Мир как воля и представление (Шопенгауэр; Айхенвальд)/Том II/Глава XXIV

[310]
ГЛАВА XXIV.
О материи.

Нам пришлось уже говорить о материи в дополнениях к первому тому, в четвертой главе, при анализе a priori известной части нашего познания. Но тогда мы могли рассмотреть ее лишь с одной точки зрения, потому что имели в виду только ее отношение к формам интеллекта, а не к вещи в себе; [311]оттого мы исследовали ее лишь с субъективной стороны, т. е. поскольку она — наше представление, и не касались ее объективной стороны, т. е. того, что̀ она представляет сама по себе. При рассмотрении этой первой стороны дела мы пришли к выводу, что она — объективная, но вне ближайших определений воспринимаемая, действенность вообще; вот почему на приложенной к указанной главе таблице наших априорных знаний она занимает место причинности. Ибо материальное — это действующее (действительное) вообще и независимо от специфического рода действия. Оттого-то материя, прямо как такая, является предметом не воззрения, а только мышления, и, таким образом, собственно говоря, представляет собою абстракцию: в воззрении же она является только в связи с формой и свойствами, как тело, т. е. как совершенно определенный род действования. Только благодаря тому, что мы отвлекаем от этого ближайшего определения, мы и в состоянии мыслить материю, как такую, т. е. отдельно от формы и свойств. Следовательно, под материей мы понимаем действование безусловно и вообще, т. е. действенность in abstracto. Точнее же определенное действование мы мыслим как акциденцию материи; но лишь через это материя становится наглядной, т. е. является в качестве физического тела и объекта опыта. Что же касается чистой материи, которая одна, как я показал в своей критике кантовской философии, составляет действительное и законное содержание понятия субстанции, то это сама причинность, мыслимая объективно, т. е. как существующая в пространстве и поэтому наполняющая его. Таким образом, вся сущность материи заключается в действовании; посредством него только наполняет она пространство и пребывает во времени; она насквозь — чистая причинность. Поэтому, где происходит действие, там есть и материя, и материальное — это действенное вообще. Но самая причинность — форма нашего рассудка, ибо она, как и пространство и время, известна нам a priori. Следовательно, постольку и в этих пределах, и материя тоже относится к формальной части нашего познания и поэтому является связанной с пространством и временем и, значит, объективированной, т. е. воспринимаемой, как нечто наполняющее пространство, формой рассудка, — именно, самой причинностью. (Подробнее изложена эта теория во втором издании моего трактата о законе основания, стр. 77). Но зато в этом своем качестве материя еще и не предмет, а условие опыта, как и самый чистый рассудок, функцией которого она в этом смысле является. Вот почему о чистой материи существует у нас только понятие, но не воззрение; она входит непременным [312]составным элементом в каждый опыт, но ни в одном опыте не может быть дана сама и непосредственно; мы ее только мыслим — и мыслим как нечто абсолютно-косное, бездейственное, бесформенное, бескачественное, но в то же время служащее носителем всяких форм, свойств и действий. Вследствие этого материя — пребывающий субстрат всех преходящих явлений, т. е. всех обнаружений сил природы и всех живых существ, — субстрат, который неизбежно создают для нашей мысли формы нашего интеллекта, где мир рисуется пред нами как представление. В качестве такого субстрата и в качестве возникшей из форм интеллекта, материя к самым этим явлениям относится совершенно индифферентно, т. е. она одинаково готова быть носителем как той, так и другой силы природы, лишь бы только по руководящей нити причинности наступили необходимые для этого условия, — между тем как сама она, именно потому, что ее существование, собственно говоря, только формально, т. е. коренится в интеллекте, — сама она должна быть мыслима как нечто безусловно пребывающее и постоянное во всей этой смене, как нечто во времени безначальное и бесконечное. Этим и объясняется, почему мы никак не можем отказаться от мысли, что все можно сделать из всего, например золото из свинца: ведь для этого нужно только найти и осуществить те промежуточные стадии, которые сама по себе безразличная материя должна пройти на указанной дороге. A priori же никогда нельзя понять, почему та самая материя, которая теперь является носителем качеств свинца, не может сделаться когда-нибудь носителем качеств золота. — От априорных воззрений в собственном смысле, материя, которая есть лишь нечто априорно мыслимое, отличается, правда, тем, что ее можно и совсем выбросить из мысли, между тем как никогда этого нельзя сделать с пространством и временем; но это означает лишь, что мы можем представлять себе пространство и время и без материи. Ибо коль скоро материя вошла уже в них и поэтому мыслится как нечто существующее, мы совершенно не в состоянии больше выбросить ее из своей мысли, т. е. представить себе ее как исчезнувшую и уничтоженную: нет, мы можем представлять ее себе только перенесенной в другое пространство; в этом отношении, значит, она столь же нераздельно связана с нашей познавательной способностью, как и самое пространство и время. Но то различие, что материю надо предварительно мыслить при этом уже существующей, указывает на то, что она не в такой безусловной и полной степени принадлежит к формальной части нашего познания, как пространство и время, а содержит [313]в себе вместе с тем и некоторые элементы, данные лишь a posteriori. Поистине является она соединительным звеном между эмпирической долей нашего познания и долей чистой и априорной; вот почему материя и составляет подлинный краеугольный камень нашего опытного мира.

