Мир как воля и представление (Шопенгауэр; Айхенвальд)/Том II/Глава II

[18]
ГЛАВА II.
По поводу учения о наглядном, или рассудочном познании.

При всей трансцендентальной идеальности, объективный мир сохраняет эмпирическую реальность: хотя объект и не вещь в себе, но как эмпирический объект, он реален. Хотя пространство находится лишь в моей голове, но эмпирически моя голова находится в пространстве. Хотя причинный закон нисколько не может вести к устранению идеализма, так как именно он образует мост между вещами в себе и нашим знанием о них и, следовательно обеспечивает абсолютную реальность за миром, который представляется нам в результате его применения, — однако это вовсе не уничтожает причинного отношения объектов между собою, — значит, не уничтожает и того отношения, которое бесспорно существует между собственным телом каждого познающего и прочими материальными объектами. Но причинный закон связывает только явления, а не выводит нас за их пределы. Мы существуем и остаемся с ним в мире объектов, то есть явлений — т. е., собственно, представлений. Но подобный мир [19]опыта в целом обусловлен прежде всего познаванием субъекта вообще, как своей необходимой предпосылкой, а затем — специфическими формами нашего воззрения и восприятия, т. е. он неизбежно обращается в простое явление и не имеет никаких притязаний считаться за мир вещей в себе. Даже самый субъект (поскольку он — лишь познающее) еще относится к явлению, которого он составляет другую, восполняющую половину.

Между тем без применения закона причинности никогда не могло бы осуществиться воззрение объективного мира, ибо это воззрение, как я уже часто объяснял, по существу своему интеллектуально, а не чисто-сенсуально. Чувства дают только ощущение, которое еще далеко не воззрение. Долю чувственного ощущения в воззрении выделил Локк под именем вторичных свойств, в которых он справедливо отказал вещам в себе. Кант же, продолжая метод Локка, выделил сверх того и отнял у вещей в себе то, что относится к переработке данного материала (чувственных ощущений) мозгом, — и при этом оказалось, что сюда входит все то, что Локк оставил, как первичные свойства, на долю вещей в себе, именно — протяжение, форма, плотность и т. д.; через это вещь в себе обратилась у Канта в нечто совершенно неизвестное = х. Таким образом, хотя у Локка вещь в себе есть, правда, нечто бесцветное, беззвучное, безуханное, безвкусовое, ни теплое, ни холодное, ни мягкое, ни твердое, ни гладкое, ни шероховатое, — однако она остается еще чем-то протяженным, оформленным, непроницаемым, покоящимся или подвижным, обладающим мерой и числом. Кант же совлек с нее и все эти последние свойства, потому что они возможны только через посредство времени, пространства и причинности, — а время, пространство и причинность так же вытекают из нашего интеллекта (мозга), как цвета, звуки, запахи и т. д. — из нервов органов чувств. Вещь в себе обратилась у Канта в нечто беспространственное, непротяженное, бестелесное. Таким образом, то, что́ простые чувства дают для воззрения, в котором существует объективный мир, так относится к тому, что́ дают для этого функции мозга (пространство, время, причинность), как масса нервов органов чувств относится к массе мозга, за вычетом той части последней, которая сверх того расходуется на действительное мышление, т. е. на абстрактные представления, и потому отсутствует у животных. Ибо если нервы органов чувств придают являющимся объектам цвет, звук, вкус, запах, температуру и т. д., то мозг придает им протяженность, форму, непроницаемость, подвижность и т. д., — короче, все то, что [20]представимо лишь через посредство времени, пространства и причинности. Как мала при воззрении доля чувств сравнительно с долей интеллекта, показывает уже сравнение между нервным аппаратом для получения ощущений с аппаратом для переработки их: масса ощущающих нервов во всех органах чувств очень незначительна сравнительно с массой мозга, даже еще у животных, мозг которых, ввиду того, что они по-настоящему, т. е. абстрактно, не мыслят, служит только для воспроизведения воззрений и все же там, где последнее происходит в совершенстве, т. е. у млекопитающих, имеет значительную массу, — даже и по вычете малого мозга, функцией которого служит упорядоченное руководство движениями.

