О воле в природе (Шопенгауэр; Самсонов)/Физиология растений

Полное собрание сочинений
автор Артур Шопенгауэр
Источник: Артур Шопенгауэр. Полное собрание сочинений. — М., 1910. — Т. III. — С. 69—87.

[69]
Физиология растений.

Подтверждения, которые я могу привести относительно проявления воли в растениях, исходят преимущественно от французов; эта нация решительно придерживается эмпирического направления и неохотно выступает за пределы непосредственно данного. К тому же в данном случае подтверждения идут со стороны Кювье, который своей настойчивой приверженностью чисто эмпирическому знанию дал повод к знаменитому разногласию между ним и Жофруа Сент-Илером. Поэтому мы не должны удивляться, если не услышим здесь такого же решительного языка, каким говорили названные выше немецкие свидетели, и если каждое подтверждение обставляется здесь с крайней осторожностью.

Кювье говорит в своей «Histoire des progrès des sciences naturelles depuis 1789 jusqu’à ce jour», Vol. I. 1826, стр. 245: «У растений существуют некоторые, на вид сами собою возникающие (spontanés) движения, которые они обнаруживают при известных [70]обстоятельствах и которые иногда до того сходны с движениями животных, что можно бы ради них приписать растениям нечто вроде ощущения и воли; в особенности могли бы это сделать те, которые хотят видеть нечто сходное в движениях внутренних частей животных. Так, верхушки дерев всегда принимают перпендикулярное направление, — разве когда они поворачиваются к свету. Корни дерев ищут хорошей почвы и влаги и в поисках за ними уклоняются от прямого пути. Но эти различные направления не объясняются влиянием внешних причин, и надо принять еще и внутреннее предрасположение, которое способно пробуждаться и помимо простой силы, действующей в органических телах… Декандоль произвел замечательные опыты, показавшие ему, что у растений существует своего рода привычка, которую можно преодолеть искусственным освещением лишь по истечении известного времени. Растения, заключенные в постоянно освещаемый лампами погреб, не переставали из-за этого в первые дни свертываться по наступлении ночи и раскрываться поутру. Существуют также и другие привычки, которые растения могут усваивать себе и от которых могут отрешаться. Цветы, закрывающиеся в сырую погоду, остаются под конец, если она продолжается слишком долго, открытыми. Когда Дефонтен однажды возил с собою в экипаже «желтую недотрогу», то сначала от тряски она сжималась, но под конец снова распустилась, как если бы она была совершенно неподвижна. Следовательно, и в данном случае свет, влага и т. д. действуют исключительно в силу известного внутреннего предрасположения, которое, самым отправлением такой деятельности, может быть уничтожено или изменено, и жизненная сила растений, как и жизненная сила животных, подвержена утомлению и истощению. Hedysarum gyrans своеобразно выделяется движениями, которые оно день и ночь производит своими листьями, не нуждаясь для этого ни в каком поводе. Если в мире растений существует какое-либо явление, способное ввести в заблуждение и напомнить самопроизвольные движения животного, так это бесспорно — Hedysarum gyrans. Бруссоне, Сильвестр, Цельз и Галле обстоятельно описали это явление и указали на то, что движения обусловливаются здесь единственно хорошим состоянием растения».

В 3-м томе того же сочинения (1828), стр. 166, Кювье говорит: «Г-н Дютроше присоединяет сюда физиологические соображения, как результат опытов, которые он сам произвел и которые доказывают, по его мнению, что движения растений самопроизвольны [71](spontan), т. e. зависят от некоего внутреннего начала, непосредственно воспринимающего влияние внешних воздействий. Но так как он затрудняется приписать растениям чувствительность, то вместо данного слова он употребляет выражение: «нервоподвижность (Nervimotilitat)». — При этом я должен заметить, что мыслимое нами в понятии самопроизвольности, при ближайшем исследовании, непременно сводится к проявлению воли; так что оба эти выражения можно считать синонимами. Единственное различие между ними заключается в том, что понятие самопроизвольности почерпнуто из внешней интуиции, понятие же проявления воли — из собственного нашего сознания. О силе влечения этой самопроизвольности, даже у растений, Cheltenham Examiner (см. также «Times», от 2 июня 1841 г.) сообщает нам следующий замечательный факт: «В последний четверг на одной из многолюднейших наших улиц три или четыре больших гриба совершили неслыханный геройский подвиг, — именно, в своем усердном рвении пробиться на свет Божий, они положительно выперли большой камень из мостовой».

В «Mem. de l’acad. d. sciences de l’année» 1821, Vol. 5, Par. 1826, стр. 171, Кювье говорит: «В течение столетий ботаники допытываются, почему прорастающее зерно, в какое бы положение его ни привести, неизменно посылает корни вниз, а стебель — кверху. Приписывали это влажности, воздуху, свету, но ни одна из этих причин не объясняет дела. Г. Дютроше сажал семенные ядра в дырочки, просверленные в донышке сосуда, который был наполнен влажною землею, и привешивал его к потолку комнаты, Следовало, по-видимому, ожидать, что при таких условиях стебель станет расти книзу, — ничуть не бывало. Коренья спускались вниз, на воздух, а стебли тянулись сквозь мокрую землю, пока не проникали до ее поверхности. По г. Дютроше, растения принимают свое направление в силу некоторого внутреннего принципа, а ни в каком случае не через притяжение тел, к которым они склоняются. На острие иглы, вполне свободно вращающейся на стержне, утверждено было зерно омелы, в котором вызван был процесс роста, — а вблизи укрепили дощечку. И что же? Зерно вскоре обратило свои корни к дощечке, и в пять дней они достигли ее, причем игла не сделала ни малейшего движения. — Перья репчатого лука и лука-порея со своими луковицами, уложенные боком на землю в темных местах, выпрямляются, хотя и медленнее, чем в светлых; они выпрямляются даже в том случае, если их положить набок в воде, — это достаточно свидетельствует о том, что не от воздуха [72]и не от влажности получают они свое направление». — К. Г. Шульц, в своем увенчанном Acad. des sciences в 1839 г. конкурсном сочинении: «Sur la circulation dans les plantes» рассказывает, однако, что он пророщал семенные ядра в темном ящике с отверстиями на дне и с помощью прилаженного под ящиком, отражавшего солнечные лучи зеркала, добился того, что растения произрастали в обратном направлении, т. е. венчиком вниз, а корнем кверху.