Только там, где прекращаются всякие показания a priori, т. е. в совершенно эмпирической части нашего знания физических тел, следовательно, в их форме, качествах и определенном способе действия, — только там раскрывается та воля, которую мы признали уже и определили как внутреннюю сущность вещей. Но эти формы и качества всегда являются лишь как свойства и обнаружения именно той материи, бытие и сущность которой зиждутся на субъективных формах нашего интеллекта, — т. е. они становятся видимыми только в ней и поэтому через нее. Ибо все, что ни является перед нами, не что иное, как действующая строго-определенным и специальным образом материя. Из внутренних и далее необъяснимых свойств такой материи вытекают все определенные способы действия данных тел; и все-таки сама материя никогда не воспринимается нами, а воспринимаются только те действия и лежащие в их основе определенные свойства, по отвлечении которых нами неизбежно примышляется еще и материя, как некий остаток; ибо, согласно приведенным выше соображениям, она есть сама объективированная причинность. Вследствие этого материя есть то, посредством чего воля, которая составляет внутреннюю сущность вещей, входит в сферу восприемлемости, делается наглядной, видимой. В этом смысле, значит, материя — простая видимость воли, или связь между миром как волей и миром как представлением. К миру, как представлению она относится постольку, поскольку она является продуктом функций интеллекта; к миру как воле она относится постольку, поскольку то, что раскрывается во всех материальных существах, т. е. явлениях, есть воля. Поэтому всякий объект, как вещь в себе, есть воля, а как явление — материя. Если бы мы могли какую-нибудь данную нам материю разоблачить от a priori присущих ей свойств, т. е. от всех форм нашего воззрения и восприятия, то у нас осталась бы вещь в себе, — именно то, что посредством этих форм выступает в материи как чисто-эмпирическое; но и материя тогда не являлась бы уже в качестве чего-то протяженного и действующего, — другими словами, мы имели бы тогда перед собою уже не материю, а волю. Именно эта вещь в себе, или воля, становясь явлением, т. е. облекаясь в формы нашего интеллекта, представляется нам как материя, т. е. как [314]невидимый сам по себе, но неизбежно предполагаемый носитель свойств, которые только через него и становятся видимы; в этом смысле, значит, материя — видимость воли. Вот почему Плотин и Джордано Бруно были правы не только в своем, но и в нашем смысле, когда они, как я уже упомянул в 4 главе, высказывали парадоксальное утверждение, что материя сама непротяженна и следовательно бестелесна. Ибо протяженность дается материи пространством, а оно — форма нашей интуиции; телесность же состоит в действовании, которое основывается на причинности, т. е. опять-таки на форме нашего рассудка. Всякое же определенное свойство, т. е. все эмпирическое в материи и даже самая тяжесть, основывается на том, что̀ становится видимым только через посредство материи, — на вещи в себе, воле. Тяжесть однако есть самая низшая ступень объективации воли; поэтому, она проявляется во всякой материи без исключения, — следовательно, неотделима от материи вообще. Но именно потому, что она уже есть обнаружение воли, она относится к познанию апостериорному, а не априорному. Поэтому материю без тяжести мы еще, в крайнем случае, можем себе представить; но нельзя себе представить материи без протяженности, без силы отталкивания и без устойчивости, ибо в таком случае она не была бы непроницаема, следовательно, не наполняла бы пространства и не имела бы действенности; между тем именно в действовании, т. е. в причинности вообще, заключается сущность материи как такой, — а причинность зиждется на априорной форме нашего рассудка и поэтому ее нельзя выбросить из мысли.

