыкиным: ему объяснили, что получилась неприятная картина и что он должен что-нибудь сказать… В результате этих сношений, путем записок, он сказал несколько слов: какую-то примирительную фразу, что он примет это все во внимание; а в ответ на мое требование об автономии Польши он сказал, что проект будет внесен. Это единственный пункт, на который он ответил в положительном смысле. Этим его участие и ограничилось…

Председатель. — Кто еще из министров был на этом заседании?

Милюков. — Был Кривошеин, и я помню, что он был очень шокирован… Вероятно, был морской министр Григорович. Министры так часто менялись, что трудно восстановить, кто был тогда…

Председатель (наводит справку). — Я могу, вам сказать, кто тогда был: Горемыкин, Харитонов, Маклаков, Щегловитов, Сухомлинов, Григорович, Сазонов, Барк.

Иванов. — А кто присутствовал из видных членов Государственной Думы?

Милюков. — Очень многие были. Это было довольно обширное собрание: полуциркульный зал Думы был весь полон…

Председатель. — Если вы уже кончили характеристику этот закрытого заседания, то мы, быть может, вернемся к сессии 27—29 января 1915 года. Позвольте вам поставить вопрос, чей объясняется, что эта сессия была такая короткая, — желанием самой Думы или желанием правительства?

Милюков. — В тот момент мы еще не настаивали на длительных сессиях; мы стали настаивать на этом после. Что первая сессия была однодневная, — мы в этом не находили ничего дурного. Но эта вторая сессия, несомненно, разочаровала своей кратковременностью общественное мнение. Мы тогда не очень еще настаивали на ее длительности, потому что это был первый момент нашего расхождения с правительством и мы еще старались сохранить внешний вид мирных отношений; но для следующей сессии мы уже поставили наши требования. [312]

Иванов. — Не говорил ли Горемыкин, что дело войны Думы не касается, что это дело — фронтовых и военных властей?

Милюков. — В этом заседании — не помню, чтобы он это говорил, он произнес только несколько фраз…

Председатель. — Несмотря на краткость сессии, бюджет был принят Государственной Думой?

Милюков. — Да… Затем началось поступление все более и более ужасающих сведений с фронта… В январе мы имели только первые сведения от некоторых товарищей, которые были на фронте (Демидов привез грозные сведения, затем Пуришкевич). А тут эти сведения стали поступать уже в массе и стали известны не только нашему кружку, но и обществу… Так что настроение сгущалось, и уже нельзя было скрывать отрицательных сторон положения армии. Я помню, что именно тогда и был поставлен в Думе вопрос о возобновлении сессии, именно — в мае, когда председатель Думы вернулся с Галицийского фронта и рассказал общую картину отступления… Тогда мы решили серьезно требовать скорейшего возобновления сессии Думы, и притом длительной сессии… В мае же мне пришлось готовить доклад для ближайшей конференции партии «Народной свободы», в которой был намечен первый проект той программы, которой мы хотели наполнить ближайшую Думскую сессию… Совета старейшин не было; был только «Комитет помощи раненым», состоявший из небольшого числа членов Думы. И в этом комитете, в конце мая, был поставлен вопрос о скорейшем созыве Думы. Затем мы просили председателя выписать всех членов Думы, и в первую неделю июня они приехали… В этот момент происходила конференция партии к.-д. (между 6 и 8 июня), и мы здесь выработали список тех неотложных вопросов внутреннего законодательства, которые должны были быть поставлены на рассмотрение сессии, — так что мы составили план будущей сессии Думы. С этим предложением мы вошли и в совет старейшин. В совете старейшин дело тянулось довольно долго, потому что председатель Думы вошел в переговоры с Горемыкиным, и Горемыкин очень уклончиво ставил вопрос о возобновлении сессии Думы… Я теперь точно не восстановлю всех дат, но мне кажется, что на эти Переговоры ушла вся вторая половина июня, — словом, дело тянулось до тех пор, пока собрались все члены Думы и когда у нас вместо комитета помощи раненым открылся формальный сениорен-конвент. Тогда мы вплотную поставили наше требование о созыве Государственной Думы на определенной длительной программе ее деятельности… Горемыкин уклонился и от указания времени созыва и в особенности от того, чтобы эта сессия была длительная. Из его переговоров с председателем для нас стало ясно, что если даже сессия откроется, он хотел бы оттянуть объяснения правительства, поставив вперед комиссионную думскую работу… Мы [313]против этого возражали: мы хотели, чтобы сессия открылась обменом объяснений между правительством и Думой. И в конце концов мы на этом настояли. Относительно назначения срока тут была довольно длительная борьба. Родзянке не удалось получить от Горемыкина определенных обещаний, — сессия была неопределенно намечена… Не помню точно момента, когда Горемыкин получил санкцию царя — назначить сессию не позднее августа: это было ответом на наши настояния. Нам этот срок казался слишком неопределенным и отдаленным, и мы настаивали на его приближении. В связи с решением совета старейшин, была отправлена депутация к Горемыкину, в которой участвовал и я, и мне было поручено вести переговоры с Горемыкиным. Горемыкин держался буквальных выражений того указа, которым ему было разрешено собрать Думу не позднее августа, и доказывал, что он не может собрать ее раньше, чем правительство проведет через совет министров те законопроекты, которые оно должно, в силу царского указания, внести в эту сессию Государственной Думы. Таким образом он выдвигал этот предлог — необходимость обсудить в правительстве ряд законопроектов для внесения в Думу, — как повод для отсрочки сессии. Мы настаивали, наоборот, чтобы сессия открылась немедленно, указывая на то, что законопроекты могут быть внесены впоследствии, и на состояние общественного мнения, которое требует немедленного созыва Думы. После долгих настояний, Горемыкин несколько уступил и определил день созыва Думы — 19 июля. Кажется, указ был опубликован за 10 дней — 9 июля. Таким образом, наши настояния отчасти увенчались успехом. Когда, в интимных разговорах с Родзянкой и с нами, его спрашивали, почему он не хочет созвать Думу немедленно, — он делал намеки, что при настоящем положении общественного мнения созыву должно предшествовать изменение обстоятельств… Под этим «изменением обстоятельств» он разумел обновление кабинета, потому что понимал, что с Маклаковым и Щегловитовым мы мирно встретиться не можем: было совершенно ясно, что будет конфликт очень острый… И он действительно воспользовался этой отсрочкой до 19 июля, чтобы начать перемены в кабинете: кажется, в первой половине июля был внезапно для самого себя удален Маклаков; за ним последовал Саблер; потом, позже, Щегловитов и кто-то еще из одиозных министров…