В «Dictionn. d. sciences naturelles», в статье «Animal» говорится: «Если животные в приискании пищи обнаруживают волевое стремление, а в выборе этой пищи — способность различения, то корни растений выбирают себе направление в ту сторону, где почва наиболее изобилует соками, и даже в скалах отыскивают малейшие трещины, где можно найти что-либо для питания; листья и ветви тщательно поворачиваются в ту сторону, где можно найти побольше воздуха и света. Если согнуть ветвь таким образом, чтобы верхняя сторона ее листьев пришлась книзу, то листья переворачивают даже свои стебли, лишь бы только снова принять то положение, которое наиболее благоприятно для их функций (т. е. гладкой стороной кверху). Знаем ли мы наверное, что это происходит бессознательно?».

Ф. И. Э. Мейен, в 3-м томе своей «Новой системы физиологии растений», 1839 г., посвятивший предмету настоящего рассуждения весьма обширную главу, названную «О движениях и ощущении растений», говорит в ней на стр. 585 следующее: «Нередко наблюдают, что картофель, в глубоких и темных погребах, к лету пускает ростки, неизменно обращающиеся к тем отверстиям, через которые проникает свет в погреб, и он продолжает расти до тех пор, пока не достигнет непосредственно освещенного места. Такого рода побеги картофеля наблюдали в 20 футов длины, тогда как обычно это растение, даже при наиболее благоприятных условиях, пускает ростки, едва достигающие 3—4 футов длины. Интересно подробнее рассмотреть путь, который принимает побег такого прорастающего впотьмах картофеля, чтобы, наконец, достигнуть светлого отверстия. Побег этот старается приблизиться к свету кратчайшим путем, но так как он не достаточно тверд, чтобы без опоры расти прямо в воздух, то он припадает к земле и таким образом стелется до ближайшей стены, по которой затем и поднимается вверх». И этого ботаника (цит. соч., стр. 576) факты заставляют высказать следующее: «Если мы станем наблюдать свободные движения осциллярий и других низших растений, то [73]нам не останется иного выхода, как признать за этими созданиями нечто вроде воли».