В недостаточности чувств для воспроизведения объективного воззрения вещей, как и в не-эмпирическом происхождении воззрения пространства и времени, очень основательно убеждает нас, подтверждая кантовские истины отрицательным путем, прекрасная книга Томаса Рида: Inquiry into the human mind, first edition 1764, 6-th edition 1810. Автор опровергает учение Локка, по которому воззрение — продукт чувств, основательно и остроумно доказывая, что все чувственные ощущения не имеют ни малейшего сходства с наглядно познаваемым миром и что в особенности пять первичных свойств Локка (протяженность, форма, плотность, движение, число) не могут быть нам даны никаким чувственным ощущением. Он, таким образом, считает вопрос о способе возникновения и происхождения воззрения совершенно неразрешимым. И вот, хотя и совершенно не зная Канта, он как бы на основании regulae falsi дает убедительное доказательство в пользу интеллектуальности воззрения (собственно, впервые предложенной мною как вывод из кантовского учения) и в пользу открытого Кантом априорного происхождения главных элементов воззрения, т. е. пространства, времени и причинности, из которых названные первичные свойства Локка сами лишь и вытекают, но посредством которых легко могут быть конструированы. Книга Рида очень поучительна и в десять раз важнее, чем все, что написано по философии после Канта, вместе взятое. Другое косвенное подтверждение этого же самого учения дают, хотя и неверным путем, французские философы-сенсуалисты, которые, с тех пор как Кондильяк пошел по стопам Локка, стараются воочию показать, что все наши представления и все мышление сводятся просто к чувственным ощущениям (penser c’est sentir), называемым ими, по примеру Локка, idées simples; одно только сочетание и сличение этих ощущений, на их взгляд, [21]построяет в нашей голове весь объективный мир. У этих господ, действительно, — idées bien simples: смешно видеть, как они, не обладая ни глубиною немецких, ни честностью английских философов, вертят в разные стороны жалкий материал чувственного ощущения и стараются придать ему важный вид, для того чтобы сколотить из него столь значительный феномен мира представлений и мысли. Но конструируемый ими человек должен, выражаясь анатомически, быть каким-то Anencephalus, tête de crapaud, с одними только органами чувств, без мозга. Из бесчисленных попыток этого рода я в виде примера назову две лучшие: у Кондорсе в начале его книги: Des progrès de l’esprit humain и у Туртюаля: О зрении, во втором томе книги Scriptores ophtalmologici minores; edidit Iustus Radius (1828).