Материя, таким образом, — это сама воля, но уже не сама по себе, а лишь поскольку она служит предметом воззрения, т. е. облекается в форму объективного представления; следовательно, то, что объективно есть материя, субъективно есть воля. В полном соответствии с этим находится то, что, как показано выше, наше тело — это лишь видимость, объектность нашей воли, и таким же образом всякое физическое тело — это объектность воли на той или другой из ее ступеней. Как только воля встает перед объективным познанием, она облекается в интуитивные формы интеллекта — время, пространство и причинность; но в этих формах она сейчас же является нам как некоторый материальный объект. Мы можем представить себе форму без материи, но не наоборот; ибо материя, обнаженная от формы, была бы самой волей, — а последняя становится объективной только тем, что приспособляется к характеру интуиции нашего интеллекта, — только тем, следовательно, что принимает известную форму. [315]Пространство — это форма наглядного восприятия материи, потому что оно, пространство, является содержимым чистой формы, — а материя может являться только в известной форме.

Поскольку воля становится объективной, т. е. переходит в представление, материя являет собою общий субстрат этой объективации, или скорее самую объективацию, взятую in abstracto, т. е. независимо от всякой формы. Материя, следовательно, это — видимость воли вообще, тогда как характер ее определенных явлений находит свое выражение в известной форме и свойствах. Что поэтому в явлении, т. е. для представления, — материя, то само по себе — воля. Следовательно, к ней, в условиях опыта и воззрения, применимо все то, что применимо к воле самой по себе, и все отношения и свойства воли материя воспроизводит в образе временного характера. Оттого она представляет собою вещество наглядного мира, как воля представляет собою внутреннее существо всех вещей. Образы бесчисленны, материя едина, подобно тому как и воля едина во всех своих объективациях. Подобно тому как последняя никогда не объективируется как нечто общее, т. е. как воля вообще, а всегда объективируется как нечто отдельное и особенное, т. е. при специальных условиях и с определенным характером, так и материя никогда не является просто как такая, а всегда в связи с той или иной формой и свойствами. В явлении, или объективации воли отображает она волю в ее целости, ее самое, ее, которая во всем одна, как одна материя во всех телах. Подобно тому как воля — сокровеннейшее ядро всех явлений, так материя — субстанция, которая остается и пребывает по устранении всех акциденций. Как воля есть то, что безусловно неразрушимо во всем существующем, так материя есть то, что не преходит во времени и остается неизменным при всех изменениях. То, что материя сама по себе, т. е. отдельно от формы, не может быть предметом интуиции или представления, объясняется следующим: она сама по себе и как чисто субстанциальное начало физических тел есть, собственно говоря, сама воля; последняя же не может быть объективно восприемлема или созерцаема сама по себе, а лишь при совокупности известных условий для представления, — т. е. исключительно как явление; а при этих условиях она, воля, сейчас же представляется нам в виде физического тела, т. е. как материя, облеченная в формы и свойства. Форма же обусловливается пространством, а свойства, или действенность — причинностью: и форма и свойства таким образом зиждутся на функциях интеллекта. Материя без них была бы именно вещью в [316]себе, т. е. самой волей. Только поэтому, как я сказал, Плотин и Джордано Бруно и могли совершенно объективным путем дойти до того мнения, что материя, сама по себе и для себя, непротяженна, — следовательно, непространственна, следовательно, бестелесна.

Ввиду того, что материя таким образом есть видимость воли, а каждая сила сама по себе есть воля, ни одна сила не может проявляться без материального субстрата и, наоборот, ни одно тело не может существовать без живущих в нем сил, которые именно и образуют его свойства. Вот почему всякое тело и есть соединение материи и формы, — соединение, которое называется веществом. Сила и вещество нераздельны, потому что в основе они составляют одно; ведь и самая материя, как выяснил Кант, дана нам только в виде сочетания двух сил — притяжения и отталкивания. Между силой и веществом нет, следовательно, противоположности: наоборот, они прямо одно и то же.

