Сахалин (Дорошевич)/Настоящая каторга

Сахалин (Каторга) — Настоящая каторга
автор Влас Михайлович Дорошевич
Опубл.: 1903. Источник: Новодворский В., Дорошевич В. Коронка в пиках до валета. Каторга. — СПб.: Санта, 1994. — 20 000 экз. — ISBN 5-87243-010-8. Сахалин (Дорошевич)/Настоящая каторга в дореформенной орфографии


Мы с вами на пароходе «Ярославль» у пристани Александровского поста, «столицы» острова, где находится самая большая тюрьма, где сосредоточена «самая головка каторги».[1]

Сюда два раза в год пристаёт «Ярославль» «с урожаем порока и преступления». Здесь этот «урожай» «выгружается», здесь уже все вновь прибывшие арестанты распределяются и отсюда рассылаются по разным округам.

Сирена пронзительно орёт, — словно пароход режут, — чтобы поживее распоряжались на берегу.

Холодно дует пронзительный ветер и разводит волнение.

Крупная зыбь колышет стоящие у борта баржи. Пыхтит буксирующий их маленький катерок тюремного ведомства.

Тоскливо на душе. Перед глазами унылый, глинистый берег. Снег кое-где белеет по горам, покрытым, словно щетиной, колючей тайгой.

— Это вчера навалило, снег-то, — поясняет кто-то из служащих, приехавший на пароход за арестантами. — Совсем было сходить стал, да вчера опять вьюга началась.

Пристань на Александровском посту.

Сегодня как будто потеплее. Завтра опять вьются в воздухе белые мухи. Туманы. Пронизывающие ветры. И так — до начала июня. Это здесь называется «весна».

Направо хлещут и пенятся буруны около Трёх Братьев, — трёх скал, рядом возвышающихся над водой. В море выдалась огромная тёмная масса мыса Жонкьер, с маяком на вершине. В тёмной громаде, словно отверстие от пули, чернеет вход в тоннель. Бог его знает, зачем и кому понадобился этот тоннель. Зачем понадобилось сверлить эту огромную гору.

— Для чего он сделан?

— А чтоб соединить пост Александровский с Дуэ.

— Что ж, ездит кто этим тоннелем?

— Нет. Ездят другой дорогой, — вон там, горами. А нужно везти что, — возят на баржах, буксируют катерами. Да по нем и не проедешь, по тоннелю. Он в извилинах.

Тоннель вели под руководством какого-то господина, который, вероятно, никогда и в глаза не видал никакого тоннеля. На Сахалине всё так: там ещё и теперь арестантами заведуют горные инженеры, горными работами — смотрителя тюрем, рыбными промыслами — люди, никогда этим делом не занимавшиеся, а устройство хозяйства поселенцев возложено на прогоревших помещиков, которые только тем и замечательны, что расстроили даже своё собственное хозяйство. Сахалин, за немногими исключениями, это — в полном смысле слова сборище всевозможных неудачников, людей, ни к какому делу не пригодных, людей, выброшенных жизнью за борт.[2] Господин, вообразивший себя строителем тоннеля,[2] по сахалинскому обычаю, ровно ничего не понимал в том деле, за которое взялся. Как и всегда, тоннель повели сразу с обоих концов, с таким расчётом, чтобы партии работающих встретились. Но люди всё дальше и дальше закапывались в гору, а встречаться не встречались. Было ясно, что работающие партии разошлись. К счастью, среди ссыльно-каторжных нашёлся человек, понимающий дело, бывший сапёр, Ландсберг, фамилия которого в своё время прогремела на всю Россию и до сих пор ещё не забыта. Ему и отдали под команду рабочих. Ценою неимоверных трудов и усилий рабочих удалось поправить ошибку. Провели коридор в бок, и соединили две разошедшиеся в разные стороны половины тоннеля.

Вернёмся, однако, к «разгрузке».

Арестантов первого отделения вывели на палубу. Присматриваются к унылым берегам. Сахалин, видимо, производит тяжёлое впечатление. Вид оторопелый, растерянный.

Им сделали перекличку по фамилиям.

— Ну, теперь садись, ребята, — скомандовал офицер. То есть «садись на баржу».