Хорошую иллюстрацию к вопросу о проявлении воли в растениях представляют вьюнковые растения, которые, не имея вблизи опоры, за какую можно бы уцепиться, — в поисках за нею направляют свой рост к наиболее тенистому месту, даже к лоскуту темно окрашенной бумаги, куда бы его ни положили; напротив, они избегают стекла, потому что оно блестит. Очень любопытные опыты над этим явлением, в особенности, с Ampelopsis quinquefolia, приводит Ths. Andrew Knight в „Philos. Transact. of 1812“ (перевод этой статьи можно найти в Bibliothèque Britannique, section sciences et arts“, Vol. 52); правда, сам автор, с своей стороны, пытается объяснить дело чисто-механическим образом и не хочет признать, что мы имеем здесь проявление воли. Я ссылаюсь на его эксперименты, а не на его суждение. Следовало бы посадить несколько вьюнковых растений без подпорок вокруг какого-нибудь ствола и посмотреть, не поползут ли они все по нему центростремительно. По данному вопросу Дютроше 6-го ноября 1843 г. сделал в Académie des sciences доклад: „Sur les mouvements révolutifs spontanés chez les végétaux“; несмотря на свою широковещательность, этот доклад, напечатанный в ноябрьском выпуске „Compte rendu des séances de l’acad. d. Sc.“ за 1843 г., очень интересен. В результате своего исследования автор получил то, что у Pisam sativum (зеленый горох), у Bryonia alba (белый переступай) и у Cucumis sativus (огурец), побеги, держащие усик (la vrille), совершают в воздухе очень медленное круговращательное движение, которое, в зависимости от температуры, в течение 1—3 часов описывает эллипсис и с помощью которого они наугад ищут твердых тел; вокруг последних, если побеги найдут их, обвивается усик и отныне поддерживает растение, которое само по себе, без подпорки, держаться не может. — Следовательно, они, только более медленным образом, делают то же, что и лишенные глаз гусеницы, которые в поисках за листом описывают верхнею половиною тела круги в воздухе. — И о других движениях у растений приводит Дютроше в упомянутом докладе некоторые факты; например, он сообщает, что Stylidium graminifolium в Новой Голландии имеет в средине венчика держащий пыльники и рыльце столбик, который попеременно то сгибается, то снова выпрямляется. С этим явлением сродно то, о котором сообщает Тревиранус в своей книге: „Явления и законы орган. жизни“, т. I, стр. 173: «так у болотного белозора (Parnassia palustris) и пахучей руты [74](Ruta graveolens) тычинки наклоняются одна к другой; у триперстной камнеломки (Saxifraga tribactylites) они наклоняются попарно к рыльцу и в таком же порядке опять выпрямляются». — Там же по данному вопросу, несколько выше, мы читаем: «Самые обычные из растительных движений, кажущиеся самопроизвольными, это — стремление ветвей и верхней стороны листьев к свету и влажной теплоте; и обвивание ползучих растений вокруг той или другой подпорки. Особенно в последнем явлении сказывается нечто подобное движениям животных. Правда, вьюнковое растение, предоставленное самому себе, во время роста описывает концами ветвей круги и путем такого рода произрастания достигает находящегося поблизости предмета. Но не одна чисто-механическая причина побуждает его приспособлять свой рост к форме того предмета, которого оно достигает. Павилика (Cuscuta) обвивается не вокруг всяких подпорок, — она не любит частей животного тела, мертвых растительных тел, металлов и других неорганических материй: она обвивается исключительно вокруг живых растений, и к тому же растений не всяких, — например, она не любит мхов и обвивается лишь вокруг таких растений, из которых она, с помощью своих бородавчатых присосков (papilia), может извлекать свойственную ей пищу; такие растения привлекают ее уже на известном расстоянии[1]». Особенно же подходит сюда следующее специальное наблюдение, сообщенное в „Farmer’s Magazine“ и перепечатанное под заглавием „Vegetable instinct“ в „Times“ от 8 июля 1848: „Если с какой-либо стороны побега молодой тыквы или большого садового гороха, не далее, как на расстоянии 6 дюймов, поставить чашку с водою, то в течение ночи побег приблизится к ней, и поутру один из его листьев найден будет плавающим в воде. Опыт этот можно повторять каждую ночь, [75]пока растение не начнет завязывать плода. — Если в 6-дюймовом расстоянии от молодого полевого вьюнка (convolvulus) воткнуть подпорку, то он отыщет ее, хотя бы каждый день меняли место подпорки. Если вьюнок до известной высоты навернулся уже на подпорку и его отвернут, для того чтобы опять навернуть на нее же в противоположном направлении, то он вернется к своему первоначальному положению, или же в стремлении к нему погибнет. Тем не менее, когда два таких растения без подпорки, вокруг которой они могли бы обвиться, растут близко друг от друга, то одно из них изменяет направление своей спирали, и они обвиваются друг около друга. — Дюгамель положил турецких бобов в наполненный влажной землею цилиндр; спустя некоторое время они начали прорастать и, естественно, пустили перышко (plumula) вверх к свету, а корешок (radicula) вниз в почву. Несколько дней спустя цилиндр был наклонен на четверть своего объема, и наклонять его продолжали до тех пор, пока таким образом он не перевернулся совершенно. Тогда бобы были вынуты из земли; при этом оказалось, что и перышко и корешок при каждом наклонении выгибались, для того чтобы приспособиться к нему; перышко как бы старалось подняться вертикально, а корешок опуститься книзу, в силу чего они образовали совершенную спираль. Но хотя естественное стремление корней идет книзу, они все-таки, если почва внизу суха и какая-либо влажная субстанция находится выше, — они, с целью достигнуть ее, будут подниматься кверху“.

В „Заметках“ Фроринса 1833 г., № 832 помещена небольшая статья о подвижности растений; прорастая на дурной почве вблизи от почвы хорошей, многие растения пускают побег на последнюю; а тогда первоначальное растение засыхает, побег же развивается и в свою очередь сам становится растением. Посредством такого приема одно растение сползло со стены.

В той же газете за 1835 г., № 981 помещен перевод одного сообщения оксфордского профессора Добени (из «Edinb. new philos. Journ. Apr. — Jul. 1835). Автор путем новых и очень тщательных опытов делает бесспорным тот факт, что корни растений, по крайней мере, до известной степени обладают способностью производить выбор из предоставляемых их поверхности земляных веществ[2]. [76]

Наконец, я не премину заметить, что уже Платон приписывает растениям известные вожделения, επιϑυμιας, т. е. волю (Tim. р. 403. Bip.). Но учение древних по этому вопросу я выяснил уже в своем основном произведении, т. 2, гл. 23; этой главой вообще следует пользоваться, как дополнением к настоящей.

