Наш санитарный поезд вышел туда из Львова ночью, часов в девять, под покровом темноты. Еще недавно один из поездов нашей организации был обстрелян австрийцами с аэроплана, к счастью безрезультатно, и совсем на днях на вокзале той станции, куда мы ехали, была сверху брошена бомба, убившая сестру милосердия и повредившая здание. Говорили, что в санитарные поезда довольно часто во время их пути стреляют из ружей. Поездка представлялась не совсем безопасной и поэтому нас предупредили, что поезд пойдет без огней.
Кроме уполномоченного организации, ведшего поезд, двоих врачей и фельдшера, нас было восемнадцать человек санитаров — как на подбор восемнадцать сильных, мускулистых людей, половина их — студенты — все рослые, здоровые парни и восемь сестер милосердия того интеллигентного, жизнерадостного и трогательного типа русских женщин, который и до меня уже был воспет в достаточной степени.
Все мы отправлялись за ранеными в первый раз и все горели каким-то священным огнем поскорее приступить к нашему делу, отдать без остатка нашу энергию и все силы.
Долго мы ехали во тьме и молчании, в холодном, нетопленном вагоне третьего класса, прикорнув кто как и где мог, занятые каждый своими мыслями.
Я плотно завернулся в мой длинный дорожный плащ с капюшоном и скоро заснул, протянувшись на голой скамье. Я проснулся от остановки поезда, от шагов и говора моих товарищей, от свежего утреннего холода…
Было серое осеннее утро; взглянул на дорожные часы на моем рукаве — семь. Вышел из вагона; поезд стоял на маленькой степной станции — последней, куда теперь могут ходить русские поезда. Вдали синеют отроги Карпатских гор. Подле станции — водопроводный кран и к нему беспрестанно подъезжают вооруженные всадники, качают длинную кривую рукоятку насоса, накачивают воду и поят из ведра лошадей.
От станции куда-то ведет широкое шоссе, обсаженное старыми деревьями с еще уцелевшими золотыми листьями, а в полуверсте от нее стоит у дороги табором русский обоз и там тоже снуют серые шинели.
Вхожу в маленькую комнатку станции погреться: там действительно тепло. За большим столом солдаты — писаря, что-то пишут, другие — приходят, уходят. Нашему появлению никто не удивляется — каждый день сюда приходит поезд с санитарами за ранеными — близко происходит бой.
— А что, слышно отсюда канонаду? — спрашиваю.
Солдаты улыбаются.
— Еще бы не слышно! — отвечают они санитару товарищеским тоном без «так что» и «так точно», — вот сейчас за имением, в трех верстах наша артиллерия стоит, а там — на горе-то — австрийцы, в лесу укрепились! одиннадцать дней и день и ночь бой идет без перерыву!
— Всю ночь нынче канонада была, вот только что часам к четырем замолчали, поди-ка скоро опять начнут!
— Они в лесу сидят, на деревьях, их и не видать никого, только пушки гремят, а наши-то в поле, видно их всех, как на ладони, трудно нашим! Ну, только что плохо они стреляют, можно сказать — совсем стрелять не умеют, кабы наши были на ихнем месте, а они на нашем — давно бы наши их изничтожили.
— Им хорошо — они у себя дома, местность им известна, а наши-то первое время и местность не знали, ну, однако теперь пристрелялись наши, вчерась от пушек-то своих австрийцы в лес человек по сорока перебегали!
— Упорный бой, что и говорить, такого еще и не было: одиннадцать дней и они и наши в окопах сидят, уж и окопы давно с землей сравнялись, а никто не отступает, ни они, ни наши!
— Ихних-то, говорят, три корпуса нагнали!
— Раненых еще не привозили?
— Рано еще покуда: вот часика через два начнут подваливать, особливо к вечеру, а теперь только двое тяжелых в палатке лежат…
Выхожу со станции, хочу идти в палатки, но санитары уже таскают в вагоны солому вместо постелей для раненых, зовут и меня; солома в изобилии лежит около палаток; мы привезли с собой сотни коек, но появившиеся откуда-то офицеры и доктора в военной форме говорят нашим распорядителям о непригодности их.
