Так как равнодушие моих современников ни в каком случае не могло поколебать моего убеждения в истинности и важности моей теории цвета, то я ее переработал и издал два раза: на немецком языке в 1816 и на латинском в 1830 г. в третьем томе Scriptores ophthalmologici minores И. Радиуса. Ввиду того, однако, что этот полный недостаток сочувствия, при моем преклонном возрасте, все же оставляет мне мало надежды пережить второе издание этих сочинений, то я хотел бы изложить здесь то немногое, что я имею прибавить об этом предмете.
Всякий желающий открыть причину данного действия начнет, если он обдуманно приступает к делу, со всестороннего исследования самого действия, — потому что данные к отысканию причины можно почерпнуть исключительно из самого действия, которое одно только дает направление и руководящую нить для открытия причины. Тем не менее еще никто из предлагавших до меня теории цветов не сделал этого. Не только Ньютон приступил к отысканию причины, не изучивши сколько-нибудь близко действия, которое предстояло объяснить, но и предшественники его поступали точно так же, и даже Гёте, во всяком случае гораздо более других исследовавший и описавший самое действие, данный феномен, именно ощущение в глазу, еще недостаточно далеко пошел в этом направлении, — иначе он должен был бы натолкнуться на те открытые мною истины, которые образуют корень всякой теории цвета и включают в себя основания также и его теории. Поэтому я не могу его исключить, когда я говорю, что до меня все, от древности до самых последних времен, обращали внимание исключительно на то, чтобы исследовать, какое изменение должна претерпевать поверхность какого-либо тела или же свет, — происходит ли это путем разложения на составные части или через помутнение или вообще через какое бы то ни было потемнение — для того чтобы проявить цвет, т. е. возбудить в нашем глазе то совершенно своеобразное специфическое ощущение, которое совсем не подлежит определению, а познается лишь чувственно. Очевидно, что более верный и правильный метод — обратиться прежде всего к самому ощущению, чтобы посмотреть, нельзя ли из всего ближе присущих ему свойств и закономерности его явлений заключить к тому, что́ происходит при этом физиологически. Ибо таким только образом и можно иметь основательное и точное знание действия, как данного, которое во всяком случае должно представить точки опоры для исследования причины, как искомого, т. е. в данном случае внешнего раздражения, которое, действуя на наш глаз, вызывает упомянутый физиологический процесс. Именно, каждое возможное изменение данного действия указывает на точно ему соответствующую способность к изменению вызывающей его причины; далее, там, где изменения действия не имеют резких границ между собою, они не могут быть отмеченными и в причине, так что и здесь должна иметь место та же постепенность переходов; наконец, там, где действие приводит к противоречию, т. е. допускает нечто совершенно противоположное своей природе, — и к этому условия должны быть даны в природе предполагаемой причины, и т. д. Эти общие принципы легко применить к теории цвета. Всякий, знакомый с сущностью дела, тотчас заметит, что моя теория, рассматривающая цвет только сам по себе, т. е., как данное специфическое ощущение в глазе, дает в руки уже данные a priori для обсуждения Ньютоновского и Гётевского учения об объективной стороне цвета, т. е. о внешних причинах, вызывающих в глазе подобное ощущение; при ближайшем же исследовании он поймет, что, с точки зрения моей теории, все говорит в пользу Гётевской и против Ньютоновской теории.
Желая сделать некоторые добавления для людей, уже знакомых с предметом, я намерен здесь вкратце показать, каким образом то, что есть истинного в Гётевском физическом первичном феномене (Urphänomen), вытекает из моей физиологической теории уже a priori. — Если цвет сам по себе, т. е. в глазу, представляет собою не что иное, как качественно разделенную на две части, следовательно, лишь отчасти возбужденную нервную деятельность ретины, то внешней причиной его должен быть уменьшенный свет, при том уменьшенный очень своеобразным способом, особенность которого заключается в том, что каждому цвету уделяется как раз столько света, сколько тени (σκιερον) налагается на противоположный ему физиологический дополнительный цвет. Но это может случиться вполне точно и удовлетворительно для всякого возможного сочетания лишь в том случае, если известный цвет бывает светлым по той же причине, по которой его дополнительный цвет остается в тени или становится темным. Для удовлетворения этого требования вполне пригодна полупрозрачная перегородка, поставленная между источником света и темным пространством, которая при противоположном освещении всегда производит два физиологически дополнительных цвета, причем они различны в зависимости от степени плотности перегородки; вместе же взятые всегда дополняют друг друга до белого цвета, т. е. до полной деятельности ретины. Сообразно с этим, при наибольшей прозрачности такой перегородки появляются желтый и фиолетовый цвета; при возрастающей ее плотности, они переходят в оранжевый и синий, и, наконец, при еще бо́льшей плотности — в красный и зеленый; впрочем, последний случай нельзя вполне ясно представить столь простым способом, хотя небо при заходе солнца иногда и вызывает в слабой степени это явление. Когда перегородка совершенно утрачивает прозрачность и становится плотною до непроницаемости, то при падающем на нее свете получается белый цвет; если же свет находится за перегородкой — то темнота, или черный цвет. — Проведение такой точки зрения на данный предмет можно найти в латинской обработке моей теории цветов, § 11.