Нерешительность и сдержанность, с которою, как мы видели, приступают названные писатели к тому, чтобы признать за растениями волю, несмотря на всю ее эмпирическую очевидность, происходят от того, что и они придерживаются старого мнения, будто требованием и условием воли является сознание, — последнее [77]же, очевидно, у растений отсутствует. Что воля представляет собою начало первичное и, следовательно, независимое от познания, с которым, как началом второстепенным, только и наступает сознание, — это им и в голову не приходит. Вместо познания, или представления у растений имеется лишь некоторое подобие его, суррогат; волею же они действительно обладают и, притом вполне непосредственно, ибо она, как вещь в себе, представляет собою субстрат их явления, как и всякого другого. Можно, оставаясь на реальной почве и исходя поэтому из объективных данных, сказать: когда то начало, которое живет и действует в растительной природе и животном организме, постепенно возвышается по лестнице существ до такой высоты, где на него непосредственно падает свет познания, — оно выступает в возникающем тогда сознании, как воля, и познается здесь непосредственнее, а следовательно, и лучше, чем где бы то ни было; и оттого это познание должно служить ключом к уразумению всех ниже стоящих существ, ибо в нем вещь в себе уже не прикрыта никакой другою формой, кроме формы самого непосредственного восприятия. Это непосредственное восприятие собственного воления представляет собою то, что называют внутренним чувством. Воля в себе самой лишена восприятия и такою остается в неорганическом и растительном мире. Как мир, несмотря на солнце, был бы погружен во мрак, если бы не было тел, которые отражали бы солнечные лучи, или подобно тому как вибрация струны, для того чтобы превратиться в звук, нуждается в воздухе и даже в какой-либо гармонической доске, так воля начинает сознавать самое себя лишь тогда, когда к ней привходит познание: оно, это познание, представляет собою как бы гармоническую доску воли, а звук — возникающее через это сознание. Это самопознание воли приписали так называемому внутреннему чувству, потому что оно, это самопознание, является нашим первым и непосредственным познанием. Объектом этого внутреннего чувства могут служить исключительно разнородные движения собственной воли, так как представление не может быть в свою очередь воспринимаемо само; разве лишь в рефлексии разума, этой второй потенции представляющей способности, значит, in abstracto, может оно вторично достигнуть нашего сознания. Поэтому и простое представление (интуиция) так же относится к мышлению в собственном смысле, т. е. к познаванию в отвлеченных понятиях, как воление само по себе относится к опознанию этого воления, т. е. к сознанию. Поэтому вполне ясное и отчетливое сознание как собственного, так и [78]чужого бытия наступает только с разумом (способностью понятий), который так же высоко возносит человека над животным, как способность чисто-интуитивных представлений возносит животное над растением. То же, что подобно растению, лишено представлений, это мы называем бессознательным и признаем его мало отличающимся от несуществующего, так как оно существует, собственно говоря, только в чужом сознании, как его представление. Тем не менее оно, это бессознательное, лишено не первичного начала бытия, воли, а лишь начала вторичного; но только нам кажется, будто без последнего начало первичное, которое однако и есть самая суть вещи в себе, — будто это первичное начало переходит в ничто. Бессознательное бытие мы непосредственно не умеем ясно отличать от небытия, хотя глубокий сон и дает нам в этом отношении личный опыт.

