[170] После вечернего чая отец Феофан сидел на крылечке с газетой в руках.

Солнце, недавно ещё освещавшее правый притвор храма и окна поповской столовой, успело уже пройти полнеба и, всё такое же ласковое и томное, ползало усталым лучом по паперти, по задним скатам крыш, по окнам крестьянских лачуг «холодного» порядка.

Село шумело. Там и сям по лужайкам кучились хороводы девок и парней, нарядные, будто маковое поле: катали яйца, играли в «орла», «сеяли просо»... Старики с подожками, одетые для приличия по-зимнему, степенно тянулись к сборной избе на сход. Проходя мимо попова крыльца, они снимали обеими руками шапки, низко кланялись. Отец Феофан дружески кивал им, перекидывался парой-другой дружелюбных слов.

Пробегала торопливой походкой молодайка с ребёнком на руках, направляясь к «своим» или от «своих», или проезжал верхом на мерине мужик из кабака с четвертью под мышкой — все слали отцу Феофану ласковый привет и искренний поклон. Отец Феофан прислушивался к праздничному гомону жизни и, [171]лениво скользя мыслью за газетой, отдыхал душой от вчерашних тревог.

Где-то за речкой заиграла дружной гаммой гармоника, громкая, задорная. Высокий, молодой голос, надрываясь от напрасного усилия, запел частушку, и отец Феофан явственно различил оборванный припев её: «батюшки-и!»

Внутри у него что-то задрожало.

— Нет, — успокаивал себя поп, — не посмеют хулить... да это, слыхать, другая песня...

Песня обрывалась, привскакивала, догоняла подыгрыванье гармоники и, овладев вниманием отца Феофана, никак не хотела раскрыть перед ним своего содержания...

Он так и не узнал, о чём пели голос с гармоникой.

Матушка высунувшись в окно крикнула:

— Узнал бы ты, где играют дети, a то нет никого... запропастились все.

— Где им быть: в саду или в ограде.

— Узнай-ко... что всё сидишь... Капочке каша готова на ужин и спать ей пора.

Лениво поднявшись, отец Феофан пошёл на задворки, в сад. Под ногами хрустела прошлогодняя травка, закутанная уже наивной молодой зеленью. Дымчато-седые яблони, готовые раскинуть свой розовый цвет, уже благоухали, а вишни и тёрны стояли в цвету, словно опушённые инеем.

[172]Над головой, как змейки, виляли касатки, в листве трещали сверчки, и где-то в чаще щёлкал ранний соловей.

— Хорошо! — вырвалось у отца Феофана восклицанье.

— Папа! — услышал он вдруг голос Капочки.

Девочка со всех ног бросилась к отцу и, прильнув, ушла вся в висевший рукав праздничной рясы.

Произошло это так быстро, что отец Феофан не успел её подхватить.

— Ку-ку! — крикнула Капочка из рукава.

— Ах ты шалунья! — укорил отец Феофан. — Где же Василий?.. Идите, мать зовёт кашу есть!

— Васька там... с Петькой и Фроськой... Зачем у тебя, папочка, такие рукава?.. Когда мы будем в прятышки играть я спрячусь к тебе в рукав... Хорошо?

— Перестань болтать глупости...

— А мы, папочка, песню про тебя знаем! — вдруг выпалила она.

— Какую песню? — вздрогнул отец Феофан.

— Заразную... «У попа-то, рукава-то, батюшки-и!...»

Девочка глядела на отца снизу вверх с весёлым, раскрасневшимся личиком и глазёнками, полными детски-милого блеска. Ручонки [173]её были растопырены, во рту искрились жемчужинки крохотных, плотных зубов.

— Хорошо?.. «Долина-то, ширина-то, матушки-и!..»

Отец Феофан смотрел ей в розовый ротик большим странным взглядом и, казалось, ничего не понимал. А девочка ждала похвалы. Лучистые глазки её играли, как капельки утренней росы на фиалке.

— От... откуда ты знаешь эту песню? — спросил, наконец, отец Феофан, запинаясь.

— Это Васька поёт... и Настасья и, Фроська, все её знают!.. Я позову их...

Девочка опрометью бросилась в кусты за братом.

— Ты от кого это позаимствовал?.. а?! — крикнул отец Феофан на сына голосом, полным отчаянья, тоски и гнева.

Мальчик задрожал, поднял плечи, будто спасая голову от удара, и заплакал.

— А! что... что!.. Я папе сказала, — выкрикивала Капочка. — И Петька пел!..

— Я... я... не пе—ел! — рыдал Васька, — это Настасья в кухне пела...

— Врёт! он, папочка, врёт!... И Настасья пела, и он пел... и Петька...

Капочка торопилась наябедничать возможно полнее, но отец Феофан уже не слушал её. Вихрем рванулся он к дому, побежал в кухню. Широкие полы его одежды хлыстались о деревья, о заборы, о косяки дверей, рвались [174]и трепались, он не замечал этого. Душевный мир попа разбился, как хрупкая громада из тонкого расцвеченного стекла, и осколки, рассыпаясь и кружась, больно резали сознание, впиваясь в него тысячами граней и игл.

Настасья, дородная молодая солдатка, сидела на кухне за прибранным, начисто выскобленным столом. Она пила свой праздничный вечерний чай с «оскрёбушками».

Лицо её, потное и полное, лоснилось, рделось, выражало довольство судьбой. Вид расстроенного отца Феофана, влетевшего в кухню с манерой совсем-таки необычной для его солидного сана, так озадачил стряпку, что она, как сидела, так и застыла с огрызком сахара в зубах.

— Откуда ты эту песню восприняла, нечестивая? — ринулся отец Феофан к Настасье.

Та молча таращила глаза и ничего не соображала.

— Ты и детям ее преподала?.. ну!..

— Господи помилуй! — бормотала Настасья, приходя понемногу в себя, — чтой-то ты, батюшка?.. Какую такую песню?..

— А заразную!.. — с задором выкрикнула Капочка, успевшая шаром прикатиться на кухню. — «У попа-то рукава-то...» а?... не ты пела?

За спиной отца Феофана стояла уже матушка, а в дверях, прижимаясь к косяку, прятался Васечка, любопытствующий и весёлый.

[175] Настасья, сообразив, наконец, что́ от неё требуют, медленно вылезла из-за стола, перекрестилась на маленький медный складень и с манерой, полной бабьего достоинства, ответила отцу Феофану:

— Напраслину, батюшка, на меня наплели... зря это ты... Эту песню, коли хочешь знать правду, сами Васечка распевали в кухне, a я только подучивала, вот што... а ни на вот с-эстолечка я не виновата!.. — Настасья показала отцу Феофану кончик ногтя. — A то на меня напал, на солдатку беззащитну... Поди-ко-ся, послушай эту песню... сноха дьячкова еще утрось её играла... сама я слыхала через забор... Хочешь, — говорит, — Настя, я тебе заразную сыграю?.. поп, — говорит, — в церкви ноне сказывал нову песню...

Отец Феофан хотел что-то сказать, но матушка откачнула его плечом в сторону. Обе женщины стали говорить враз много, шумливо, беспорядочно.

С опущенной гоповой прошёл поп к себе в кабинет, защёлкнул дверь на крючок и лёг на диван, придавив воспалённую голову тяжёлой кожаной подушкой. В голове был хаос, в ушах звучали куплеты песни, гармоника, балалайка и шипучий, злой смех пожарных, учительницыных гостей и всех прихожан.