Отсюда становится ясным, что если бы Гёте сам открыл мою основную и существенно важную теорию цветов, то он нашел бы в ней твердую опору для основного своего физического принципа и не впал бы в заблуждение, отрицая наотрез возможность составления белого цвета из прочих, несмотря на то, что возможность этого подтверждается опытом, хотя именно в духе моей, а не Ньютоновской теории. Однако Гёте, хотя он и собрал весьма полный материал для физиологической теории цвета, не было суждено открыть самую теорию, которая, как основная, и есть, собственно, самое главное. Это объясняется самой природой его духа: он был слишком объективен для этого. Chacun a les défauts de ses vertus, как выразилась где-то madame Жорж-Занд. Именно изумительная объективность его духа, кладущая печать гения на все его произведения, и помешала ему обратиться там, где нужно, к субъекту, — в данном случае, к самому зрительному восприятию, к самому глазу, чтобы уловить в нем последние нити, на которых держится весь феномен мира цветов, тогда как я, выйдя из кантовской школы, был наилучшим образом подготовлен к тому, чтобы удовлетворить этому требованию; поэтому, через год освободившись от влияния личности Гёте, я и был в состоянии найти истинную, основную и неопровержимую теорию цвета. Гёте стремился постигнуть и передать все чисто объективным образом; затем он считал свое дело сделанным и не старался заглядывать далее. Отсюда и вытекает то, что часто мы находим в его теории цвета лишь описание там, где ждем объяснения. Точно также и в данном случае ему казалось, что нельзя идти дальше правильного и всестороннего изложения объективного хода вещей. В силу этого самая общая и высшая истина всего его учения о цветах есть выражение объективного факта, который он сам назвал совершенно правильно первичным феноменом (Urphänomen). Он полагал, что этим сделано все дело; правильное: „так есть“ было для него всегда последней целью; но ему недоставало стремления к: „так это должно быть“. Мало того, он даже издевался над ним:
И вам философ доказует,
Что это так и быть должно.
Ибо он был поэт, а не философ, т. е. он не был одушевлен или, если угодно, одержим стремлением к изысканию конечных причин и глубочайшей сокровенной связи вещей. Именно поэтому он должен был оставить лучшую жатву для меня, последний сбор оставшихся колосьев: ведь самые важные выводы касательно природы цвета, последнее удовлетворение и ключ ко всему, чему учил Гёте, можно найти лишь у меня. Сообразно с этим и первичный его феномен, после того как я вывел его, как выше вкратце изложено, из моей теории, не заслуживает более этого названия. Ибо он не просто безусловный факт, вовеки недоступный никакому объяснению (за каковой считал его Гёте): он скорее — лишь причина, необходимая, как то видно из моей теории, для появления действия, т. е. для раздвоения деятельности сетчатой оболочки. Действительным первичным феноменом является лишь органическая способность сетчатой оболочки раздваивать свою нервную деятельность на две качественно противоположные, иногда одинаковые, иногда неодинаковые половины, заставляя их выступать по очереди. На этом мы должны, конечно, остановиться, ибо далее не остается ничего, кроме разве конечных причин; так сплошь да рядом бывает в физиологии. Впрочем, мы приобретаем, благодаря цвету, лишнее средство к различению и познанию вещей.
Кроме того, моя теория цветов имеет над остальными еще и то большое преимущество, что объясняет своеобразное впечатление от каждого цвета, ибо она учит распознавать в нем известную дробную часть полной деятельности ретины, принадлежащую ее + или же - стороне; благодаря чему становятся понятными специфическое различие цветов и особенные свойства каждого из них; тогда как ньютоновская теория, наоборот, оставляет это специфическое различие, равно как и своеобразное воздействие каждого цвета, совсем необъясненными; ибо цвет для этой теории — qualitas occulta (colorifica) семи гомогенных лучей; поэтому-то Ньютон дает каждому из семи цветов особую кличку и затем оставляет их на произвол судьбы; с своей стороны, и Гёте довольствуется тем, что разделяет цвета на теплые и холодные, предоставляя все остальное на благоусмотрение своих эстетических размышлений. Таким образом, только у меня можно найти до сих пор никогда не замечавшуюся связь между специфическими свойствами известного цвета и производимым им ощущением.
