Стена глухая (Аникин)/1911 (ВТ:Ё)/7

[281]

VII.

Яковлевна поджидала мужа с праздничным обедом и хорошей вестью. Макарушкин [282]пришёл немного позже обыкновенного, усталый и мрачный.

— Что-й-то ты, Митрич, аль нездоровится? — встревожилась Яковлевна.

— Да нет, так... Подавай-ка скорей, да сосну я, клонит что-то.

— А тут письмо без тебя принесли, смотри-ка, от братца, Павла Яковлича.

Она вытерла руки об фартук и подала мужу серый помятый конверт, весь запачканный штемпелями.

— От него, — подтвердил угрюмо Макарушкин, пробегая письмо. — Насчет выдела, говорит, самому лучше приехать... А за души Кулаков намекался семьсот с первого слова...

Яковлевна просияла.

— Ну, вот! Владычица для праздника своего и обрадовала...

Макарушкин помычал в письмо и, положив его на колени, с жадностью стал хлебать рыбные щи. Молчали и ели. Васька ущипнул под столом Стёпку, тот завизжал, и отец изо всех сил хлопнул обидчика по лбу ложкой.

— Я-а вам дамм!..

Ребятишки присмирели, а Яковлевна решила помолчать, пока наестся.

«He в духе что-то сёдня», — думала она про мужа.

[283]Пообедали. Ребятишки поспешили на улицу; сам Макарушкин, всё ещё угрюмый, потянулся в спальню.

— Об чём же ещё-то пишет братец? — не вытерпела, наконец, Яковлевна.

— Да так... разное... Поклоны больше. Старики, слышь, не будут довольны, коль отойдёте на выдел.

— Ишь!.. Co стариками жить-то? Всё равно десятый год уж на отшибе-то живём. Приелись к острогу — каки мы мужики?.. Сердиты будут!.. Как же? Подари-ка семь-то, вот, сот, — тогда не рассердятся! — а сам оставайся без дома...

Баба говорила сердито, ворчливо. Макарушкин слушал её с видом усталого равнодушия; потом возразил:

— Да ещё кабы пришлось души-то продавать? Гляди, себе понадобятся...

— Что так?

— С должности грозятся прогнать...

Яковлевна побледнела, вся затряслась.

— Господи, Владычица мира!.. Да что ты, Митрич, говоришь-то? — И в голосе её уже дрожали слёзы.

Макарушкин хотел ответить жене тем же равнодушным тоном, но неожиданно для себя побледнел, выкрикнул:

— Чёрт их разберёт там! Нагораздило ребятишек по камерам насажать, a я виноват!..

[284]Яковлевна смотрела на мужа большими мокрыми глазами. Голос её был робок и жалобен:

— За что же с должности-то?..

— Да так вот! в окно стрелял... Попал в одного... Пароходов шипит: «громыхнёт Макарушкин с места. He устоит»...

— И убил до смерти?

— До смерти... наповал...

— Кого же?

— Мальчик... большенький...

— Куда же мы денемся, голо-о-вушка!.. — завопила вдруг Яковлевна. — Пожалели бы наших малых де-етушек...

— Пожалеют они!.. — бросил Макарушкин сердито, — жди!!..

И захлопнулся в спальне.

Яковлевна, плача и вздыхая, убрала посуду.

В зыбке проснулась грудная девочка, завозилась сначала, потом заплакала.

Войдя на цыпочках в спальню, женщина взяла на руки ребёнка, заглянула на мужа: тот спал ровным, обычным сном, как всегда после обеда. Она покрестила над его головой воздух, вздохнула, вышла в горницу и стала кормить девочку.

Голодный ребёнок с жадностъю припал губами к налитой полной груди, зарывшись в неё весь, с носом, глазами.

A у матери молчаливые слёзы текли по щекам, и она их не вытирала.

[285]«Уволят, — думала она с горечью, — какой уж свой дом?.. детей не прокормишь... И не пожалеет никто»...

Она плакала, переполненная тоскующей жалостью к себе, мужу, детям... В её голове ни разу не мелькнула мысль о том, что недалеко от её маленького горя, совсем близко от неё, другая женщина-мать убивается большим горем...

Ребёнок насытился: стал дуть пузыри, шлёпать ручонками по пухлой подушке грудей, сучить кривыми красными ножками, гулиться.

Яковлевна, горестная и заботная, тихонько отняла его от себя, положила на постилочку, сама зажгла перед иконами огарок тощей жёлтой свечки, встала на колени:

— Господи! Владычица!.. Царица Небесная, не допусти нас до погибели... Сохрани младенцев невинных от руки жестокой!.. не погуби нас... спаси и помилуй...

Свечка мигала, окидывая трепетными вспышками лики икон. Вылизывая воск с одной стороны, огонь копил его большими кучами с другой.

Религиозная женщина молилась долго и усердно, выкладывая из горестного, встревоженного сердца весь запас просительных слов, понятных только Богу. А рядом сытый грудной ребёнок гулился весело на коврике. Под окном, при блеске полуденного весеннего солнца, [286] шумно и беззаботно играли весёлые мальчики. За перегородкой, на широкой постели спал, ровно дыша, муж... И женщина молилась, прося Бога продлить всё это на бесконечные времена.