Приведенные ходом нашего рассуждения к этой точке зрения и к метафизическому взгляду на материю, мы без всяких колебаний признаем, что нельзя целесообразно искать временного происхождения форм, образов или видов где-нибудь в ином месте, кроме материи. Именно из нее должны были они некогда прорваться, так как материя — простая видимость воли, которая (воля) составляет внутреннюю сущность всех явлений. Когда воля становится явлением, т. е. встает перед рассудком в качестве объекта, тогда материя, как ее видимость, облекается, посредством функций интеллекта, в определенную форму; оттого и говорили схоластики: materia appetit formam (материя жаждет формы). Что происхождение всех видов живущих существ было именно такое, в этом нельзя сомневаться; иначе нельзя себе его даже и представить. Но происходит ли и теперь еще, когда пути к воспроизведению уже существующих видов открыты и с безграничной заботливостью и усердием поддерживаются и охраняются природой, — происходит ли и теперь еще generatio aequivoca, это можно решить только на опыте, тем более что веским аргументом против нее являются закон natura nihil facit frustra и указание на способы нормального размножения. И все-таки, невзирая на новейшие возражения, я считаю generationem aequivocam, на очень низких ступенях, в высшей степени вероятной, и прежде всего у внутренних и накожных паразитов, в особенности таких, которые появляются в результате специального истощения животных организмов. Я думаю так потому, что условия, благоприятные для жизни этих [317]существ, встречаются лишь в виде исключения; следовательно, их порода не может размножаться нормальным путем и всегда должна возникать сызнова, когда представляется для этого удобный повод. Как только поэтому в результате известных хронических болезней или худосочия, наступают благоприятные для жизни паразитов условия, — совершенно сами собою и без яйца возникают, смотря по характеру этих условий, pediculus capitis, или pubis, или corporis, как бы ни сложно было строение этих насекомых; ибо гниение какого-нибудь живого животного тела дает материал и почву для более высоких порождений, чем гниение сена в воде, порождающее одни только инфузории. Или предпочтительнее гипотеза, что и яйца паразитов постоянно носятся в воздухе, полные надежд на жизнь? (Страшно и подумать об этом!). Скорее вспомним и теперь еще встречающуюся phtheiriasis.

Аналогичный случай замечается тогда, когда, благодаря особым обстоятельствам, возникают такие условия, благоприятные для жизни известного вида, которые до тех пор были в данной местности неизвестны. Так, Август Сент-Илер в Бразилии после пожара, уничтожившего девственный лес, едва охладел пепел, нашел выросшее из него множество растений такой породы, которой раньше нигде в окружности не находили. А в самое недавнее время адмирал Petit-Thouars в Académie des sciences сделал сообщение о том, что на вновь образующихся коралловых островах в Полинезии в одном месте постепенно оседает почва, и то она бывает сухою, то покрывается водой; так вот, лишь только она поднимается, ею сейчас же овладевает растительная жизнь, производя деревья, которые составляют исключительное достояние этих островов (Comptes rendus, 17 Janv. 1859, p. 147). Всюду, где возникает гниение, появляются плесень, грибы, а в жидкостях — инфузории. Излюбленная теперь гипотеза, в силу которой споры и яйца для бесчисленных видов всех этих пород повсюду носятся в воздухе и в течение многих лет выжидают благоприятного случая, — эта гипотеза парадоксальнее, чем гипотеза generationis aequivoсае. Гниение, это — распадение какого-нибудь органического тела прежде всего на его ближайшие химические элементы, а так как они во всех живых существах более или менее однородны, то в подобное мгновение вездесущая воля к жизни может овладеть ими, для того чтобы теперь, сообразно обстоятельствам, породить из них новые существа, которые, принимая целесообразные формы, т. е. объективируя каждый раз свое воление, так [318]же сгущаются из них, как цыпленок из жидкости яйца. Там же, где этого не бывает, гниющие вещества распадаются на свои более отдаленные составные части, какими являются основные химические элементы, и затем переходят в великий круговорот природы. Война, которая вот уже 10—15 лет ведется против generationis aequivocae, с ее преждевременным криком победы, эта война послужила только прелюдией к отрицанию жизненной силы и родственна последнему. Не надо лишь давать себя в обман догматическим и высокомерным утверждениям, будто это дело уже решенное, общепризнанное и поконченное. Напротив, все вообще механическое и атомистическое воззрение на природу близится к своему банкротству, и защитникам такого миросозерцания придется узнать, что за природой кроется нечто большее, нежели толчок и противодействие. Реальность generationis aequivocae и несостоятельность странной гипотезы, что в атмосфере всюду и во всякое время носятся биллионы зародышей всех возможных грибков и яиц всех возможных инфузорий, пока тот или другой из них случайно не найдет себе подходящей среды, — эту реальность и эту несостоятельность убедительно и победоносно доказал в самое недавнее время Пуше перед французской академией, к великой досаде остальных членов последней.