Арестанты, словно по команде, поджали ноги и… сели на палубе.

Можно же до такой степени оробеть и смешаться.

По трапу один за другим, с мешками за плечами, спускаются в баржу каторжане. Баржу качает, арестанты в ней, ослабевшие на ноги, благодаря долгому отсутствию моциона, не могут стоять и валятся друг на друга. Одна баржа наполнена, подводят другую, — нагружают. И катерок, пыхтя и сопя, тащит качающиеся и бултыхающиеся баржи к пристани, далеко выдавшейся в море. А к пароходу уж ползёт по волнам другой катерок с двумя с бока на бок переваливающимися посудинами. Разгрузка идёт быстро, — и наступает самый тяжёлый момент. Из лазарета движется удручающего вида процессия. На каких-то[2] самодельных неудобных креслах, на неуклюжих носилках несут больных. Доктора с озабоченными лицами хлопочут около процессии. На их лицах так и читается укор.

И это перевозочные средства для больных.

Боже,[2] какие измученные, какие страдальческие лица у несчастных. Одно из них словно и сейчас смотрит на меня. Обвязанная голова. Заострившиеся черты, словно у покойника, с застывшим выражением страдания и муки. Восковое лицо. Провалившиеся глаза, в которых еле-еле светится жизнь, словно погасающий огонёк догорающего огарка. С губ его, белых и тонких, срывается чуть слышный стон, скорее жалобный вздох.

Это, по большей части, — хирургические больные из лазарета Корсаковского поста, пересылаемые сюда за неимением в Корсаковском операционной комнаты. По нескольку месяцев ждали они операции, часто необходимой немедленно. А время уходило, надо было ждать открытия навигации. Какой добрый человек поднимет вопрос о необходимости, насущной необходимости, вопиющей необходимости, устройства при Корсаковском лазарете своего операционного зала. Когда обратят внимание на то, что больные, нуждающиеся в трудных операциях, целыми месяцами должны ждать парохода и мучаться. От скольких напрасных мучений и страданий спасены будут тогда несчастные больные, сколько жизней сохранено.[2]

По крутому, почти отвесному трапу, бережно, под наблюдением врачей, но, конечно, всё же не без страданий для больных, их сносят в кувыркающуюся на волнах баржу.

Арестантские типы.

Разгрузка кончена. Жалкий тюремный катерок доставляет нас на пристань.

Чувствуется, что вы приближаетесь к административному центру. Александровская пристань, это — вполне благоустроенная пристань. Сигнальная мачта. Хорошенький домик, с канцелярией и командой для ожидающих катера господ чиновников. Несколько времени тому назад эту пристань разбило было вдребезги. Но горю помог всё тот же истинный благодетель Сахалина по технической части, бывший ссыльнокаторжный господин Ландсберг. Он перестроил пристань уже «как следует». На Сахалине вечно так: сначала сделают кое-как, а потом переделают «по-настоящему». Да и отчего бы и не делать таких опытов: рабочих рук много, и притом даровых.

По деревянному молу мы идём на берег.

На моле кипит работа. Каторжане из «вольной тюрьмы» таскают кули, мешки и ящики. Раньше нас пришёл какой-то другой пароход и привёз товары из Владивостока. Грузополучатели сидят тут же на своих ящиках и зорко поглядывают.

— Не стащили бы чего.

Нищая тюрьма тащит, что может.

— Надзиратель, надзиратель, — раздаётся пронзительный крик, словно человеку к горлу нож уж приставили, — надзиратель, чего ж ты не смотришь, куда он куль-то прёт, оглашённый. Какой же ты надзиратель, ежели воруют, а ты не смотришь. Я смотрителю буду жалиться.

— Ты куда это куль прёшь, такой, разэтакий?

— Чёрт же его, проклятого, знал, что это его. Я думал, туды его ташшыть надобно. Возьми куль, оглашённый. Ишь, прорвы на тебя нет, орёт, анафема.

— Жульё.

— Положь мешок, положь мешок, говорят тебе, — слышится в другой стороне.

Среди этой суетящейся толпы, не замечая никого, медленно движется странная фигура.

