Замок Эскаль-Вигор (Экоут; Веселовская)/1912 (ВТ:Ё)/5

[67]

V.

Около этого времени старая графиня Кельмарк, отказавшись от роскошного образа жизни с множеством слуг и желая поселиться в кокетливом домике аристократического городского квартала, нуждалась в каком-нибудь доверенном лице, в какой-нибудь компаньонке и камеристке. Одна из её старых приятельниц, проводившая лето в деревне Бландины, расхвалила ей даже по просьбе священника эту храбрую девушку, не скрывая от неё случая, жертвой которого она была когда-то. Оказалось, что это даже способствовало тому, чтобы получить симпатию бабушки Анри, которая её сейчас же и наняла.

Но какой милой и сговорчивой была эта крестьянка! Она дышала здоровьем и прямотой. Точно это была греческая модернизованная статуя, оживлённая розовыми щёками; блестящие и доверчивые глаза отличались очень светлым сапфиром, рот имел красивую и меланхолическую складку; пепельные волосы, немного волнистые, [68]разделялись на безупречно белом лбе. Она отличалась тонкой талией, была чудесно сложена, в своих крестьянских одеждах, точно это была аристократка, переодетая в пастушку.

С своей стороны, Бландина была увлечена этой семидесятилетней аристократкой, которая не отличалась гордостью или напыщенностью, и которая, благодаря своему широко философскому уму, была бы на месте в век энциклопедии и Дидро. Это была женщина благородной культуры, без всяких предрассудков, и если она и оставалась до некоторой степени заражённой аристократизмом происхождения, это происходило от того, что она сравнивала себя с окружавшими её пролазами, и принуждена была убедиться в высоте чувств, тона и образования всё более и более отдалённой касты, и снова более изгнанной и униженной финансовыми мезальянсами, благодаря гильотинам и сентябрьским убийствам. Напротив, она рассматривала, как действительно аристократическое достояние, эти высокие качества души и разума, которые можно встретить на каждой ступени общества; владение ими было равносильно для неё неоспаримым документам и принадлежности к какому-нибудь генеалогическому дереву. Мальвина де Кельмарк, наделённая когда-то красотою, которую около 1830 г. «альманахи муз» называли Оссиановской, имела быстрые глаза сероватого оттенка с жемчужными жилками, носила английские букли, [69]отличалась носом с горбинкой, умными устами; она была высокого роста, сухая и нервная, с осанкой королевы, наделённая тем, что художники зовут линией, ещё более торжественная от длинных чёрных бархатных или шёлковых платьев, широких гипюровых рукавов, головных уборов в духе Марии Стюарт, — роскошного и сурового туалета, на котором сверкали кольца и брошки; точно это была голова сфинкса, высеченная из оникса и убранная бриллиантами и рубинами.

Эта владелица замка не имела никакого педантизма и высокомерия; она не умела жеманиться, не была вульгарна, она отличалась добротой без изнеженности, даже бывала иногда сурова и ворчлива, хотя умела быть любящей, честной, бесконечно чувствительной; она вовсе не была фарисейкой, хотя и ненавидела измену, лживость и низость души.

Эта евангелическая атеистка должна была неразрывно слиться с этой христианкой, очень расходившейся с этим учением. Старая владелица замка без злобы смеялась над тем, что она называла притворством Бландины, но ни в чём не раздражала её в отношении обрядов, которых, впрочем, та мало и придерживалась. Г-жа де Кельмарк, по своему весёлому настроению, оптимистическому характеру, гордости являлась полною противоположностью не по летам рассудительному характеру этой молодой [70]девушки, которую она называла своей маленькой Минервой, Афиной-Палладой.

Старушке нравилось заниматься её образованием; она научила её так хорошо читать и писать, что та сделалась её лектрисою и её секретарём.

Но прежде всего она внушила ей сильную любовь к своему внуку, своему Анри, который обучался в то время в Боденбергском замке, и которого г-жа де Кельмарк наивно называла своим единственным предрассудком, суеверием, фанатизмом. Она беспрестанно беседовала с своей компаньонкой об этом маленьком феномене, об этом преждевременно развившемся и утончённом ребёнке. Она читала и заставляла прочитывать письма ученика коллежа; Бландина отвечала на эти письма, под диктовку бабушки, но очень часто она первая находила слова и даже оборот нежной речи, который искала старушка. Она кончила тем, что сразу писала всё письмо, сообразуясь с тем, что указывала её госпожа; последняя уверяла, что стиль Бландины отличался большим материнством, чем её собственный.

Владелица замка показывала ей также портреты молодого графа; обе женщины не переставали рассматривать в течение целых часов изображения своего любимца: начиная с даггеротипа, представлявшего его непокойным младенцем с ножкою без башмака, на коленях матери, [71]и кончая самой последней карточкой, на которой он, слабенький, был изображён после первого причастия с большими, глубокими глазами.