— На койках вы не можете принять больше пятнадцати — двадцати человек, а вам придется грузить тридцать, сорок человек на вагон. Кладите прямо на солому!
Идет спор, недоумение, несогласие — для тяжело раненых все-таки хотят ставить койки.
Из палатки в это время выносят на носилках тяжело раненого. Тело его накрыто его же серой шинелью и видно только молодое изжелта-серое, исхудалое лицо с едва пробившимися черными усиками, лицо рядового солдата.
Я уже впрягаюсь в носилки, и мы вчетвером бережно поднимаем и вносим в товарный вагон, где на полу уже послана солома, нашего первого раненого. Эту холодную осеннюю ночь он едва живой лежал на сырой земле в холщевой палатке…
— А где другой? — спрашиваю я, выходя из вагона.
Мне молча показывают на четыре бугра позади станции, которые я только что видел и хорошенько не понял их значения; теперь к ним прибавился пятый, свежий, и какой-то солдат еще выравнивал его лопатой.
Не дождался.
Вдруг раздался глухой и густой грохот, похожий на раскат отдаленного грома, когда надвигается гроза. С другой стороны горизонта навстречу ему тотчас же покатился такой же отдаленный удар, за ним следом другой, третий, четвертый, и вот заработала где-то на горизонте какая-то невидимая машина, изрыгающая непрерывные громы…
Солдаты улыбаются.
— Началось! — говорят они благодушно.
Две колоссальных армии спрятались одна от другой за горами и лесами, зарылись в землю и на расстоянии нескольких верст нащупывают одна другую пушечными ядрами, враги не видят друг друга, но у тех и других толпами валятся раненые. Величайшая из войн человечества стала и наиболее прозаичной, машинной, бездушной и нечеловечески жестокой.
Вот тут где-то близко сидят в окопах наши солдаты, стоят наши пушки, но их не видно, только пушечные громы над полем, не умолкая, покатываются, над пустым осенним полем под осенним серым небом…
А вот и результаты.
По широкому грязному шоссе медленно приближаются к станции разрозненные кучки людей в серых шинелях. Один ведет другого, иной, опираясь на палку, прыгает на одной ноге, а другую, обмотанную в тряпки, держит приподнятой… Забинтованные руки, забинтованные головы…
Хромая, бредут легко раненые, опираясь на ружья. Вдали, по дороге, вереницей катятся повозки, — должно быть, с тяжело ранеными.
Мы уже «развернули» поезд: для «тяжелых» поставили койки, для «легких» просто настлали соломы на полу товарных вагонов, на солому положили войлоки и подушки с одеялами. Вагоны наши без печей — трофеи побед над австрийцами, — но в них все-таки теплее, чем в холщовых палатках. Кроме того, у нас есть перевязочный вагон — бывший почтовый — и медикаменты.
Толпа за толпой подходят к вагонам легко раненые, сами карабкаются по деревянной лесенке, ползком расползаются по соломе, набиваются по тридцати, по сорока человек в каждый вагон: ожидается их сегодня — шестьсот, семьсот человек…
Улеглись — уселись на соломе: лица изнуренные, но выражение лиц спокойное, ни жалоб, ни стонов не слышно. Спрашивают только — скоро ли их покормят.
— Что же, есть нечего что ли? — спрашиваю.
— Не есть нечего, а из окопов высунуться нельзя: только выгляни — сейчас и пуля в лоб. Жисть-то все же дороже еды…
— И день и ночь бой идет двенадцатые сутки… С утра еще полегче, а вот как ночь, так и начинают жарить.
— Чем же берет?
Рассказчик помолчал.
— Вчерашнюю ночь попятили мы их с левого фланга.