Наше изумление при мысли о возникновении форм из материи аналогично, в сущности, изумлению дикаря, который в первый раз видит зеркало и удивляется на свой собственный образ, оттуда на него смотрящий. Ибо наша собственная сущность, это — воля, коей простой видимостью является материя, которая однако никогда не выступает иначе, как вместе с видимым, т. е. под оболочкой формы и свойств, и поэтому никогда не воспринимается непосредственно, а всегда только примышляется, как то, что во всех вещах, при всем разнообразии свойств и форм, есть одно и то же, как то, что именно и представляет собою их субстанциальное начало в подлинном смысле этого слова. Именно потому материя и есть скорее метафизический, чем чисто-физический принцип объяснения вещей, и выводит из нее все существа — это действительно значит объяснять их из очень таинственного начала; не согласится с этим взглядом лишь тот, кто смешивает ощупывание вещей с их пониманием. На самом деле, материя ни в каком случае не есть последнее и исчерпывающее объяснение вещей; но временного происхождения как неорганических форм, так и органических существ, бесспорно, надо искать в материи. И все-таки, по-видимому, первоначальное [319]созидание органических форм, произведение самих животных пород почти столь же трудно дается природе, как нам трудно это понять: на это указывает замечаемая повсюду чрезмерная заботливость ее о сохранении уже существующих пород. Однако на современной поверхности нашей планеты воля к жизни прошла ска́лу своей объективации трижды и каждый раз совершенно независимо от другого, в разных модуляциях, но зато и в очень различных степенях совершенства и полноты. В самом деле: Старый Свет, Америка и Австралия имеют, как известно, каждый и каждая свою особую, самобытную и совершенно отличную от двух других фауну. На каждом из этих трех великих материков виды животных совсем иные; но так как все эти три части принадлежат одной и той же планете, то они все-таки сохраняют между собою полную аналогию и параллель и оттого genera их по большей части одни и те же. В Австралии эту аналогию можно проследить лишь в очень несовершенных чертах, ибо фауна названного материка весьма бедна млекопитающими и не имеет ни хищных животных, ни обезьян; напротив, между Старым Светом и Америкой аналогия очевидна и притом так, что по отношению к млекопитающим Америка всегда уступает первому, а по отношению к птицам и пресмыкающимся сохраняет перед ним преимущество. Так, хотя у нее лучшие кондоры, попугаи, разные колибри и большая часть лягушковых, но зато, например, вместо слона она имеет только тапира, вместо льва — кугуара, вместо тигра — ягуара, вместо верблюда — ламу и вместо настоящих обезьян — только мартышек. Уже этот последний пробел заставляет думать, что в Америке природа не могла подняться до человека, ибо переход к человеку даже от ближайшей к нему ступени, от шимпанзе и орангутанга или понго, еще безмерно велик. В соответствие с этим, три человеческие расы, одинаковая первобытность которых стоит вне всякого сомнения как по физиологическим, так и по лингвистическим основаниям, — эти три расы, кавказская, монгольская и эфиопская, существуют во всей чистоте только в Старом Свете; Америка же населена смешанными монгольскими племенами, которые подверглись изменениям под влиянием климатических условий и которые, наверное, перешли туда из Азии. На той земной поверхности, которая непосредственно предшествовала нынешней, природа местами поднималась уже до обезьяны, но до человека не дошла.