Если мы припомним из предыдущего отдела, что познавательная способность животных, как и всякий другой орган, возникла исключительно в целях сохранения их жизни и вследствие того находится в точном и допускающем бесчисленные градации отношении к потребностям каждого рода животных, то мы поймем, что растение, имея гораздо меньше потребностей, чем животное, не нуждается поэтому в конце концов ни в каком познании. Вот почему, как я уже часто говорил, познавание, обусловливая движение по мотивам, представляет собою истинный и отмечающий существенную границу признак животности. Там, где оканчивается последняя, исчезает и познание в собственном смысле слова, — познание, сущность которого нам так хорошо известна по собственному опыту; и, начиная с этого пункта, мы можем только путем аналогии уяснять себе то начало, которое посредствует собою влияния внешнего мира на движения существ. Напротив, воля, в которой мы признали основание и ядро каждого существа, остается всюду и всегда одной и той же. На более низких ступенях растительного царства, как и растительной жизни в животном организме, место познания заступает раздражение, как начало, определяющее отдельные проявления этой вездесущей воли и посредствующее между внешним миром и изменениями подобного существа; в неорганическом же мире, наконец, место познания занимает физическое воздействие вообще, и это заменяющее начало, если рассматривать его, как в данном случае, сверху вниз, представляет собою суррогат познания, не более как аналогию его. Мы не можем сказать, что растения воспринимают, в собственном смысле этого слова, свет и солнце; однако мы видим, что они [79]по-разному чувствуют их присутствие и отсутствие, устремляются и поворачиваются к ним и, хотя, правда, движение это по большей части совпадает с движением их роста, как кругообращение луны совпадает с ее вращением вокруг земли, тем не менее оно существует так же несомненно, как и движение роста; направление же роста определяется и целесообразно изменяется светом, точно так же как действие — мотивом; подобно этому у вьюнковых ползучих растений оно обусловливается встреченной подпоркой, ее местом и формою. Так как, следовательно, растение, вообще говоря, все-таки имеет потребности, хотя и не такие, которые требовали бы затрат, связанных с устройством какого-нибудь сенсория и интеллекта, то последние должно заместить нечто аналогичное, для того чтобы воля получила возможность, по крайней мере, пользоваться встречающимся ей удовлетворением, если уж не искать его. Это и есть восприимчивость к раздражению, отличие которой от познания, мне кажется, можно выразить таким образом: при познании мотив, выступающий в качестве представления, и следующий за ним акт воли остаются явственно отделенными друг от друга, и к тому же тем явственнее, чем совершеннее интеллект; при простой же восприимчивости к раздражению ощущение раздражения уже невозможно отличить от вызванного им воления, и оба сливаются в одно. Наконец, в неорганической природе прекращается и восприимчивость к раздражению, аналогии которой с познанием нельзя не признать; но все-таки здесь остается еще разнородная реакция каждого тела на разнородное воздействие; и эта реакция, с точки зрения нашего нисходящего анализа, и здесь еще представляется как суррогат познания. Если тело реагирует различным образом, то и воздействие должно быть различно и вызывать в нем разное состояние, которое при всей своей смутности все-таки сохраняет еще некоторую отдаленную аналогию с познанием. Если, например, замкнутая в каком-нибудь пространстве вода находит, наконец, брешь, которой она жадно пользуется, с шумом устремляясь в нее, то конечно, вода не сознает ее, как не сознает кислота вступающей в соединение щелочи, ради которой она освобождает металл, или как не сознает клочок бумаги натертого янтаря, к которому он липнет; тем не менее мы должны признать, что начало, вызывающее во всех этих телах такие внезапные изменения, все еще должно иметь известное сходство с тем, что происходит в нас, когда мы отдаемся какому-нибудь неожиданному мотиву. Прежде соображения такого рода служили мне к тому, чтобы [80]доказать присутствие воли во всех вещах; теперь же я привожу их для того, чтобы показать, к какой сфере относится познание, если рассматривать его не изнутри, как это обычно делают, а реалистически, т. е. с точки зрения, лежащей вне его самого, рассматривать как нечто чуждое, — другими словами, с объективной точки зрения, чрезвычайно важной как дополнение к точке зрения субъективной[3]. Мы видим, что познание в таком случае представляется нам как среда мотивов, т. е. причинности в применении к познающим существам, — следовательно, как то, что воспринимает изменение извне, за которым должно следовать изменение внутреннее, посредствующее между ними обоими. Вот на этой узкой линии и висит мир, как представление, т. е. весь распростертый в пространстве и времени, телесный мир, который, как такой, не может существовать нигде, кроме как в мозгах, как не могут существовать нигде в другом месте и сновидения, пока они длятся. Чем для животного и человека служит познание, как среда мотивов, тем же самым служит, для растений восприимчивость к раздражениям, а для неорганических тел — восприимчивость ко всякого рода причинам и, строго говоря, все это различается между собою только по степени. Ибо исключительно вследствие того, что у животного, в меру его потребностей, восприимчивость ко внешним впечатлениям достигла той степени, на которой к ее услугам должны развиться та или другая нервная система и мозг, — исключительно вследствие этого возникает, как функция этого мозга, сознание, а в нем — объективный мир, формы которого (время, пространство, причинность) являют собою тот способ, каким отправляется названная функция. Мы находим, таким образом, что познание изначала вполне рассчитано на субъективное применение, предназначено для служения воле, следовательно, имеет совершенно производное и подчиненное значение и даже привходит к ней как бы только per accidens, в качестве условия для воздействия чистых мотивов, вместо раздражений — воздействия, сделавшегося на данной ступени животности необходимым. Возникающий при этом образ мира в пространстве и времени является только планом, на котором мотивы выступают, как цели; он обусловливает также и взаимную пространственную и причинную связь наглядных объектов и тем не менее представляет собою только посредствующее звено между мотивом и волевым актом. Какой получится [81]скачок, если этот образ мира, который возникает, значит, как акциденция, в интеллекте, т. е. в мозговой функции животных существ, для того чтобы они могли найти средства для своих целей и чтобы эфемерида животного существа могла разглядеть свой путь на своей планете, — если этот образ, говорю я, этот простой мозговой феномен признать за истинную конечную сущность вещей (вещь в себе), а сцепление его частей — за абсолютный миропорядок (соотношения вещей в себе) и допустить, что все это может существовать и независимо от мозга! Такое допущение должно казаться нам теперь в высшей степени скороспелым и дерзновенным; и тем не менее оно было той основой и почвой, на которой зиждились все системы до-кантовского догматизма; оно служило молчаливой предпосылкой всей их онтологии, космологии и теологии, как и всех aeternarum veritatum, на которые они при этом ссылаются. Скачок, о котором я только что говорил, всегда делался втихомолку и бессознательно; то, что он доведен до нашего сознания, в этом — бессмертная заслуга Канта.

Таким образом, настоящий реалистический способ исследования здесь неожиданно приводит нас к объективной точке зрения на великие открытия Канта, и на этом пути эмпирико-физиологического обсуждения мы приходим туда, откуда исходит его трансцендентально-критическое обсуждение. Именно, отправной точкой для последнего является субъективная сторона, и оно рассматривает сознание, как данное; но из него самого и из его a priori данной закономерности оно приходит к тому результату, что все происходящее в нем не может быть ничем иным, кроме простого явления. Мы же, с нашей реалистической, внешней точки зрения, которая принимает объективное, существа природы, как нечто безусловно данное, — мы видим, что̀ такое интеллект по своей цели и происхождению и к какому классу феноменов он принадлежит; отсюда мы узнаем (в этом смысле a priori), что он должен быть ограничен одними явлениями и что все в нем представляющееся может быть непременно только чем-то по преимуществу субъективно обусловленным, т. e. mundus phaenomenon, наряду с тоже субъективно обусловленным порядком в связи частей этого мира между собою; но ни в каком случае не может то, что представляется в интеллекте, быть познанием вещей в смысле того, что они такое сами по себе и как они сами по себе между собою связаны. В общем строе природы мы ведь нашли познавательную способность как нечто обусловленное, и потому ее показания не могут иметь безусловного значения. После изучения «Критики чистого разума», которой наша точка зрения по существу своему чужда, даже [82]тому, кто понял Канта, все-таки должно еще казаться, будто природа намеренно сделала интеллект каким-то фокусническим зеркалом, для того чтобы играть с нами в прятки. Мы же в настоящее время, на своем реалистически-объективном пути, т. е., исходя из объективного мира, как данного, пришли к тому самому результату, которого Кант достиг путем идеалистически-субъективным, т. е. путем изучения самого интеллекта и того, как он построяет сознание; и вот мы нашли, что мир, как представление, парит на узкой полосе между внешней причиной (мотивом) и вызванным действием (актом воли) — у познающих (животных) существ, у которых только впервые и начинается ясное различение между той и другим. Ita res accendent lumina rebus[4]. Только благодаря этому подтверждению с двух совершенно противоположных сторон, великий результат, достигнутый Кантом, получает свою полную очевидность, и становится ясен весь его смысл, получающий таким образом двухстороннее освещение. Наша объективная точка зрения — реалистическая и потому условная, так как она, принимая существа природы за данные, упускает из виду, что их объективное существование предполагает некий интеллект, в котором они находятся, прежде всего, как его представление; равным образом условна и субъективная и идеалистическая точка зрения Канта, так как она исходит от интеллигенции, — последняя же сама предполагает природу, вследствие развития которой до животных существ она только и могла возникнуть.