Председатель. — Сухомлинов.

Милюков. — Да, конечно, Сухомлинов: мы настаивали на его' удалении и на предании его суду.

Председатель. — Павел Николаевич, хотелось бы остановиться несколько подробнее на истории удовлетворения требований или пожеланий Думы, в отношении смены лиц, в отношении перехода портфелей от тех лиц, которых вы назвали, к другим? [314]

Милюков. — Я должен сказать, что эта сторона дела сохранялась в глубоком секрете — и от нас, и от председателя Государственной Думы… Насколько секретно это было обставлено, что только из косвенного выражения, что «надо изменить обстоятельства», и из неофициального пояснения, данного Родзянке, что именно это означает,— мы могли заключить, что речь идет о перемене состава правительства… Когда я об этом заявил в совете старейшин, то те, которые не имели даже таких сведений, очень энергично на меня напали. Я предложил выждать неделю, пока эта перемена состоится. Более левые группы — «прогрессисты» — боролись против меня, требуя каких-то немедленных шагов, при чем неизвестно было, в чем эти шаги могли выразиться, помимо того, что уже было сделано… «Прогрессистами», впрочем, предполагалось обращение к царю… Но с.-д. и трудовики не хотели такого обращения. Чувствовалось, что что-то нужно сделать, но не знали: что?.. Я предложил выждать неделю, пока кончатся эти перемены. Таким образом, смена министров произошла без ближайшей связи с членами Думы и без ближайших сношений с ними. В январе, как я вам сказал, я требовал отставки Маклакова, а также Сухомлинова — после того, как он нас в Думе обманул.

Председатель. — А Щегловитова?

Милюков. — Щегловитов был объектом давнишних нападений.

Председатель. — Вам известно, что в недрах самого совета министров происходила борьба двух групп? Во главе группы лиц, желавших опираться на общественное мнение, стоял Кривошеин, и эта смена министров была, собственно, его победой над Горемыкиным?

Милюков. — Мы знали об этой борьбе еще в июле 1914 года, когда обращались к Кривошеину. Но ближайшие перипетии этой борьбы мы все-таки не знали.

