Сахалин (Дорошевич)/Бессрочный «испытуемый» Гловацкий
← Горе Матвея | Сахалин (Каторга) — Бессрочный «испытуемый» Гловацкий | Каторжные типы → |
Опубл.: 1903. Источник: Новодворский В., Дорошевич В. Коронка в пиках до валета. Каторга. — СПб.: Санта, 1994. — 20 000 экз. — ISBN 5-87243-010-8. |
Сорок семь лет, а он признан неспособным уже ни на какую работу.
Избитый, искалеченный, вогнанный в чахотку, приговорённый всю свою жизнь не выходить из кандальной, — перед вами, действительно, быть может, самый несчастный человек на свете.
Ложась спать, он не знает, встанет ли завтра, или арестанты ночью его задушат. Он ни на секунду не может расстаться с ножом. Должен каждую минуту дрожать за эту несчастную жизнь.
На голову этого человека свалилось так много незаслуженных бед, несправедливостей, неправды, что, право начинаешь верить Гловацкому, что и на Сахалин он попал «безвинно».
Николай Гловацкий, мещанин Киевской губернии, города Звенигородки, присуждён к бессрочной каторге за то, что повесил свою жену.
Окончивший курс уездного училища, по ремеслу шорник, Гловацкий в 1876 году женился, а в 1877 — ушёл в военную службу. Вернувшись через пять лет, он уже не узнал своей жены. За это время она успела «избаловаться», меняла друзей сердца и не хотела тихой семейной жизни. А Гловацкий был влюблён в свою жену. Он отыскал себе место в имении графини Дзелинской, в Волынской губернии, и увёз туда жену, думая, что, вдали от соблазна, жена исправится и сделается честной женщиной. Но она бежала из имения. Гловацкий быстро хватился её, догнал и под вечер привёз домой. Это была бурная и тяжёлая ночь. По словам Гловацкого, жена была в каком-то исступлении, она кричала:
— Ты противен мне. Понимаешь ли, противен! Ничего, кроме отвращения, я к тебе не чувствую. Мне что ты, что лягушка. Вот как ты мне мерзок. Мне в петлю легче, приятнее, чем быть твоей женой!
Она расхваливала ему интимные достоинства своих друзей сердца. Говорила вещи, от которых у Гловацкого голова шла кругом. Он просил, умолял её опомниться, образумиться, плакал, грозил. И, наконец, измученный в конец, под утро задремал.
— Но вдруг проснулся, — рассказывает Гловацкий, — словно меня толкнуло что. Смотрю, — жены нет. Зажёг фонарь, выбежал из дома вслед, догнать. Выбегаю, а она около дома на дереве висит. Повесилась.
Гловацкий, по его словам, от ужаса не помнил, что делал. Никто не видал, как он вечером привёз жену назад. Знали только, что она сбежала. И Гловацкий почему-то захотел скрыть ужасный случай.
— Почему, — и сам не знаю, — говорит он.
Он снял труп с дерева, положил в мешок, пронёс через сад и бросил в реку. Через несколько дней труп в мешке прибило где-то, ниже по течению, к берегу. Гловацкий на все вопросы твердил:
— Знать не знаю и ведать не ведаю.
По знакам от верёвки нарисовали трагедию. И Гловацкий был осуждён в бессрочную каторгу за то, что потихоньку привезя домой жену, он повесил её и, чтобы скрыть следы преступления, хотел утопить труп в реке.
Пусть он в этом и будет виновен. Не будем верить его рассказу. Ведь они все говорят, что страдают «безвинно». Тайну своей смерти унесла с собой покойная Гловацкая. И разрешить, кто прав, правосудие или Гловацкий, — невозможно. Но вот дальнейшие факты, свидетели которых живы.
На Сахалин Гловацкий пришёл в 1888 году. Как бессрочный каторжник, Гловацкий был заключён в существовавшую ещё тогда страшную Воеводскую тюрьму, о которой сами господа смотрители говорят, что это был «ужас». В течение трёх лет Гловацкий получил более 500 розг, всё за то, что не успевал окончить заданного «урока». Напрасно Гловацкий обращался за льготой к тогдашнему врачу Давыдову. Этот типичный «осахалинившийся» доктор отвечал ему то же, что он отвечал всегда и всем:
— Что же я тебя в комнату посажу, что ли?!
За обращение к доктору Гловацкого считали «лодырем» и отправляли на наиболее тяжкие работы, — на вытаску брёвен из тайги.
— Три раза за одно бревно пороли: никак вытащить не мог, обессилел! — вспоминает Гловацкий одно особенно памятное ему дерево.