Придерживаясь этой нашей реалистически-объективной точки зрения, можно учение Канта охарактеризовать и таким образом: после того как Локк, для того чтобы познать вещи в себе, отвлек от вещей, как они являются нам, долю чувственных функций, под именем вторичных свойств, — Кант с бесконечно бо̀льшим глубокомыслием отвлек несравненно более значительную долю мозговой функции, обнимающую именно первичные свойства Локка. Я же только показал еще здесь, почему все это должно обстоять именно так, — определив то место, которое займет интеллект в общем строе природы, если, оставаясь на реалистической почве, исходить из объективного, как данного, и избрать при этом волю, которая одна только познается вполне непосредственно и представляет собою истинное που στῳ метафизики, — избрать ее точкою опоры, как нечто изначально реальное, по отношению к которому все остальное — только явление. Дополнением к сказанному послужит еще следующее. [83]

Выше я упомянул, что там, где есть сознание, мотив, выступающий в качестве представления, и следующий за ним волевой акт тем явственнее остаются отделенными друг от друга, чем совершеннее данный интеллект, т. е., значит, чем выше мы поднялись по лестнице мировых существ. Это нуждается в разъяснении. Где деятельность воли возбуждается еще простым раздражением и дело не доходит еще до представления, — следовательно, у растений, — там восприятие впечатления еще совершенно не отделено от полного порабощения этим самым впечатлением. На низших ступенях животной интеллигенции, у лучистых, акалефов, пластинчатожаберных моллюсков и т. п. наблюдается почти то же самое: чувство голода, возбуждаемое им приноровление к поискам за добычей, восприятие ее и хватание — это составляет здесь еще все содержание сознания; и тем не менее это уже первые проблески мира, как представления, фон которого, т. е. все, кроме действующего в каждый данный момент мотива, на этой ступени еще вполне покрыт мраком.

В соответствие с этим, и органы чувств тоже в высшей степени несовершенны и незакончены, так как им приходится доставлять эмбрионально-неразвитому рассудку лишь очень скудные данные для наглядного восприятия. Однако всюду, где есть чувствительность, ее сопровождает уже какой-нибудь рассудок, т. е. способность относит испытанное впечатление к той или другой внешней причине; без этого чувствительность была бы излишня и служила бы только источником бесцельных страданий. Чем выше мы поднимаемся по ска́ле животного царства, тем больше мы находим внешних чувств, и тем совершеннее они, пока их не оказывается все пять, — именно, у немногих беспозвоночных. Мозг и его функция, рассудок, развиваются равномерно: объект выступает все отчетливее и полнее, даже уже в связи с другими объектами, потому что для служения воле необходимо уже воспринимать и отношения объектов; через это мир, как представление, получает некоторую ширь и перспективу. Но все-таки сознательное восприятие идет еще не далее того, чего требует служение воле: восприятие и производимое им возбуждение неотделимы вполне друг от друга: объект воспринимается лишь настолько, насколько он является мотивом. Даже более умные животные видят в объектах только то, что касается их, т. е. что̀ имеет отношение к их волению или, в крайнем случае, что́ может иметь его в будущем; так, в последнем отношении, кошки, например, стараются приобрести точное знакомство с данным помещением, а лисица [84]разыскивает скрытые места для будущей добычи. Ко всему же остальному животные невосприимчивы: вероятно, никогда еще ни одно животное не смотрело на звездное небо; моя собака испуганно вскочила с места, когда она в первый раз случайно увидела солнце. У животных, самых умных и к тому же еще дрессированных, иногда замечается первый слабый след бескорыстного восприятия окружающей среды; собаки доходят даже до глазения: можно наблюдать, как они садятся у окна и внимательно сопровождают взглядом все, что ни проходит мимо; обезьяны иногда озираются кругом, как бы стараясь осмыслить окружающее. Только в человеке мотив и поступок, представление и воля впервые отчетливо различаются между собой. Но это еще нисколько не уничтожает подчиненности интеллекта воле. Обыкновенный человек все-таки совершенно ясно воспринимает в предметах только то, что, непосредственно или косвенно, имеет какое-нибудь отношение к нему (интересно для него); для всего прочего его интеллект становится непреоборимо косным, и вот почему это прочее остается на заднем плане и не доходит до сознания с полной, сверкающей ясностью. Философское изумление и художественное потрясение перед явлениями остаются ему вечно чужды, что бы он ни делал; ему, в сущности, кажется, что все понятно само собою. Полное отрешение и отделение интеллекта от воли и служения ей — вот что составляет преимущество гения, как я это обстоятельно выяснил в эстетической части моего сочинения. Гениальность, это — объективность. Чистая объективность и отчетливость, с которыми вещи представляются в интуиции (этом основном и наиболее содержательном виде познания), поистине, находится в каждое мгновение в обратном отношении к тому участию, которое принимает в этих же самых вещах воля, и безвольное познание является условием, даже сущностью всякого эстетического восприятия. Почему посредственный живописец, невзирая на все старание, так скверно изображает данный ландшафт? Потому что он и видит его не более красивым. А почему он не видит его более красивым? Потому что его интеллект недостаточно обособлен от воли. Степень этого обособления полагает великие интеллектуальные различия между людьми: ибо познание тем чище и, следовательно, тем объективнее и правильнее, чем более оно отрешилось от воли, — как наилучшим плодом является тот, который не имеет привкуса почвы, взрастившей его.