Свита из серого арестантского сукна до пят, похожа на подрясник. Он простоволос. Ветер треплет его белокурые волосы. Серо-голубые, светлые глаза устремлены на небо. На лице застыло выражение какого-то благоговейного восторга. Словно он Бога видит там, в далёких небесах. В одной руке у него верба, другая сложена как для благословения. Он весь унёсся отсюда душой, не слышит ничего кругом, идёт прямо, как будто кругом пусто и нет никого: его толкают, он не замечает.

— У-у, анафема. Пропаду на тебя нет.

Это — несчастный сумасшедший Казанцев, у него mania religiosa[3]. И зиму и лето он ходит вот так, с непокрытой головой, в длинной свите, похожей на подрясник, с высоко поднятой благословляющей рукой. Его нищие родные, пришедшие за ним на Сахалин, сделали себе источник дохода из «блаженненького», ходят за ним и выпрашивают милостыню на «Божьяго человека». В его лице, в его фигуре, в поднятой для благословения руке, в его походке, торжественной и мерной, словно он шествует к какой-то великой, важной цели, есть что-то трогательное, если хотите, даже величественное. Контраст между этим человеком, унёсшимся больной душой далеко от этого мира, и кипящей кругом суетой нищих и несчастных, — контраст очень сильный.

У конца мола противный лязг железа. Здесь работают, под конвоем часовых с ружьями, кандальные.

— Развязывай штаны, — кричит солдат, стоя перед высоким, мрачного вида, бородатым мужиком, — сейчас развязывай штаны, говорят тебе.

— А сам и развязывай, ежели тебе есть охота, — спокойно и равнодушно отвечает кандальный. — Да ты не дерися! — кричит он, когда солдат исподтишка даёт ему прикладом. — Ты чего дерёшься, чувырло братское? Можно и тебе бока-то помять, косопузый.

— Пришить вас всех тут мало, всех, сколько есть, дьяволов! Хлеб только казённый жрёте, пропасти на вас нет, проклятых, — ругается солдат, весь покрасневший со злости, и принимается развязывать каторжанину исподнее бельё.

— Так-то лучше. Давно бы так, — по-прежнему спокойно говорит каторжанин.

Этот тон, спокойный и равнодушный, по-видимому, особенно злит, раздражает, волнует, мучит и бесит солдата.

— Молчи лучше. Молчи, пока не пришиб.

— Много вас здесь, пришибал-то, найдётся.

— Молчи, — кричит солдат, уже весь багровый и от злости и от усилий развязать панталоны одной рукой: из другой нельзя выпустить ружьё, — молчи.

— Да ты не дерись, — кричит опять каторжанин, которому снова влетело в бок ружьём.

На мол с визгом въезжает с пригорка шибко разогнанная вагонетка. На ней сидят кандальники. За нею еле поспевает, одной рукой поддерживая ружьё на плече, другой — подобрав фалды шинели, конвойный.

— Тише, дьяволы.

— Ничего, пробегайся.[2]

У входа на мол стоят дрожки, тарантасы с каторжными кучерами на козлах. На весь Александровский пост имеется только один извозчик, из поселенцев, да и тот не занимается этим делом постоянно, — не стоит: за делом ли, за бездельем все всегда ездят на казённых. Зато и достаётся же лошадям на Сахалине. Вот для кого здесь поистине каторжная работа. Целый день в Александровске по главной улице только и слышишь, что звон колокольцев, только и видишь, что бешено мчащиеся тройки «под господ служащих».

«Вот, — думаешь себе, — какая, должно быть, деятельность кипит на этом острове».

Если бы спросить у лошадей, они бы ответили, что господа служащие — народ очень деятельный.

Что это, однако, за странная группа, словно группа переселенцев, расположилась у стены казённого сарая. Старики, молодые, женщины, дети сидят на сундуках, на укладках, с подушками в руках, с образами, с жидким, скудным и жалким скарбом. Это — «беглецы с Сахалина». Новые «крестьяне из ссыльных», люди, окончившие срок каторги и поселенчества, получившие «крестьянство», а вместе с ним и право выезда «на материк». Заветная мечта каждого невольного (да и вольного) жителя Сахалина. Распродав, а то и прямо бросив свои домишки, они стянулись сюда из ближайших и дальних поселений. Желанный, давно жданный, грезившийся во сне и наяву день настал. Свищет ветер, летают и кружатся в воздухе белые мухи, а они сидят здесь, дрожащие, посинелые от холода, не зная, когда их будут сажать на пароход. А сажать будут дня через три, не раньше. Никто не позаботился их предупредить об этом, никто не позаботился сказать, когда именно нужно явиться. И они будут мёрзнуть на ветру, на холоде, плохо одетые, с маленькими детьми, боясь пропустить «посадку» и остаться здесь, на проклятом острове.