Вообще в этих воспоминаниях Гловацкого, как и вообще в воспоминаниях всех каторжников бывшей Воеводской тюрьмы, ничего не слышно, кроме свиста розг и плетей.
Ведут, бывало, к Фельдману, только молишь Бога, чтобы дети его дома были. Дети, — дай им, Господи, всего хорошего, всех благ земных и небесных, — не допускали его до порки. Затрясутся, бывало, побледнеют: «Папочка, не делай этого, папочка, не пори!» Ему перед ними станет совестно, ну, и махнёт рукой. Вся каторга за них Бога молила.
Но и это было небольшим облегчением:
— Что Фельдман! Старшим надзирателем тогда Старцев был. Бывало, пока до Фельдмана ещё доведёт, до полусмерти изобьёт. Еле на ногах стоишь!
Всё тяжелее и тяжелее было жить этому измученному человеку. В 92-м году он и совсем, как говорят на Сахалине, «попал под колесо судьбы».
— Иду как-то задумавшись, — вдруг окрик: «Ты чего шапки не снимаешь?» Господин Дмитриев. Задумался и не заметил, что он на крылечке сидит. «Дать ему сто!»
Но Гловацкому дали только 50. После пятидесятой розги он был снят с «кобылы» без чувств и два дня пролежал в «околотке». Не успел поправиться, — новая порка. Играли в тюрьме в карты рядом с местом Гловацкого. Как вдруг нагрянул тогда заменявший начальника округа Шилкин. «Стрёмщики» не успели предупредить, тюрьма была захвачена врасплох. Карты не успели спрятать и бросили как попало, на нары.
— Чьё место? — спросил начальник, указывая на карты[1].
— Гловацкого!
— Сто!
— Да я не играл…
— Сто!
И Гловацкому, действительно, вовсе не играющему в карты, «всыпали» сто. На этот раз Гловацкий выдержал всю сотню, но после наказания даже тогдашний сахалинский доктор положил его на три дня в лазарет и дал после этого неделю отдыха.
— Только вышел, иду, еле ноги двигаю, — голос. Господин Шилкин перед очами. Ну, ей Богу, мне с перепуга показалось, что он из-под земли передо мной вырос. И не заметил, что он в сторонке сидел. «Так ты вот ещё как? Ты сопротивничать? Не кланяться ещё вздумал? Пятьдесят». Дали. Вижу, душа уж с телом расстаётся. Смерть подходит неминучая.
Как раз в это время один кабардинец собирал в Воеводской тюрьме партию для побега. Кабардинцу предстояло получить 70 плетей. Он подбирал людей, для которых смерть была бы, как и для него, — ничто. К этой-то партии и примкнул Гловацкий. Бежали четверо кавказцев, Гловацкий и каторжник Бейлин, сыгравший впоследствии страшную роль в жизни Гловацкого.
Бейлин после ухода из тюрьмы отделился от партии и пошёл бродяжить один. А пятеро беглецов сколотили плот и поплыли по Татарскому проливу.
— Плывём. Вдруг, — дымок показался. Смотрим — катер. Заметили нас. Полицмейстер Домбровский вслед катит. Значит, не судьба. Ждём своей участи. Бьёт это нас волнами, бросает наш плот. Ветром, — брезентовый пиджак тут лежал, — подхватило, в воду снесло. Я его шестом хотел достать, — куда тебе, унесло. Подходит катер. «Сдавайтесь!» — Домбровский кричит. Мы — по положению: на колени становимся. Взяли нас на катер. «А зачем человека в воду бросили?» — полицмейстер спрашивает. — «Какого человека?» — «Не отпирайтесь, — говорит, сам видел, как человек в воду полетел. Вот этот вот, русский, его ещё шестом отпихивал». — «Да это, мол, пиджак, а не человек.» — «Ладно, — говорит, — разберётся. Сам видел». Привозят в тюрьму. Бежало шестеро, а привели пятерых, Бейлина нет. «Где Бейлин?» — спрашивают. Клянёмся и божимся, что Бейлин отделился, один пошёл. Веры нет, — «сам полицмейстер видел, как Гловацкий человека в воду бросил и шестом топил».
Пошло дело об убийстве Гловацким во время побега арестанта Бейлина.
— Два года, как тяжкий подследственный в кандалах сижу, пока идёт суд да дело. Жду либо виселицы, либо плетей, — насмерть запорют. Начальству божусь, клянусь, — смеются: «А вот явится с того света Бейлин, тогда тебя оправдают. Другого способа нет».
Как вдруг в 1894 году «Ярославль» привозит на Сахалин Бейлина. Бейлину удалось добраться до России, там он попался, сказался бродягой непомнящим и пришёл теперь в каторгу, как бродяга, на полтора года.