Сначала Бландина только представлялась, что интересовалась всем, что касалось юного Кельмарка, и сама заговаривала о нём единственно с целью понравиться чудесной женщине и польстить её трогательной привязанности; но бессознательно она вдруг начала разделять этот культ к отсутствовавшему. Она любила его глубоко прежде, чем его увидала.

Впоследствии можно было понять, что в этой привязанности было более высокое влияние, точно шедшее от Провидения, чем простое явление самовнушения.

— Каким он большим должен теперь быть! И сильным, и красивым! — Беседовали обе женщины. Они до мелочей описывали его, причём одна прибавляла лестные черты к тем которыми наделяла его другая. Как Бландине хотелось увидеть его! Она тосковала даже от ожидания его приезда. Вдруг печальное известие пришло из Швейцарии, в то время, когда он должен был приехать на каникулы к бабушке: Анри заболел. Никогда ещё Бландина так не терзалась. Она полетела бы на крыльях к изголовью ученика, если бы её не удерживала обязанность ходить за старушкой, которая тоже находилась между жизнью и смертью, пока её внук вполне не оправился. Затем, какая была радость, [72]когда Бландина узнала о полном выздоровлении молодого человека.

Перспектива возвращения на родину этого столь любимого юноши, заставляла волноваться Бландину не меньше самой бабушки. Она считала дни и по детски вычёркивала их на календаре, как и ученик должен был делать тоже, там в коллеже.

Когда Анри позвонил у калитки виллы, то Бландина открыла ему. Ей показалось, что она увидела перед собою юного бога. Вся кровь бросилась ей в сердце. Она сразу начала его обожать, с полным уважением, без всякой надежды, без всякой тщеславной мечты, только ради него самого, и поняла, что все её желания, все её стремления будут сходиться к одному — жить всегда возле юного Кельмарка. Позднее, она могла лучше разобраться в том, что произошло в её душе с первой, но решительной встречи. Она могла бы передать это сложное впечатление только в виде последовательного рассказа. В общем, Анри странным образом импонировал благочестивой Бландине. Точно по мановению молнии, подготовленной целым потоком чувств, симпатии, в её душу врывалось смешение страха, сердечного страдания и поклонения, может быть, даже немного этого оккультического благочестия, которое мы испытываем перед редкими предметами, явлениями, почти непонятными для обыкновенной жизни… [73]— Ах! вы, разумеется, m-elle Бландина! Маленькая фея, которую так расхваливала бабушка! — сказал юноша, протягивая руку камеристке, я вам очень, очень благодарен за ваши заботы о ней! — прибавил он с некоторым смущением.

Оба они очень скоро подружились. Под своим весельем Бландина скрывала глубокую и страстную любовь. Не потому ли, что она чувствовала себя привлечённой к Кельмарку на всю жизнь, она не прибегала ни к каким приёмам, благодаря которым женщина привязывает к себе возлюбленного? Это отсутствие кокетства способствовало даже тому, чтобы расположить к себе этого робкого и капризного юношу, не имевшего понятия об изяществе манер. Бывали дни, когда он был очень любезен с нею; иногда же, он бросал на неё странные взгляды, или, казалось, избегал её, даже скрывался от неё.

Прошло три года. Был май месяц, вечерело. Старушка де Кельмарк обедала одна у своей старой приятельницы, г-жи де Гастерле, как это она делала каждый месяц. Бландина должна была отправиться за нею к этой даме около десяти часов. Анри ушёл в свою комнату, где он работал, — или, скорее, делал вид, что работал, так как это время дня и года располагали его к мечтам, любопытству, возбуждению нерв.

Через открытое окно молодой граф слушал [74]звуки аккордеона и шарманки, доносившиеся из рабочего квартала, от которого его отделяли несколько гектаров весёлых садов, расположенных между виллой бабушки и домом соседей, и отделявшихся между собою живою изгородью. В течение нескольких вечеров, печальные порывы щеголеватых медных инструментов в артиллерийских казармах, расположенных у края предместья, доходили до Кельмарка вместе с запахом сирени, которая двигала свои ветви до самого окна.