Указанное соотношение между интеллектом и волей, столь же важное, как и интересное, вполне заслуживает того, чтобы [85]мы, бросив ретроспективный взгляд на всю ска̀лу мировых существ, сделали его для себя более ясным и усвоили себе постепенный переход от безусловно-субъективного к высшим степеням объективности интеллекта. Именно, безусловно субъективна неорганическая природа, у которой незаметно еще решительно никаких следов сознания внешней природы. Камни, колоды дерева, глыбы льда, даже если они падают друг на друга или друг друга толкают и трут, нисколько не сознают ни друг друга, ни внешнего мира. Но и они уже испытывают внешние воздействия, сообразно которым меняется их положение и движение и на которые поэтому можно смотреть, как на первый шаг к сознанию. Хотя и растения еще не обладают сознанием внешнего мира и замечаемую у них простую аналогию некоторого сознания надо понимать, как смутную самоудовлетворенность, мы все-таки видим, что все они ищут света, а многие из них с наступлением каждого дня поворачивают цветы и листья к солнцу; мы видим далее, что вьюнковые растения подползают к не соприкасающейся с ними подпорке и что, наконец, отдельные виды обнаруживают нечто вроде раздражимости; таким образом, бесспорно, что существует уже связь и отношение между их средой, непосредственно их не касающейся, и их движениями, — отношение, которое мы поэтому должны признать слабой аналогией перцепции. Только на ступени животности возникает безусловная перцепция, т. е. сознание других вещей, как противоположность отчетливому самосознанию, которое только через это здесь и наступает. В этом именно и состоит характерный признак животного царства в противоположность растительному. В низших классах животных это создание внешнего мира крайне ограничено и смутно; оно становится отчетливее и шире с возрастанием интеллигенции, которая, в свою очередь, соразмеряется со степенью потребностей животного; и так это идет все дальше и дальше, вверх по длинной ска̀ле животного царства, вплоть до человека, в котором сознание внешнего мира достигает своей вершины и мир поэтому отражается яснее и полнее, чем где бы то ни было. Но даже и здесь отчетливость сознания имеет еще бесчисленные степени, — начиная тупицей и кончая гением. Даже у нормальных умов объективная перцепция внешних предметов все еще сохраняет заметный оттенок субъективности: познание еще сплошь носит такой характер, который показывает, что оно существует исключительно к услугам воли. Чем замечательнее ум, тем более слабеет этот характер, и тем чище и объективнее представляется человеку внешний мир, пока, наконец, [86]в гении он не достигает совершенной объективности, в силу которой из отдельных вещей проступают их платоновы идеи, ибо то, что их воспринимает, возвышается до степени чистого субъекта познания. Так как интуиция служит базисом всякого познания, то влияние такого коренного различия в ее качестве сказывается на всем мышлении и всем познавании, откуда и возникает глубокая разница во всем мыслительном складе дюжинной и выдающейся головы, — разница, которая замечается на каждом шагу, отсюда же, следовательно, вытекает и свойственная заурядным головам, познающим исключительно в угоду воления, тупая, близкая к животности, серьезность, противоположная той непрестанной игре с избыточным познанием, которая озаряет сознание избранных. Эти две крайние ступени охарактеризованной мною великой ска̀лы интеллекта, по-видимому, и вызвали гиперболическое выражение: „чурбан“ в применении к людям, — по-немецки: «Klotz», по-английски: «blockhead».

Иного рода следствием присущего только человеку явственного различения интеллекта от воли, а следовательно и мотива от поступка, служит обманчивый призрак некоторой свободы в отдельных поступках. Там, где в неорганическом царстве действие вызывают причины, в растительном — раздражения, там, в силу простоты причинной связи, нет ни малейшей видимости свободы. Но уже в животной жизни, где то, что̀ было до сих пор причиною или раздражением, выступает, как мотив, и следовательно, возникает второй мир, — мир, как представление, и причина и действие оказываются лежащими в разных областях, — там каузальная связь между ними, а с нею и необходимость, становятся уже не так очевидны, как это было в низших царствах. Между тем у животного, чисто-интуитивные представления которого занимают средину между органическими функциями, протекающими вслед за раздражением, и обдуманной деятельностью человека, необходимость все же является несомненной: поступок животного, при наличности наглядного мотива, совершается неизбежно во всех тех случаях, когда ему не противодействует такой же наглядный мотив или влияние дрессировки; тем не менее представление животного уже обособлено от волевого акта и входит в сознание отдельно, само по себе. Что же касается человека, у которого представление возвысилось даже до понятия и которому целый невидимый мир мыслей, живущий в его голове, доставляет мотивы и противомотивы для его поступков, делая его независимым от текущего момента и [87] окружающей среды, — то у него причинная связь уже совершенно исчезает для внешнего наблюдения, да и для внутреннего становится доступною лишь путем отвлеченного и зрелого размышления. Ибо, для внешнего наблюдения, упомянутая мотивация, осуществляемая понятиями, налагает на все движения человека отпечаток преднамеренности, отчего они получают вид независимости, внешним образом отличающий их от движений животного, в сущности же свидетельствующий только о том, что на человека действует такая категория представлений, которой животное непричастно; в самосознании же опять-таки волевой акт познается самым непосредственным образом, мотив же, по большей части, — весьма косвенно, и даже часто, вопреки самопознанию, на последний намеренно набрасывают щадящее покрывало. Вот этот психологический процесс в связи с сознанием той истинной свободы, которая свойственна воле, как вещи в себе и вне явления, и порождает, следовательно, обманчивую иллюзию, будто даже и отдельный волевой акт ни от чего не зависит и свободен, т. е. безосновен; тогда как в действительности, коль скоро даны известный характер и познанный мотив, отдельный волевой акт следует с такою же строгой необходимостью, с какою происходят изменения, законам которых учит механика, так что, употребляя выражение Канта, можно сказать, что если бы характер и мотив были нам точно известны, то всякий волевой акт можно было бы заранее вычислить с такою же достоверностью, как и лунное затмение, или, прибегая к авторитету совсем иного рода, каким является в данном случае Данте, который старше Буридана, — можно сказать:

„Intra duo cibi distanti e moventi
D’un modo, prima si morria di fame,
Che liber’uomo l’un recasse a’denti“[5]

Parad. IV, 1.

Примечания

править
  1. Брандис: „О жизни и полярности“, 1836, стр. 88, говорит: „Корни растений, живущих в скалах, ищут питательного чернозема в мельчайших расщелинах камней. Корни растений плотною массой обвиваются вокруг питательной кости. Я видел один корень, которого дальнейшему врастанию в землю препятствовала старая подошва; он разделился на столько нитей, сколько было в подошве дырок, посредством которых она была прежде сшита; но как только эти нити одолели препятствие и проросли сквозь дырки, они снова соединились в один корень“. На стр. 87 он говорит: „Если правильны наблюдения Шпренгеля, то (растениями) воспринимаются даже отношения посредствующие тому, чтобы достигнуть этой цели (оплодотворения); именно пыльники дикой чернушки нагибаются книзу, чтобы стряхнуть свою пыльцу на спину пчелы; затем сгибается таким же образом пестик, чтобы принять ее со спины пчелы“.
    Прибавление к 3-му изданию.
  2. Наконец, сюда же относится и очень своеобразное толкование, предлагаемое французским академиком Бабине в статье о временах года на планетах („Revue des deux Mondes“ от 15 января 1856 г.); суть этой статьи я сейчас изложу в переводе. Цель автора, собственно, заключается в указании ближайших причин того известного факта, что хлебные растения родятся только в умеренных климатах. „Если бы рожь не должна была непременно отмирать на зиму, а была растением зимующим, то она не стала бы давать колоса и, следовательно, не давала бы жатвы. В жарких странах Африки, Азии и Америки, где зима не убивает хлебов, их растение произрастает так же, как у нас трава: оно размножается ростками, всегда зелеными, и не дает ни колосьев, ни семян. В холодном же климате организм растений, каким-то непостижимым чудом, по-видимому, предчувствует необходимость пройти чрез состояние семян, для того чтобы в холодное время года не погибнуть совсем. (L’organisme de la plante, par un inconcerable miracle, semble présentir la nécessité de passer par l’état de graine, pour ne pas périr complètement pendant la saison rigoureuse). — Аналогичным образом в тропических странах, например, на Ямайке, хлебные растения доставляют те области, в которых бывает „сухое время года“, т. е. время, когда все растения засыхают, так как здесь растение в силу того же самого органического предчувствия (par le même présentiment organique), при приближении времени года, в которое оно должно засохнуть, спешит высемениться, чтобы продолжать распложаться“. В изложенном факте, который автор считает непостижимым чудом, мы узнаем проявление воли растения в ее высшей потенции, так как в данном случае она выступает как воля рода и, по аналогии с инстинктами некоторых животных, принимает меры на будущее время, не руководясь в то же время сознанием этого будущего. Мы видим, что растение в приведенном примере прибегает в жарком климате к таким сложным мероприятиям, на которые вынуждал его климат только холодный; то же в аналогичных случаях делают и животные, именно, пчелы, о которых Леруа в своей превосходной книге „Lettres philosophiques sur l’intelligence des animaux“ (в 3-м письме, стр. 231) сообщает, что привезенные в Южную Африку, они в первый год, как и у себя на родине, собирали мед и строили свои соты; но когда они мало-помалу узнали, что в этой стране растения цветут круглый год, они бросили свою работу. Изменение способа размножения у хлебных растений имеет себе аналогии и в мире животных — именно, в травяных вшах, давно знаменитых своим анормальным распложением. Известно, что они распложаются без оплодотворения на протяжении 10—12 поколений, — именно, путем особого рода ововивипарного процесса. Так это продолжается целое лето, но осенью являются самцы, начинается оплодотворение и кладутся яйца, как зимние квартиры для всего вида, потому что только в такой форме он может переносить зиму.
    Прибавление к 3-му изданию.
  3. Срав. „Мир, как в. и п.“, т. 2, глав. XXII: „Объективное рассмотрение интеллекта“.
  4. Так одни вещи проливают свет на другие.
  5. Поставленный между двумя яствами, которые находились бы на одинаковом расстоянии и были бы в равномерном движении, человек скорее умер бы с голоду, чем по свободному выбору вкусил бы одно из них.