Председатель. — Итак, мы дошли до летней сессии — 19-го июля…

Милюков. — Эта сессия началась при измененном составе правительства. Но этот состав нас все-таки не удовлетворял: вместо Маклакова — кн. Щербатов, вместо Саблера — Самарин, вместо Щегловитова — Хвостов, вместо Сухомлинова — Поливанов. Поливанов единственно нас удовлетворял, потому что он выдвигался, как популярная личность. Таким образом, сессия 19 июля открылась при условиях, не очень благоприятных для правительства. Правда, оно убрало главных наших противников, так что наш удар, заранее заготовленный, как бы направлялся в пространство… Но было ясно, что перемена не принципиальная, не настолько существенная, чтобы изменить общее положение, — так что сессия 19-го июля вышла определенно-оппозиционная… Мы заявили наше требование, чтобы правительство [315]занялось целым рядом внутренних вопросов. Затем, к этому же времени относится первое заявление о необходимости составления такого правительства, которое пользовалось бы доверием страны и законодательных учреждений. Мы остановились на этой формуле, как наиболее обобщающей и объединяющей всех… «Прогрессисты» и более левые требовали нашей прежней формулы — «ответственного министерства», которую мы отказались внести, считая, что на ней мы не объединим всех. Выдвинутая нами формула «министерства доверия» за несколько месяцев стала общепринятой: она была принята и на общем собрании Государственной Думы и в московской городской думе, — словом, эта была общая тогдашняя платформа… В связи с этой формулой начинается как будто и некоторая диференциация в Думе: появление ядра в виде прогрессивного блока. Очень резко против длительной сессии высказались правые: они прямо заявили, что им некогда, что дела их зовут в деревню, а менее осторожные даже намекали, что сессия будет медлительная, что правительство этому воспротивится… В связи с тем, что правые получили, повидимому, такие сведения, находилось явление их быстрого разъезда. В ближайшие же дни, по созыве Думы, их разъезд принял такие размеры, что мы потребовали от председателя Думы, чтоб он его остановил и пустил в печать списки уехавших… Таким образом, со стороны правительства было желание скорее прекратить эту сессию; мы же настаивали на том, чтобы скрепилось большинство, которое бы положило в основу своей работы длительную программу внутренних реформ. На этой почве состоялось первое сближение элементов, составивших блок — без крайних правых и без крайних левых, которые хотели ввести в эту программу, кроме тех пунктов, которые мы ввели, также и принципиальные законопроекты, внесенные нами еще в начале четвертой Думы, но очевидно в этой комбинации не проходившие… Я не могу точно указать даты, но именно на почве выделения центра состоялись между нами первые переговоры о создании блока и частные совещания, которые положили начало блоку… Я думаю, что это было уже в августе или же в самом конце июля… Было несколько совещаний с сочувствовавшими нам представителями государственного совета, в результате которых и там выдвинулась группа, готовая итти вместе с нами. Этими представителями государственного совета были граф Олсуфьев и некоторые другие, которые подчеркнули, что общей программы внутренних реформ недостаточно, что нужно прямое требование создания сильной власти, с указанием на условия, при которых власть может быть сильной, т.-е. с возвращением к нашему же «министерству доверия», и с указанием нежелательных сторон внутренней политики: борьба с национальностями, преследование печати, сословное разъединение вместо объединения… Из этих двух элементов [316]нашей программы — требования актуальных изменений основных черт внутренней политики и создания кабинета доверия — и составилась та платформа, которая в целом ряде заседаний обсуждалась между нами и представителями государственного совета, нам сочувствовавшими. Должен сказать, что первые же признаки появления в Думе прогрессивного большинства с такой программой и такими целями — чрезвычайно обеспокоили правых!.. Мы еще не успели закончить наших переговоров, как стали говорить — в противоположность прогрессивному блоку — о «черном блоке», указывая на государственный совет, как на седалище этого черного блока… Из членов Думы некоторые уже вошли в сношение с этой группой государственного совета… Помню, в первое же наше совещание, на квартире Родзянки, Балашов и Чихачев[6] пришли с другого заседания, иначе ставившего вопрос, чем мы… Этим определилась дифференциация нашего «блока» и того «черного блока», о котором говорила печать. Балашов и Чихачев[6] пробовали противопоставить нашему блоку проект информационного бюро между верхней палатой и правыми группами нижней палаты, но это не выгорело и привело только к тому, что произошел раскол среди «националистов»: часть откололась к ним, другая часть пошла за нами… Таким образом образовался прогрессивный блок Государственной Думы. Надо сказать, что, может быть, первая мысль о нем исходила из министерских кругов… Кривошеин все время был на чеку и думал, что все же настанет его время, когда он будет премьером, и считал необходимым опираться на большинство в палатах… Так что, может быть, самая попытка первоначальных переговоров была вызвана этим… Посредничество принял на себя Крупенский, который всегда являлся маклером в таких случаях. В первом же заседании, когда заговорили о желательном премьере, имя Кривошеина упоминалось теми, кто маклерствовал за него; но скоро для этих маклеров выяснилось, что «прогрессивный блок» не то орудие, которое они хотят создать: рядом с именем Кривошеина выдвигались и другие имена — некоторые называли Гучкова, другие называли Хвостова… Так что было ясно, что «блок» не орудие, а новая сила, которая вырвется, сделается самостоятельной и будет жить своей собственной жизнью… Тогда беспокойство, по поводу появления «прогрессивного блока», еще более усилилось, и вторую половину августа шла уже, так сказать, формальная борьба, в которой часть министров продолжала опираться на «блок», а другая часть и сам Горемыкин решились принять крутые меры… Горемыкин пробовал было парализовать блоковое объединение тем, что пригласил к себе правые элементы «блока» на совещание, — кажется, это было 15 августа. Но наши товарищи, примыкавшие к «блоку», заявили ему, что уже поздно, что существует большинство, которое отнюдь не намерено входить с ним в [317]переговоры!.. Мы сделали такое постановление, чтобы не входить в переговоры с Горемыкиным, информировали его о содержании нашей программы и высказали, что мы с ним в переговоры на почве этой программы входить не намереваемся… Тогда последовала вторая попытка с их стороны — установить modus vivendi с «блоком»: именно, состоялось заседание у Харитонова, на котором были представители «блока» и сочувствовавшие «блоку» и на котором было подчеркнуто, что цель собрания — информационная… По пунктам была разобрана программа «блока», при чем Харитонов заявил, что о министерстве доверия они говорить не уполномочены и что он просит нашего разрешения доложить об этом государю. По всем пунктам нашей платформы последовал обмен мнений. Во многих случаях они находили наши пункты приемлемыми; в других случаях находили мало практичными и мало существенными; но, в целом, создавалась такая почва, на которой часть министров могла ухватиться за программу «блока»… Харитонов на другой день сделал доклад в этом смысле в совете министров, подчеркивая, что относительно министерства доверия надо обратиться к высочайшему усмотрению, потому что, очевидно, в данном составе министерство намеченной программы исполнить не может… Формулировали так: программа исполнима, но не для этого состава министров, и к государю надо обратиться относительно «министерства доверия»… Таким образом, более прогрессивный элемент министерства на этом хотел построить переход к новому «министерству доверия», прежде всего — без Горемыкина… Горемыкин почувствовал опасность, и сейчас же после этого заседания, 29-го августа (заседание было, кажется, 27-го августа), уехал в ставку, не сговорясь с другими министрами, — совершенно экстренно… Но они, конечно догадались, в чем дело. Из ставки он вернулся с готовым проектом роспуска Думы. Нам об этом стало известно в конце августа, а роспуск Думы был намечен на 3 сентября… Надо прибавить, что параллельно с разговорами о «блоке» и переговорами «блока» с правительством тут шла еще другая линия. В первое же заседание, в котором мы вели переговоры о «блоке», стало известно, что государь хочет получить командование над армией, и это вызвало большую панику в среде некоторых из наших товарищей, близких к правительству, и в нашей собственной среде. Мы находили, что занятием такого поста, на котором государь не может быть ответственным лицом, он подвергает опасности себя и страну… Некоторые из нас решили употребить самые решительные меры, чтобы отсоветовать государю брать на себя такой пост. Это настроение отразилось и в совете министров, и через министров передали царю записку, в которой категорически, возражали против принятия им поста верховного главнокомандующего. При этом министр иностранных дел, морской [318]и военный, хотя и не присоединились к этой записке, считая себя, по самому существу своих постов, вне объединенного кабинета,— но разделяли мнение кабинета… Это важно отметить потому, что впоследствии, когда началось гонение на «блок» и на сочувствовавших ему членов министерства, пострадали прежде всего подписавшие это письмо, — так что тут, как будто, кроме политических мотивов, был мотив личный.