Бросился Гловацкий к Бейлину:
— Скажись. Ведь меня судят, будто я тебя убил.
Бейлин отказывается:
— Нет. Какой мне расчёт полтора года на долгий срок да на плети менять.
Гловацкий обратился к каторге:
— Братцы! Да вступитесь же! Ведь вы знаете, что это Бейлин!
Но Бейлин, у которого были маленькие деньжонки, подкупил «Иванов». «Иваны», эти законодатели, судьи и палачи, объявили:
— Убьём, кто донесёт. Старый порядок: бродягу не уличать.
Тогда, видя, что всё равно приходится гибнуть, Гловацкий явился сам по начальству:
— Меня обвиняют в убийстве Бейлина, а Бейлин жив, здесь. Вот он!
Сличили с карточками, допросили арестантов, Бейлин должен был сознаться. Дело об его убийстве прекратили, и Гловацкого за побег приговорили к 11 годам «испытуемости» и 65 плетям.
— Только за 6 дней отлучки! — говорит он, и на глазах навёртываются слёзы при воспоминании об этих 65 плетях.
Бейлину за побег тоже вышла прибавка срока и плети, и он решил отомстить.
— Десять рублей не пожалею, а Гловацкому не жить!
Десять рублей на Сахалине, где про «Ивана» Балданова, зарезавшего поселенца из-за шестидесяти копеек, мне говорили, что он убил «за деньги».[2] За десять рублей на Сахалине можно нанять убийц и перерезать целую семью.
За десять рублей «Иваны» нанялись повесить Гловацкого в «укромном» месте. Но Гловацкому кто-то за двадцать копеек выдал заговор «Иванов».
— Что было делать? Донести начальству — невозможно. И так и этак, — всё равно убьют.
Гловацкий запасся ножом и решил быть начеку. Однажды, когда Гловацкий перед вечером шёл к «укромному» месту, на него кинулась шайка «Иванов», и один из них, Стёпка Шибаев, накинул ему на шею петлю. Гловацкий успел, однако, схватить одной рукой верёвку, а другой ударил Стёпку ножом в живот.
«Иваны» кинулись в сторону.
— Что же вы, подлецы? — кричал им Гловацкий и, наклонившись к корчившемуся в предсмертных муках Шибаеву, спросил. — Ну, что задавили Гловацкого, мерзавец?
В тюрьме убийство! Явилось начальство. Умирающего Стёпку отнесли в лазарет. Гловацкого арестовали и посадили в особое отделение.
Между тем «Иваны» пришли в себя. Они кинулись в отделение, где сидел обезоруженный Гловацкий, выломали двери и били его до полусмерти. Переломили ему руку, разбили лоб, «отбили все внутренности». К счастью или к несчастью, подоспела стража, и Гловацкого еле вырвали полуживого, без сознания, из рук озверевших людей.
Гловацкий остался искалеченный на всю жизнь. Ему даже говорить трудно. Он задыхается.
Следствие на Сахалине вели, кто придётся, люди вовсе незнакомые с этим делом.[3] Свидетелями допрашивались те же «Иваны», которые конечно, «засыпали» Гловацкого:
— Убил по злобе!
И Гловацкий, только защищавший свою жизнь, приговорён к пожизненной «испытуемости», к пожизненному содержанию в кандальной тюрьме и 30 плетям. Плетей не дали. Какие же плети полуумирающему? Доктор признал его неспособным к перенесению телесного наказания. Но за жизнь, сидя в кандальной, Гловацкий должен дрожать день и ночь, каждую минуту: «Иваны» приговорили его к смерти и за Бейлина и за Стёпку.
— Вот у нас, поистине, страдалец! — говорил мне смотритель тюрьмы господин Кнохт.
— Да что же вы-то?
— А я что могу? Следствие так повели!
Я обращался к каторжанам:
— Вы чего же молчали?
— Что это? Соваться, — сказывать, что «Иваны» нанялись его убить. Убьют!
Бейлин содержится в той же тюрьме. Я говорил с ним.
— Ведь из-за тебя невинного человека повесить могли. Чего же ты сам не сказал.
— Мне это не полезно. Мне о других думать нечего. Всякий за себя.
Гловацкий никуда не выходит из своего «номера». Для бесед со мной его водили по тюремному двору под конвоем, а то убьют.
— Я и так нож всегда при себе ношу. «Иваны» мне Стёпки не простят. Сказали: убьют, — и убьют. Так вот живу и жду.
И этот несчастнейший человек в мире, облечённый на смерть в кандальной, когда я его спросил, не могу ли быть чем-нибудь полезен, просил меня не за себя, а за другого:
— Ему очень тяжко.