На этой точке зрения, к которой привел нас настоящий анализ и которая позволяет нам усматривать в материи [320]непосредственную видимость проявляющейся во всех предметах воли и даже, если руководиться чисто физическим объяснением временно-причинного характера, признавать в ней начало вещей, — на этой точке зрения легко возникает вопрос, нельзя ли и в самой философии исходить как с объективной, так и с субъективной стороны, и поэтому выставить в качестве фундаментальной истины такое положение: „нет вообще ничего, кроме материи и присущих ей сил“. Но легко сказать — „присущие силы“; необходимо однако вспомнить при этом, что допущение таких сил сводит всякое объяснение к совершенно непостижимому чуду, в которое это объяснение и запирается, с которого собственно оно и должно начинать: ведь несомненно, что таким чудом поистине является всякая определенная и необъяснимая сила природы, лежащая в основе разнородных действий какого-нибудь неорганического тела, — таким чудом не в большой степени является и обнаруживающаяся в каждом органическом существе жизненная сила, как я это обстоятельно выяснил в 17-й главе, доказав, что физику никогда нельзя возводить на престол метафизики — именно потому, что она оставляет совершенно без разбора как упомянутое допущение, так и многие другие, и этим заранее отказывается дать конечное объяснение вещей. Далее, я должен напомнить здесь приведенное мною в конце первой главы доказательство недопустимости материализма, поскольку он, как я там выразился, является философией субъекта, который при своем счете забывает о самом себе. А все эти истины основываются на том, что все объективное, все внешнее, будучи постоянно только восприемлемым, познаваемым, всегда и остается только косвенным и производным и поэтому решительно никогда не может сделаться последним основанием для объяснения вещей, или исходным пунктом философии. Ибо последняя необходимо требует, чтобы ее исходным пунктом было нечто совершенно непосредственное, а таким непосредственным, очевидно, является только то, что дано самосознанию, внутреннее, субъективное. Вот почему и надо считать такой выдающейся заслугой Декарта то, что он первый сделал исходным пунктом философии самосознание. По этой дороге с тех пор и пошли истинные философы, особенно Локк, Беркли и Кант — каждый на свой лад, и шли они все дальше и дальше; в результате их исследований я был приведен к тому, что нашел в самосознании и использовал вместо одного два совершенно различных данных непосредственного познавания — представление и волю; я убедился, что комбинированное применение этих двух данных в такой же [321]мере позволяет прогрессировать в философии, в какой при решении алгебраической задачи можно достигнуть большего успеха, если нам известны не одна, а две величины.

Таким образом, неизбежная ложь материализма состоит прежде всего в том, что он исходит из некоторой petitionis principii, которая при ближайшем рассмотрении оказывается πρωτον ψευδος, — именно, из предположения, что материя есть нечто прямо и безусловно данное, нечто существующее независимо от познания субъекта, т. е., собственно говоря, некоторая вещь в себе. Материализм приписывает материи (а следовательно, и ее предпосылкам — времени и пространству) абсолютное, т. е. независимое от воспринимающего субъекта существование, — и в этом его основная ошибка. Кроме того, если только он желает быть честным, он должен оставить необъясненными присущие данным материям, т. е. веществам, свойства, раскрывающиеся в последних силы природы и, наконец, жизненную силу, как необъяснимые qualitates occultas материи, и исходить он должен от них; так, действительно, и поступают физика и физиология, потому что они и не выражают притязаний на то, чтобы дать конечное объяснение вещей. Но именно для того, чтобы избегнуть этой необходимости, материализм, по крайней мере, до сих пор, действует не честно: он в сущности отвергает все эти первоначальные силы, притворно и мнимо сводя их все, а в конце концов и жизненную силу, к чисто-механической действенности материи, т. е. к проявлениям непроницаемости, формы, сцепления частиц, силы удара, косности, тяжести и т. д., — а в этих свойствах, конечно, меньше всего необъяснимого, потому что они отчасти зиждутся на чем-то a priori известном, т. е. на формах нашего собственного интеллекта, которые служат принципом всякой понятности. Между тем интеллект, как условие всякого объекта, а следовательно и всей совокупности явлений, материализм совершенно игнорирует. Его цель — свести все качественное к чисто-количественному, и оттого первое он относит просто к форме, в противоположность собственно материи: на долю последней он из собственно-эмпирических свойств оставляет одну лишь тяжесть, так как она уже сама по себе представляет нечто количественное, — именно, является единственной мерой количества материи. Этот путь неминуемо приводит его к фикции атомов, которые и становятся тем материалом, из какого он мнит построить столь таинственные обнаружения всех первоначальных сил. Но при этом он уже имеет дело, собственно говоря, не с эмпирически данным, а с такой [322]материей, которой in rerum natura найти нельзя и которая скорее представляет собою не что иное, как абстракцию от действительной материи, — с такой материей, которая не должна иметь безусловно никаких иных свойств, кроме механических, — а подобные свойства, за исключением тяжести, так легко конструировать a priori, потому что они основываются на формах пространства, времени и причинности, т. е. на нашем интеллекте; таким образом, из этих жалких материалов должен строить материализм свои воздушные замки.