Феномен физиологического цвета, на котором покоится вся моя теория, быть, после того как его открыл Бюффон, изложен катером Шерффером, в духе Ньютоновской теории в „Abhandlung von den zufälligen Farben“, Wien 1765. Так как подобное объяснение факта повторено во многих сочинениях и даже в Anatomie comp. Кювье (leç. 12, art. 1), то я и хочу здесь досконально опровергнуть его и, мало того, привести ad absurdum. Объяснение это сводится к тому, что глаз, утомленный продолжительным созерцанием одного цвета, теряет восприимчивость к этому роду гомогенных цветовых лучей, благодаря чему он увидит уже не белый цвет, а, вместо него, продукт смешения остальных шести гомогенных лучей, которые, по соединении с первым, дают белый цвет; этот продукт и должен, таким образом, быть цветом, являющимся в виде физиологического спектра. Ex suppositis можно видеть всю абсурдность такого объяснения. Ибо после созерцания фиолетового цвета, глаз видит на белой (или еще лучше на серой) поверхности желтый спектр. Этот желтый цвет должен быть продуктом смешения оставшихся после исключения фиолетового остальных шести гомогенных лучей; значит, он должен быть составлен из красного, оранжевого, желтого, зеленого, голубого и синего: нечего сказать, хороша смесь для получения желтого цвета! Получится цвет уличной грязи, больше ничего.
Кроме того, существует еще множество фактов, противоречащих толкованию Шерффера. Так, например, уже с самого начала неверно то, будто глаз от продолжительного созерцания первого цвета становится к нему невосприимчивым, и при том — в такой степени, что он не может уже более воспринимать его вместе с другими на белом: на самом деле глаз видит этот цвет вполне ясно до того момента, пока не обратится от него к белому цвету. — Но всего хуже то, что мы для того, чтобы видеть физиологические цвета, совсем не нуждаемся в созерцании белой поверхности и всякая бесцветная поверхность годится для этого, а лучше всего — серая, годится даже черная; мало того, и с закрытыми глазами видим мы физиологический цвет!
Субъективной природе цвета отдано должное впервые лишь моей теорией, — хотя чувствовали это и раньше, что выражено уже в старинной пословице: des goûts et des couleurs il ne fant disputer. При этом относительно цвета можно сказать то же самое, что говорит Кант об эстетическом суждении или вкусе, а именно, что, несмотря на свою субъективность, он, подобно объективному, имеет притязание на общность у всех нормально-созданных людей.
Я доказал посредством своей теории, что и восстановление белого цвета из других цветов точно также зиждется исключительно на физиологическом основании, ибо оно возможно лишь в том случае, если известная пара цветов, именно, два дополнительных цвета, т. е. два цвета, на которые разделяется, раздвояясь, деятельность ретины, снова сольются воедино. Но это может произойти лишь в том случае, если две внешних причины, каждая из которых вызывает в глазу раздражение, действуют одновременно на одно и то же место ретины. Я дал несколько примеров этого опыта; легче и проще всего достигается этот результат, если направить лиловый цвет призматического спектра на желтую бумагу. При нежелании довольствоваться чистыми призматическими цветами, лучше всего достигается тот же результат путем соединения просвечивающего и отраженного цвета, — например, если на зеркало из синего стекла направить свет через красножелтое стекло. Выражение „дополнительные цвета“ только в тем случае имеет смысл и значение, когда оно понимается физиологически; иначе же оно лишено всякого значения.
Гёте неправильно отрицал возможность восстановления белого цвета из других; но это произошло оттого, что Ньютон утверждал возможность этого явления на ложном основании и в ложном смысле.
Что же касается немцев, то суждение их о гётевской теории цветов вполне оправдало те ожидания, которые можно было предъявлять к нации, в течение 30 лет провозглашавшей такою лишенного ума и заслуг мараку нелепиц, пустого до мозга костей философских дел мастера, как Гегель, — величайшим мыслителем и мудрецом, вдобавок в таком дружном Tutti, что эхо от него раздавалось по всей Европе. Я прекрасно знаю, разумеется, что desipere est juris gentium, т. е. что всякий волен судить, как ему заблагорассудится и как нравится; но зато он должен также согласиться и на то, чтобы его судили по его суждениям потомки, и еще раньше — соседи. Ибо и здесь уже является Немезида.
Гёте имел верный, всецело отдающийся предмету, объективный взгляд на природу вещей; Ньютон же был просто математиком, который всегда торопился все измерить и вычислить, почему и клал в основание теорию, скроенную из поверхностно схваченных явлений. Это — истина; можете строить какие угодно физиономии!