Чувство недостаточности исключительно-сенсуалистической теории воззрения обнаруживается и в высказанном незадолго до появления кантовской философии утверждении, что мы имеем не только возбуждаемые чувственным ощущением представления о вещах, но и непосредственно воспринимаем самые вещи, хотя они и лежат вне нас, — что̀, разумеется, непонятно. И этому утверждению придавали не идеалистический смысл, а было оно высказано с обыкновенной реалистической точки зрения. Хорошо и сжато выражает эту мысль знаменитый Эйлер в своих «Письмах к немецкой принцессе», т. II, стр. 68: «Я думаю, что ощущения (чувств) заключают в себе еще нечто большее, чем это полагают философы. Эти ощущения не только пустые восприятия известных впечатлений на наш мозг: они дают душе не только идеи о вещах, но и действительно представляют ей самые предметы, которые существуют вне ее, — хотя и нельзя понять, как это собственно происходит». Этот взгляд можно объяснить следующим образом. Хотя, как я достаточно ясно показал, воззрение посредствуется известным нам a priori законом причинности, однако, при зрительных операциях, акт рассудка, посредством которого мы переходим от действия к причине, никогда не проникает в сознание отчетливо: вот почему чувственное ощущение и неотделимо от представления, которое вырабатывается из него, как из грубого материала, только рассудком. Еще менее может входить в сознание, вообще несуществующей, разница между предметом и представлением: нет, мы непосредственно воспринимаем самые вещи, и притом как лежащие вне нас, — хотя и несомненно, что непосредственным может быть только ощущение, а последнее ограничено областью нашей кожи. Это объясняется тем, что «вне нас» — исключительно пространственное [22]определение, самое же пространство — форма нашей способности воззрения, т. е. функция нашего мозга: поэтому-то «вне нас», куда мы, под воздействием зрительных ощущений, полагаем предметы, само лежит внутри нашей головы, ибо здесь-то и находится вся его арена. Это приблизительно то же, что бывает в театре: мы видим горы, лес и море, но все это не выходит из стен здания. Отсюда становится понятным, отчего мы созерцаем вещи как внешние и все-таки видим их совершенно непосредственно, — а не как свое внутреннее представление о вещах, отличное от самых вещей, лежащих вне. Ибо в пространстве и, следовательно, вне нас вещи существуют лишь постольку, поскольку мы их представляем; оттого эти вещи, которые мы таким образом созерцаем непосредственно (а не видим в них просто отражения), — суть сами тоже лишь наши представления и, как такие, существуют только в нашей голове. Следовательно, не созерцаем мы, — как говорит Эйлер, — непосредственно самые вне нас лежащие вещи, а скорее надо сказать так: вещи, которые мы созерцаем как расположенные вне нас, — это только наши представления и потому это есть нечто нами непосредственно восприемлемое. Таким образом, все правильное замечание Эйлера служит новым подтверждением кантовской трансцендентальной эстетики и моей, на ней основанной, теории воззрения, как и идеализма вообще. Упомянутая выше непосредственность и бессознательность, с которой мы, при воззрении, совершаем переход от ощущения к его причине, может быть уяснена аналогичным процессом при отвлеченных представлениях, или мышлении. Именно: читая и слушая, мы воспринимаем только слова, но от них переходим так непосредственно к обозначаемым в них понятиям, что нам кажется, будто мы воспринимаем непосредственно понятия, — ибо мы совершенно не сознаем перехода к ним. Вот почему мы иногда не знаем, на каком языке прочли мы вчера то, что вспомнили сегодня. Но что такой переход все же совершается, это мы замечаем в тех случаях, когда он запаздывает, т. е. когда мы в рассеянности читаем машинально и потом оказывается, что хотя мы восприняли все слова, но не восприняли ни одного понятия. Лишь при переходе от абстрактных понятий к образам фантазии мы сознаем допущенное нами несоответствие.

Впрочем, при эмпирическом восприятии, бессознательность, с которой совершается переход от ощущения к причине, сопутствует, собственно, только воззрению в теснейшем смысле, т. е. видению; при всех же остальных чувственных восприятиях он совершается более или менее сознательно, и [23]поэтому, при восприятии более грубыми четырьмя чувствами, его реальность может быть констатирована непосредственно и фактически. В темноте мы до тех пор ощупываем предмет со всех сторон, пока из различных воздействий его на наши руки не в состоянии будем конструировать их причины в виде определенного образа. Далее, если что-нибудь кажется нам на ощупь гладким, то нам иногда приходит в голову, не покрыты ли у нас руки жиром или маслом; или когда мы испытываем холодное прикосновение, мы спрашиваем себя, не очень ли теплы наши руки. Звук вызывает у нас иногда сомнение, было ли это только внутренним ощущением или же действительно пришедшим извне слуховым впечатлением; мы не знаем также, раздался ли он близко и слабо, или издалека и сильно, с какой стороны он послышался, — наконец, был ли это голос человека, животного или звук инструмента; мы, таким образом, по данному действию ищем его причины. При ощущениях запаха и вкуса неуверенность в характере объективной причины испытываемого нами действия составляет обычное явление: так явно расходятся здесь причина и действие. То, что при видении переход от действия к причине совершается вполне бессознательно и оттого возникает иллюзия, будто это восприятие по своему характеру совсем непосредственно и состоит в одном только чувственном ощущении, без операции рассудка, — это объясняется отчасти высоким совершенством органа, отчасти исключительно-прямолинейным действием света. Благодаря второму из этих обстоятельств, впечатление само уже указывает на место своей причины, и так как глаз обладает способностью очень тонко и с первого взгляда ощущать все нюансы света, тени, красок и контуров, а также и те данные, по каким рассудок определяет расстояние, то при воздействиях на это чувство операция рассудка происходит с такой быстротой и правильностью, что она так же не успевает проникнуть в сознание, как не проникает в него складывание азов при чтении: отсюда и возникает иллюзия, будто уже самое ощущение непосредственно дает предметы. На самом же деле именно при видении операция рассудка, состоящая в познании причины из действия, играет наиболее важную роль: благодаря ей, то, что ощущается вдвойне, двумя глазами, в воззрении становится единым; благодаря ей, образ, который вследствие скрещения лучей в зрачке попадает на сетчатку опрокинутым, верхом вниз, — при отыскании причины его, на обратном пути того же направления, опять восстановляется, или, как обыкновенно говорят, — мы видим вещи прямыми, хотя их изображение в глазу опрокинуто; [24]благодаря, наконец, этой операции рассудка, мы на основании пяти различных данных, которые Рид описывает весьма отчетливо и хорошо, определяем в непосредственном воззрении величину и расстояние. Все это, как и доказательства, неопровержимо выясняющие интеллектуальность воззрения, я изложил уже в 1816 году в своем трактате о зрении и цветах (второе издание 1854 г.); в значительно дополненном виде я сделал это в появившейся пятнадцать лет спустя и исправленной переработке названного сочинения, на латинском языке, которая под заглавием Theoria colorum physiologica eademque primaria напечатана в третьем томе изданной в 1830 г. Юстусом Радиусом книги Scriptores ophthalmologici minores; но подробнее и основательнее всего это сделано мною во втором издании моего трактата О законе основания, § 21. Туда я и отсылаю читателя за данными по поводу этого важного вопроса, а здесь не буду вдаваться в излишние пояснения.