— Милай, — ноет баба, — пусти хошь куды. Мне бы ребёнка покормить только. Махонький ребёнок-то, грудной. Замрёт не емши.

— Здесь и корми. Куда ж тебя ещё.

— Холодно, милай; на этаком-то холоду нешто можно грудью кормить.

Таков «желанный день». Подойдём к этой полузамёрзшей группе.

— Давно сидите?

— С авчирашнего дня. Авчирашнего ещё числа парохода ждали. Дрогнем, и от вещей отлучиться нельзя: народ шпанка, сейчас свистнет.

— А куда ж теперь, на материк?

— Так точно, на материк, ваше высокоблагородие.

— Ну, а что ж делать будете там на материке?

— Да уж там, что Бог даст. Что Владисток (Владивосток) окажет.

— Да ведь на материке-то теперь, во Владивостоке, и своему-то народу делать нечего.

— Всё-таки, думается, там лучше. Всё не Сокалин… Как Бог.

— Ну, а деньги у тебя на дорогу есть?

— Вот три рубля есть.

— Да ведь билет стоит не три рубля, а дороже.

— Может, капитан смилуется, трёшницу возьмёт.

— Да не может капитан, у капитана — тариф.

— Что ж, сдыхать здесь, что ли? Сдыхать на этом острову проклятом? Сдыхать?

— Подайте, Христа ради, на билет, — слышится то там, то здесь.

Нищие у нищих просят милостыни.

Вид улицы в Александровском посту.

В сторонке, отдельно от других, сидит старик на маленькой укладочке и плачет. Всхлипывает как ребёнок, и слёзы ручьём текут по его посиневшему, восточного типа лицу.

— Что с тобой, старик?

— Дэнга, бачка, домой на родына ехать нэт.

Двадцать три года ждал он этого дня. Двадцать три долгих года. Двадцать три года сахалинской каторги.

Его фамилия Акоп-Гудович. Двадцать пять лет тому назад, этот маленький, несчастный, плачущий как ребёнок, старик, тогда, вероятно, лихой горец, участвовал в похищении какой-то девицы, отстреливался, вероятно, метко и попал на каторгу. Двадцать три года мечтал он об этом дне и копил денег на отъезд. Накопил тридцать рублей, явился, и ему говорят:

— Куда ты. Нужно сто шестьдесят пять рублей.

— Братья у меня в Эриванской губернии, жена осталась, дети теперь уже большие. Умирать хотым на родной сторона, — горько рыдает старик.

И сколько таких, как он, отбывших каторгу, поселенье, мечтавших о возврате на родину, дождавшихся желанного дня, пришедших сюда и получивших ответ:

— Сначала припаси денег на билет, а потом и возвращайся на родину.

И сидят они десятками лет на Сахалине, тоскуя о близких и милых, — они, искупившие уже свою вину и несущие всё-таки тяжкую душевную каторгу.

Мимо нас проходит толпа каторжан. Это наши, с «Ярославля». Они поворачивают налево по берегу, к большому одноэтажному зданию «карантина». На дворе карантина уже кишит серая толпа арестантов. А к пристани подходит ещё последняя баржа, нагруженная арестантами, которые издали кажутся какой-то серой массой.

ПримечанияПравить

  1. В издании 1903 года: Мы с вами на пароходе «Ярославль» у пристани Александровского поста, главного административного центра острова, где находится самая большая тюрьма, где сосредоточена «самая головка каторги», то есть все наиболее долгосрочные и тяжкие преступники.
  2. а б в г д е Выделенный текст присутствует в издании 1903 года, но отсутствует в издании 1905 года.
  3. лат. mania religiosa — мания к религии