Здесь можно еще сообщить большой публике заметку, которою я исписал обе страницы предоставленного мне листа в альбоме, выставленном в 1849 году во Франкфурте по случаю столетия рождения Гёте. — Вступительные строки этой заметки относятся к высшей степени пышным и торжественным публичным празднествам, которыми был ознаменован этот день.
Ни увенчанные монументы, ни пушечные салюты, ни звон колоколов, не говоря уже о празднествах со спичами, не в состоянии искупить тяжелую и возмутительную несправедливость, которую претерпевает Гёте в отношении своего учения о цветах. Ибо вместо того, чтобы признать полное согласие с истиной и высокое совершенство его, на него принято смотреть, как на неудачную попытку, над которой, по недавнему выражению одного периодического издания, специалисты только смеются; мало того, они даже смотрят на нее, как на слабость великого человека, в которой следует отнестись снисходительно, предав ее забвению. Эта беспримерная несправедливость, это неслыханное искажение всякой истины стало возможным лишь потому, что тупая, косная, равнодушная, не имеющая своего мнения и поэтому легко поддающаяся обману, публика не предприняла — как ни легко это было даже без предварительной подготовки — самостоятельного исследования и проверки, передала это „специалистам“, господам ремесленникам, т. е. людям, занимающимся наукой не ради нее самой, а ради вознаграждения, и позволила им импонировать себе приговорами и гримасами. Но если уж эта публика не хочет рассуждать самостоятельно и предпочитает, подобно бессловесным, руководствоваться авторитетом, то авторитет самого великого человека, которого вся нация должна чтить наряду с Кантом, должен был бы иметь больше веса, чем тысячи этих ремесленников, вместе взятых, в особенности, когда дело идет о предмете, на который он всю жизнь смотрел, как на свое главное занятие. Что же касается решения этих специалистов, то нужно высказать неподкрашенную истину: им стало невыносимо стыдно, когда выяснилось, что они не только позволили навязать себе очевидную ложь, но еще сто лет подряд без самостоятельного исследования и поверки, со слепой верой и благоговейным удивлением, почитали, изучали и распространяли ее, пока, наконец, не явился престарелый поэт, чтобы научить их уму-разуму. После этого невыносимого унижения они, подобно всем грешникам, ожесточились, упрямо отклоняя запоздавшее поучение и, с помощью этого закоснелого упрямства, в настоящее время уже сорокалетнего, хотя и выгадали отсрочку, но зато во сто раз увеличили вину свою. Ибо veritatem laborare nimis saepe, extingui nunquam, сказал еще Ливий: день разочарований придет, должен прийти, а тогда? — Ну, тогда „будем извиваться, как сумеем“ (Эгм. 3, 2).
Немецкие министры народного просвещения, стоящие во главе академии наук, выразили бы свое уважение к Гёте, которое они несомненно питают, наиболее благородным и правильным путем, если бы они поставили этим академиям задачу в известный срок доставить основательное и полное исследование и критику гётевской теории цвета наряду с разрешением ее противоречия с ньютоновской. О, если бы эти высокопоставленные господа вняли моему голосу, вопиющему о справедливости к нашему великому усопшему, и снизошли до него, не привлекая к совету тех, кто сделался благодаря своему, не имеющему оправдания, молчанию, соучастником вины! Это — самый верный способ снять с Гёте незаслуженный позор. Ибо тогда уж нельзя будет отделаться приговорами и гримасами, не придется более услышать бесстыдной отговорки, будто все дело здесь не в суждении, а в математических выкладках; господа цеховые ремесленники придут скорее к альтернативе: или отнестись с должным уважением к истине, или же — скомпрометировать себя самым позорным образом. Под давлением таких тисков еще можно ожидать от них чего-либо; бояться же этого — нет ни малейшего основания. Ибо как могут выдержать сравнение, при более серьезной и честной поверке, эти ньютоновские химеры, эти, очевидно, не существующие и изобретенные единственно лишь в подражание звуковой гамме 7 призматических цветов: красный, — которого совсем нет, и, простой основной зеленый, который самым явным образом, на наших глазах, наивно и невинно составляется из голубого и желтого; затем чудовищная нелепость скрывающихся в светлом и ясном солнечном свете и прячущихся в нем, темных, даже синих гомогенных лучей; наконец, еще различная их преломляемость, которую опровергает всякий бинокль, — как, повторяю я, могут все эти сказки выдержать сравнение с ясной и простой истиной Гёте, с его, основывающимся на великом законе природы, объяснением всех цветовых явлений, истинность которого повсюду и при всяких обстоятельствах неподкупно свидетельствует сама природа! Мы так же мало должны опасаться этого, как и опровержения той истины, что единожды один — один.
Qui non libere veritatem pronuntiat, proditor veritatis est.