По соседству где-то шла постройка; большое здание вскоре должно было покрыться крышею, и каждый день юный аристократ слушал, как каменщики производили серебристую музыку кирпичей, которые они били своими лопаточками. Много раз, привлечённый этим, он вытягивался вперёд и видел белых и рыжих рабочих, толстых деревенских молодцов, с ковшами на плечах, бессознательных эквилибристов, поднимавшихся по лесам и пренебрегавших головокружением. Иногда листва загораживала ему их, затем вдруг они показывались среди ветвей, в драматическом отблеске действующей силы на равнодушном голубом небе…

Почему его сердце наполнялось непонятной тоской, когда после захода солнца он видел их проходившими, с деревенской синей курткой на плече, столь же испачканной, как [75]какая-нибудь палитра? Его состояние должно было стать ещё хуже, через несколько дней, когда они должны были окончить работу; он уже привык к их гармонической деятельности перед своими глазами, и он предчувствовал, что ему будет недоставать этих рабочих; в особенности, одного живого блондина, лучше других сложенного, более стройного, который принимал без всякого намерения такие позы тела, которые могли бы привести в отчаяние скульптора. «Есть среди этих подмастерьев некоторые, которых похитит у их декоративного ремесла казарма», думал де Кельмарк, прислушиваясь к призывам трубы, замиравшим в ветвях и трепетных ароматах весны. Рабочие, крестьяне, покинувшие свои деревни, солдаты, находящиеся в казармах, дорогие и далёкие сёла, высокие колокольни, внушают всегда тоску по родине: эта ассоциация переходных идей обратилась у Кельмарка в навязчивые мысли о деревне, среди которых вдруг символически вырисовывался образ Бландины, не той Бландины, которая жила теперь возле него, но маленькой крестьянки, которую он себе рисовал в своём воображении, поэт, влюблённый в силу и природу!

— Она там наверху одевается! — подумал он, так как приближалось время идти за бабушкой.

Точно во сне, с глазами, опьянёнными деревенским бегом и бешеными объятиями, он поднялся в комнату Бландины. [76]Хотя она была в одной рубашке, но она едва ощутила лёгкую дрожь, когда он вошёл. Точно она ждала его. Она хотела причёсывать свои роскошные волосы, растрепавшиеся по плечам, и пахнувшие лавандою и ароматическими травами её родины; она обернулась к нему с доверчивой улыбкой. Он взял её за руки, но почти не глядя на неё, представляя себе что-то отсутствующее, потустороннее, закрывая даже глаза, чтобы насладиться этою безумною перспективою, он подтолкнул её, покорную, безмолвную, к постели, наскоро открытой. Она, трепещущая и обрадованная, продолжала улыбаться и отдалась, точно новому бродяге.

Почему он вспоминал, перед тем, как отдаться экстазу, вечернюю мелодию аккордеона, сирени в цвету, и юных молодцов, тащивших синюю куртку по сухим листьям? Не потому ли, что эти юные рабочие могли быть соотечественниками его возлюбленной? Обрадованный, он сливал в ней всё деревенское население; в этот брачный вечер он наслаждался в Бландине силою, радостью, грубыми и телесными жестами, самой землёй, деревенским соком… В этот раз и в последний раз он владел ею, точно теми желаниями, которые она могла бы зажигать в здоровых деревенских рабочих, на жёлтой соломе, зловонной и спутанной во время шумной ярмарки…

На одну минуту Бландина встретила взгляд [77]его полуоткрытых глаз. Какую пропасть открыла она в них? Пропасть притягивает, а любовь заключает в себе что-то головокружительное. Не отдаваясь вполне тому наслаждению, на которое она надеялась, но забываясь так, как она забылась среди вереска в объятиях короля веяльщиков, она ощутила по всему телу какую-то более трагическую нежность к молодому графу де Кельмарку. Это произошло потому, что она подсмотрела во взгляде Анри бесконечную тревогу, в его объятиях точно засепку утопающего, в его поцелуе удушье убиваемого, призывающего на помощь.

Она отдалась ему, чувствуя себя во власти его превосходства; она всегда вкладывала чувства уважения и унижения в их отношения. Ариан, — здоровая и красивая Бландина теперь была убеждена в этом, — не переживал никогда таких эротических замираний, как те, которые содрагали тело и воображение этого юного, слишком развитого и наблюдательного аристократа. Обожая его, она приближалась к нему всегда с некоторым беспокойствием, точно страхом пловца в первую минуту вторжения в воду.

Она находила его необыкновенным человеком, фантастом, почти внушающим страх. Временами он ощущал печаль о позорных зрелищах; он был мрачен и суров, точно канал, прорезывающий предместие, которое полно мусора и тины. Сумрак, охватывавший периодами [78]его мысли, показывался точно бельмо на его красивых синих глазах. Вслед за приступом доброты и нежности наступали обратные переживания, охлаждения, внезапные неудовольствия. Продолжительные перерывы разрывали на части его характер. Всё равно, с первого же появления Кельмарка, она почувствовала себя точно перед таинственным существом, в котором говорил незнакомый голос, навсегда встревоживший её душу: она отдалась ему, без надежды на спасение, точно божеству, которое навеки уведёт её от рая, и когда она смотрела на него, в её взглядах было выражение мучеников, которые тщетно ищут в облаках полёт ангелов, опаздывающих спуститься их спасти. Впрочем, она ещё не видала обрядов и худших испытаний той религии любви, которой она себя посвятила.