При этом он неизбежно становится атомизмом, как это уже и случилось с ним в годы его детства, у Левкиппа и Демокрита, как это происходит с ним и теперь, ибо он от старости снова впал в детство; так это у французов, потому что они никогда не знали философии Канта, так это у немцев, потому что они философию Канта забыли. И во втором своем детстве материализм выбрасывает еще лучшие коленца, нежели в первом: он утверждает, что не только плотные тела состоят из атомов, но и жидкие — вода, даже воздух, газы, свет, который мол представляет собою колебание какого-то совершенно гипотетического и никем не доказанного эфира, состоящего из атомов, коих различная скорость является причиной цветов, — гипотеза, которая так же, как некогда семицветная гипотеза Ньютона, исходит из совершенно произвольной и насильственно проводимой аналогии с музыкой. Поистине надо отличаться неслыханным легковерием, чтобы дать себя убедить, будто от бесконечного разнообразия окрашенных поверхностей, в нашем пестром мире, исходят бесконечно разнообразные колебания эфира, которые могут беспрерывно, каждое в особом темпе, носиться по всем направлениям, перекрещиваться между собою, не только не мешая друг другу, а напротив этой сутолокой и путаницей создавая глубоко-спокойное зрелище озаренной природы и искусства. Credat Judaeus Apella! Бесспорно, природа света — для нас тайна; но лучше сознаться в этом, чем скверными теориями заграждать себе путь к будущему знанию. То, что свет — нечто совсем иное, нежели чисто-механическое движение, колебание, или вибрация и трепетание; то, что он представляет собою даже нечто вещественное, это доказывают уже его химические эффекты, замечательный ряд которых демонстрировал недавно перед Académie des sciences Шеврель, показав действие солнечного света на различные окрашенные вещества. Самое интересное из этих явлений то, что белый бумажный сверток, подвергнувшийся влиянию солнечного света, производит [323]такие же самые действия, даже после того, как он шесть месяцев пролежит в плотно-закупоренной жестяной трубке: что же, неужели вибрация на полгода прекращается, а затем a tempo начинается снова? (Comptes rendus от 20 дек. 1858 г.). Вся эта эфиро-атомо-колебательная гипотеза представляет собою не только вздор, но по своей неуклюжей грубости не уступает худших демокритовским идеям; и тем не менее она настолько бесстыдна, что в настоящее время выдает себя за дело решенное, и этим она добилась того, что тысячи жалких писак всякого цеха, совершенно невежественные в подобных вопросах, благоговейно поклоняются ей и веруют в нее как в Евангелие. Атомистическое же учение вообще идет еще дальше, и скоро девизом его сбудет: Spartam, quam nactus es, orna! Для всех атомов присочиняет оно различные беспрерывные движения — круговращательные, вибрирующие и т. п., смотря по их рангу; кроме того, всякий атом имеет де свою атмосферу из эфира или что-нибудь еще в этом же фантастическом роде.