— Слава богу!.. А вот у нас в России многие думают, что австрийцы плохо дерутся, оттого, будто бы, мы их и побеждаем?..
— Какое плохо! отлично дерутся, особливо которые венгерцы! Была у нас как-то стычка с конницей ихней; сбоку конница на нас ударила… Ну, мы их расколотили всех… А офицер ихний — впереди всех — вот дрался! так и косил наших. Даже жалко было, что пришлось его на штыки поднять, — живым не хотел отдаться. И когда уж кончилось все, подошли мы к трупу, невольно все шапки сняли, перекрестились — хорошо дрался человек и умер хорошо!
— Ихняя слабость в том, что никогда они до конца выстоять не могут: всё стоят, всё стоят, еще бы немножко — и выдержали бы, а они завсегда в самую последнюю минуту — обязательно сдрейфят…
— Вот тоже и в плен они сдаются как? Из окопов их выбить нельзя иначе, как только штыками: пулей все равно не достанешь. Идем мы на них через поле без выстрела, все равно что с голыми руками, а они нас жарят, народ валится, добежим до них, тут бы хоть поколотить их хорошенько, хотя бы зло сорвать, а они — руки кверху — и в плен сдаются. Наших-то и половины не дошло, а они все целехоньки, в плен идут!..
— Подлый народ!
— А далёко отсюда позиции?
— Совсем близко: верстах в трех отседова артиллерия наша стоит.
— Вы оттуда пешком-то пришли?
— Не, мы-то подальше, верст девять шли…
— А как же которые на одной-то ноге?
— Ничего, допрыгали!
Смеются.
— Нет ли табачку, санитар?
Даю им папирос.
После окопов с дождевой водой сухой вагон с мягкой соломой кажется им роскошью.
А тут еще и папиросы. Настроение у всех почти веселое.
К станции подъехали фуры с тяжело ранеными. Тут другая картина.
Слышатся стоны — жалобные, ноющие, надрывающие душу… Окровавленные рубашки, серые шинели в запекшейся крови и грязи, бледные, страдальческие лица…
Санитары стараются как можно осторожнее и бережнее вынимать их из повозок и класть на носилки, но малейшее прикосновение причиняет им, по-видимому, невыносимую, адскую боль. Раненый пронзительно кричит; от этого крика нас с непривычки мороз продирает по коже. Что бы не причинить ему напрасной боли прежде всего спрашиваешь, куда он ранен, за какую здоровую часть тела можно его взять.
— Куда ранен?
— Ох! руку… отняли…
Болтается пустой рукав без руки…
Человеку только что сегодня же отняли руку в полевом лазарете, там же, на поле битвы…
Несем безрукого.
— Не можу и лежаты! — истомным голосом кричит бородатый солдат, которого санитары хотят положить на носилки, — тильки сыдыть! тильки сыдыть!..
— Куда ранен?
— У плечо… шрапнелью! Тильки сыдыть! тильки сыдыть! — вопит он, судорожно опираясь на обе руки, пока санитары тащат его на носилках к вагону…
Вагоны один за другим быстро наполняются ранеными, но их прибывает все больше и больше… Там и здесь слышатся стоны, крики, просьбы, требования…
А над полем, не переставая, мерно и бездушно, как чудовище, лишенное разума и жалости, грохочет чугунный гром канонады.
Мы работали как сумасшедшие весь день… Все вагоны переполнены ранеными. Около станции в полевых печах варится кашица в громадных котлах. Мы — восемнадцать — разносим пищу в тазах и ведрах и кормим эту уйму безруких и безногих людей. Сами же едва держимся на ногах от голода и усталости. Нам некогда есть, и вагон наш занят ранеными. Мы должны ехать вместе с ними, чтобы всю ночь ухаживать за тяжело ранеными.
Наконец, когда уже стемнело, поезд наш двинулся с места обратно на Львов.
Нам предстояла ночь полная бреда, смрада, стонов, корч и страданий безмерных.