Тёплый весенний вечер, влажный и задумчиво-предпраздничный, окутал попа своими мягкими загадочными объятиями. Постоял он на крылечке, огляделся кругом и как-то враз успокоился.
— Бегай злого — твори благо... — припомнилось заученное в детстве изречение. — О-о-хо-хо!..
В матовом полумраке чернели хмурые крестьянские постройки, пришибленные, расползшиеся, словно кучи мусора. Во всём «порядке» ни одного огонька.
— С курами ложатся, — думал поп, — a всё от скудости... Ни к добру не привержены, ни к худу... Вон у отца Порфирия, в Зипунове, там народ размышляющ. Они, зипуновцы, хотя и замешаны были в этом грехе... в революции, но с ними говорить можно... есть возможность поучение преподать, потому что — есть грех, есть и покаяние... А эти, мои?.. Где бы ныне, под великий праздник, посидеть, о слове Божьем поразмыслить — у них: «га-асу не было»... И не тяготит их ничто... беспечны. Как сказать им о Льве Толстом?.. Легче бисер разметать перед свиньями...
Заложив руки за спину, поп побрёл по обширной церковной площади, подыскивая слова и мысли.
Луна пряталась на горизонте за тяжёлыми тучами, серебрила их космы, крадучись освещала мутно-белеющий храм, одинокий среди других общественных зданий, тёмных, приземистых, отбежавших от него на почтительное расстояние.
Церковная школа спала. Спала и сторожка. Только в земской школе в одном из окон метлешился красноватый отблеск дешёвенькой лампы. Оттуда слышался молодой, спорящий говор.
— Открыто окно-то... — мелькает в голове отца Феофана, и ему становится не по себе — не то стыдно, не то боязно чего-то.
Неслышно ступая по бархатистой молодой траве, поп прошёлся кругом церкви, постоял около церковной школы и нерешительно приблизился к земской. Кто-то неуклюжий сидел на открытом окне, и сутулая спина казалась на тёмном фоне огромной, как у слона. Сама учительница ходила из угла в угол по комнате, и её стройный силуэт, совершенно тёмный, странно-фигуристый, то обрисовывался в красноватом полусвете, то уходил вглубь, становился невидимым.
Кто-то третий говорил из глубины комнаты громким размеренным баритоном, прихлёбывая в промежутках между словами чай, отчего издали трудно было вникнуть в смысл его слов.
Отцом Феофаном овладело то безотчётное любопытство, которое было знакомо с поры зелёного детства. Захотелось подслушать, поразузнать. Замедлив шаги, он подошёл к самому окну и, скрючившись, присел за кустом акации, уже развернувшейся, густой и пахучей. Было и жутко, и боязно, и интересно.
— Вы тоскуете по старой песне? — спрашивал баритон кого-то. — Напрасно... He стоит она того...
Из глубины комнаты послышался протестующий женский голос, засмеялся мужской.
Баритон продолжал:
— Согласен с вами. В ней много тоски, грусти, есть мелодия... Но, ведь, всё это — выражение рабской души... Новая песня бессодержательна, но свободна...
Протестующих голосов послышалось уже несколько, а баритон, прихлебнув, продолжал дальше:
— Что делать, если сама наша свобода музыкально не прочувствована, не опоэтизирована. До сих пор мы только и умели воспевать тяжесть цепей, тоску души, да гражданскую скорбь. А вот, когда пришло время гражданской радости, мы и отпраздновали её на уродливом осколке французского народного гимна... своего-то — тю-тю!.. ничего не оказалось...
Баритон, должно быть, очень чувствительно уколол всех гостей учительницы. В комнате поднялся такой гвалт и гул, что отец Феофан не мог ничего уразуметь. Он выпрямился, расправил окоченевшие члены, прошёлся по луговинке и, когда шум затих, снова приблизился к окну, всё ещё не в силах понять того, что слышал.
Говорили всё о том же.
— Разумеется, не всё сразу, — гудел баритон; — моя мысль такова... Я поясню её примером: декадентщину, как ругали сначала? У декадентов-де — формы да рифмы, а суть — белиберда.
— Это ж так и есть! — перебил женский голос.
— Ну, да, — продолжал баритон, — было так... Декадентов ругали так же, как вы теперь нашу деревенскую частушку... Однако, впоследствии стали появляться писатели, которые в те же формы и рифмы сумели влить содержание... Так же и с частушкой будет, подождите. Она уж тем хороша, что является результатом собственного творчества...
Человек с широкой спиной засмеялся.
— Хорошо творчество! — сказал он глухо, — не дальше, как в прошлое воскресенье девки в Зипунове распевали такую художественную тонкость:
Я сидела на заборе |
Все захохотали дружным, молодым смехом.
Отцу Феофану сделалось даже обидно.
— Эге! — подумал он, — вон, они что поминают.
— Что ж из того! — не унимался баритон. — Во всяком случае, в этом куплете больше современного интереса, чем в пресловутом:
«He велят Маше за реченьку ходить!» |
— Нет, видно, не дождаться от нашей деревни путного творчества, — гудела спина, — по крайней мере, до тех пор, пока она не стряхнёт с себя поповского тумана... всех этих «аще», да «абие». Я давно рукой махнул.
— Богохульствуют! — догадался, наконец, отец Феофан, — следует дознаться, чьи такие... У пожарного сарая не спят, пойду спрошу.
Забыв о завтрашнем празднике, о поучении, обиженный и гневный поп размашистой крылатой походкой направился к пожарному сараю, стоявшему тут же на площади, поближе к колоколам.