Но если фантазии шеллинговской натурфилософии и ее последователей были все-таки по большей части талантливы, окрыленны или, по крайней мере, остроумны, то фантазии атомистов представляют собою тяжеловесное, плоское, жалкое и грубое порождение таких умов, которые, во-первых, неспособны мыслить никакой иной реальности, кроме вымышленной бескачественной материи, являющейся к тому же абсолютным объектом, т. е. объектом без субъекта, и которые, во-вторых, не способны мыслить никакой иной деятельности, кроме движения и толчка; подобную реальность и подобную деятельность только и может понять атомист, и он a priori предполагает, что к ним все сводится, так как они — его вещь в себе. И вот, жизненную силу атомисты сводят к силам химическим (которые они с коварной целью и незаконно называют молекулярными силами), а все процессы неорганической природы сводят к механизму, т. е. к толчку и противодействию. И если верить им, то в конце концов весь мир со своими вещами представляет собою не что иное, как механическую игрушку, подобную тем, которые с помощью рычагов, колес и песку изображают либо горный рудник, либо сельскохозяйственное производство. Источник зла в том, что обильная ручная работа экспериментации вывела из употребления головную работу мысли. И функции последней берут на себя тигель и Вольтов столб, — отсюда глубокое отвращение ко всякой философии.

Но можно придать делу иной оборот и сказать: материализм, [324]как он являлся до сих пор, терпел неудачу только потому, что он недостаточно знал ту материю, из которой думал конструировать мир, и оттого, вместо нее, имел дело с каким-то бескачественным подкидышем ее; а если бы он исходил из действительной и эмпирически данной материи (т. е. из вещества или, скорее, веществ), снабженной, как это на самом деле и есть, всеми физическими, химическими, электрическими, а также самопроизвольно из нее самой рождающими жизнь свойствами, т. е, если бы он исходной точкой брал истинную „mater rerum“, из темного лона которой проистекают все явления и формы, чтобы когда-нибудь опять ввергнуться в него, то из этой материи, дотла понятой и исчерпывающе познанной, наверное можно было бы конструировать такой мир, которого материализму не пришлось бы стыдиться. Совершенно верно. Но только весь фокус состоял бы тогда в том, что искомое (quaesita) материализм выдавал бы за данное (data); ведь он на вид брал бы как данное одну лишь чистую материю, а на самом деле таким данным и исходной точкой для дальнейших выводов служили бы ему все те таинственные силы природы, которые присущи материи или, правильнее сказать, которые благодаря ей делаются видимы для нас; иными словами, это был бы прием почти тождественный с тем, когда под блюдом разумеют собственно то, что лежит на нем. Ибо, действительно, материя для нашего познания — это не что иное, как вместилище свойств и сил природы, которые являются ее акциденциями; и именно потому, что я свел последние к воле, я и называю материю простой видимостью воли. Если же разоблачить материю от всех этих свойств, то от нее останется нечто бескачественное, caput mortuum природы, из которого, добросовестным образом, ничего не сделаешь. А если все эти свойства за нею, как заказано, сохранить, то мы совершим замаскированною petitionem principii, заранее выдав искомое за данное. И то, что получится в результате этого, будет уже не материализм в собственном смысле, а простой натурализм, т. е. абсолютная физика, которая, как я показал в упомянутой уже главе 17, никогда не может заменить метафизики, потому что она приступает к делу лишь после многих предпосылок, — следовательно, даже и не пытается объяснить вещи дотла. Оттого чистый материализм по существу своему опирается на одни лишь qualitates occultas, за пределы которых не выйдешь никаким иным путем, кроме того, который избрал я; т. е. надо призвать на помощь субъективный источник познания, что, разумеется, выводит на дальнюю и трудную окольную дорогу [325] метафизики, так как уже предполагает законченный анализ самосознания и данных в последнем интеллекта и воли. Между тем, исходить от объективного, в основе которого лежит такое ясное и понятное внешнее воззрение, — это для человека столь естественно и удобно, что натурализм и вытекающий из него (так как сам он не исчерпывает вопроса) материализм являются такими системами, к которым спекулирующий разум непременно обращается прежде всего; вот почему уже в самом начале истории философии мы и встречаем натурализм, в системах ионийских философов, а после него — материализм, в учении Левкиппа и Демокрита; да и впоследствии обе эти системы от времени до времени возрождаются.