Но одно замечание, примыкающее к эстетической области, я позволю себе вставить здесь. Вследствие доказанной интеллектуальности воззрения, вид красивых предметов, например, пейзаж, тоже представляет собою мозговой феномен. Чистота и совершенство такого зрелища зависят поэтому не от одного только объекта, но и от свойств мозга, — именно, от формы и величины последнего, от тонкости его тканей и от живости его функций, зависящей от энергии пульса в мозговых сосудах. Вот почему образы одного и того же ландшафта наверное выходят в разных головах, даже при одинаковой остроте глаз, столь же различными, как, например, первый и последний оттиск много послужившей медной доски. На этом основаны значительные различия в способности наслаждаться красотою природы и, следовательно, в способности к ее воспроизведению, т. е. к созиданию подобного же мозгового феномена, но совершенно иными средствами, — именно, путем красочных пятен на полотне.

Впрочем, основанная на полной интеллектуальности воззрения кажущаяся непосредственность его, в силу которой мы, как говорит Эйлер, воспринимаем самые вещи и притом как лежащие вне нас, встречает себе аналогию в том, как мы ощущаем члены нашего собственного тела, — в особенности если они болят у нас (а большей частью только в этом случае мы их и ощущаем). Именно: подобно тому как мы представляем себе, что воспринимаем вещи непосредственно там, где они находятся, между тем как на самом деле это происходит в мозгу, — точно также мы думаем, что ощущаем боль какого-нибудь члена в нем [25] самом, между тем как она тоже ощущается в мозгу, куда ее доводит нерв аффицированной части. Поэтому мы ощущаем только страдания таких частей, нервы которых идут к мозгу, а не таких, нервы которых относятся к системе ганглиев, — разве только необычайно-сильное возбуждение их проникнет окольными путями в мозг, где оно, впрочем, дает о себе знать обыкновенно только в виде глухого недомоганья, не указывая точно его места. Поэтому боль в каком-нибудь члене, нервный ствол которого перерезан или перевязан, не ощущается. Поэтому, наконец, человек, лишившийся какого-нибудь члена, все-таки чувствует еще по временам боли в нем, ибо нервы, идущие к мозгу, еще существуют.

Таким образом, в обоих феноменах, которые мы здесь сравнили, то, что происходит в мозгу, воспринимается как нечто вне его: при воззрении — через посредничество, рассудка, который простирает свои щупальца на внешний мир; при физических ощущениях — через посредничество нервов.