Иванов. — Как правые в Думе относились к этому?

Милюков. — В первое время их настроение было не совсем ясно, — кроме слухов о «черном блоке»; но затем появились признаки такой же оживленной деятельности, какую мы видели в 1905 году… «Совет объединенного дворянства», который понемногу успокаивался и засыпал, по мере того, как аграрная, политическая и социальная программы его осуществлялись, — тут встрепенулся! Это стало известно в печати через протоколы заседаний «совета объединенного дворянства» — от июля, от августа и от одного из следующих месяцев… По этим протоколам можно ясно видеть растущую тревогу. Из первого июльского протокола можно видеть общее чувство беспокойства, по поводу того, что в обществе — возбуждение, что поднимаются такие вопросы, как вопрос об «ответственном министерстве», т.-е. -об изменении самих основ существующего строя… В августовском проколе это беспокойство уже фиксируется, — ставятся определенные цели. «Блок» в эти дни обсуждал свою программу и начал свое существование. Дума, с одной стороны, и союзы — земский и городской — с другой стороны, считались проводниками этой идеи об «ответственном министерстве». В самом деле, резолюции съездов в Москве шли параллельно с образованием «блока», и то политическое настроение, которое вызвало к жизни блок, перекидывалось из Петрограда в Москву и из Москвы в Петроград… Параллельно происходили совещания на квартире Коновалова: происходили заседания, реферированные в газетах, из которых видно, что та же мысль одновременно проводилась и в Москве и Петрограде, и что «прогрессивный блок» явился продуктом общего соглашения… Затем, когда создался этот «прогрессивный блок», наступила третья стадия беспокойства, которое уже фиксировалось не только на Думе и на съездах, но на «прогрессивном блоке» в особенности… Тогда раздались вопли, что правые должны соединиться, сорганизоваться и повторить историю 1905 года!.. Пробуждение «совета объединенного дворянства» сопровождалось расцветом правых организаций, которые, можно сказать, полуразложились за это время… Я помню, я сам незадолго до этого был в Астрахани, и мне показали в захолустье, на задворках, очень скромное помещение «союза русского народа», с его тамошними деятелями — Тихановичем-Савицким… Потом, все это как-то сразу расцвело!.. На Волге получались [319]приказы Римского-Корсакова и других, требовавшие, чтобы с мест реагировали телеграммами… Назначен был съезд в Саратове на один из осенних месяцев — сентябрь или октябрь; и затем начались оттуда телеграммы с требованием сильного правительства и назначения «настоящего» министра внутренних дел, при чем в этих телеграммах уже намечался А. Н. Хвостов… Вот та обстановка, которая подготовила полный перелом во внутренней политике. Значит, вместо примирения Думы с министрами, попытка которого была сделана Горемыкиным к открытию сессии 19-го июля, — мы видим полный крах этих министров и крушение попыток примирения с «блоком». «Блок» объявляется революционным, земский и городской союзы — явно неблагонадежными, и начинается против них преследование. А министры — один за другим — летят… Последовала отставка, во-первых, кн. Щербатова и Самарина, — это две ближайшие. Из восьми подписавших письмо только Поливанов ушел, кажется, уже в следующем году. Затем, в ноябре был съезд «Союза русского народа», под председательством Щегловитова, и знаменитая речь о том, что сейчас акт 17 октября есть «потерянная грамота», а вместо нее надо вспомнить грамоту об избрании на царство Михаила Федоровича: другими словами — здесь провозглашалась откровенная реакция с откровенным выставлением лозунгов законосовещательной Думы. В эту полосу попала и отсрочка Государственной Думы, которая намечена была сперва на ноябрь, затем, под совершенно небывалым предлогом и с полным игнорированием установившейся практики, Государственная Дума была отложена до того момента, пока кончится бюджетная работа… Бюджетная комиссия собиралась, как всегда: шли обычные занятия. Она всегда кончала свою работу к моменту, когда рассматривался бюджет в Государственной Думе, т.-е. к марту, апрелю или маю, — но не раньше… А тут от нее потребовали окончания работ прежде, чем будет созвана Государственная Дума! При этом мотив был совершенно ясен (он, кажется, имелся в самом указе): что если бюджетной работы не будет, то Думе нечем будет заняться, и она займется политикой…

Председатель. — Павел Николаевич, на этом мы сегодня кончим.


ПримечанияПравить

  1. «с Петрункевичем… и кн. Долгоруковым», — Петрункевичей было два брата: Иван и Михаил (Ильичи), Милюков, по всей вероятности, имел в виду Ивана Ильича, игравшего бо́льшую роль и в освободит. движении и в думе. В указателе даны биограф. сведения об обоих. То же и о Долгоруких (см. II т. прим. к стр. 279).
  2. «pensee ignoble» — недостойная (подлая) мысль.
  3. «Rechts Bruch’а» — нарушения (приостановления) правового порядка.
  4. «Капнист», — см. т. IV, примеч. к стр. 475.
  5. «записка принадлежит не Маклакову». — Повидимому, до думцев дошли слухи о записке П. Н. Дурново, написанной еще до войны, в феврале 1914 г., и ныне напечатанной в «Былом» с прим. проф. Тарле (№ 19) и в «Красной Нови» 1922 г., кн. 6, с предисл. М. Павловича.
  6. а б «Балашов и Чихачев», — см. т. IV, прим. к стр. 383.