Parerga и Paralipomena (Шопенгауэр)/Том II/Глава XXIV

Полное собрание сочинений
автор Артур Шопенгауэр
Источник: Артур Шопенгауэр. Полное собрание сочинений. — М., 1910. — Т. III. — С. 842—851.

[842]
ГЛАВА XXIV.
О чтении и книгах.

§ 290.

Невежество унижает человека лишь в том случае, если оно соединено с богатством. Бедный связан своей бедностью и нуждой; его работа заменяет ему знания и занимает его мысли. Наоборот, невежды-богачи живут исключительно ради собственных удовольствий и подобны скоту, как это встречается на каждом шагу. Сюда можно еще присоединить упрек в том, что богатство и свободное время не [843]были использованы для достижения того, что придает им наибольшую ценность.

§ 291.

Когда мы читаем, за нас думает другой: мы только воспроизводим его умственный процесс. Дело происходит так же, как при обучении письму, когда ученик наводит пером черты, написанные карандашом учителя. Вследствие этого при чтении мы избавлены в значительной степени от работы мысли. Отсюда чувствительное облегчение при переходе от работы собственной мысли к чтению. При чтении же наша голова служит ареной чужих мыслей. Поэтому кто читает очень много и почти целый день, а остальное время проводит, ни о чем не думая, тот постепенно утрачивает способность мыслить самостоятельно, — как человек, постоянно находящийся в седле, в конце концов разучивается ходить. Так и случается с очень многими учеными: они дочитываются до глупости. Ибо постоянное, во всякую минуту вновь возобновляемое, чтение еще более калечит ум, чем постоянный физический труд: ведь последний все же дает возможность предаваться собственным мыслям. Подобно тому как пружина под влиянием продолжительного давления другого тела, наконец, утрачивает свою упругость, так и ум теряет силу под непрерывным напором чужих мыслей. И как слишком обильная пища портит желудок и тем приносит вред всему телу, так и чрезмерно обильным питанием ума можно переполнить и задушить его. Ибо чем более кто-нибудь читает, тем менее следов оставляет прочитанное в его уме: он становятся похож на доску, на которой многое написано одно на другом. Поэтому оно не может перевариться: а между тем это единственный способ усвоить прочитанное. Если все читать и читать без конца, не обдумывая затем прочитанного, то оно не пускает корней и по большей части гибнет. Вообще же говоря, с духовной пищей дело обстоит не иначе, чем с питанием тела: усваивается едва ли пятидесятая часть воспринятого, остальное уходит путем испарения, дыхания или каким-либо другим способом.

Ко всему этому можно еще добавить, что мысли, занесенные на бумагу — не более как следы пешехода на песке: видно направление, взятое им; но чтобы знать, что́ видел он в пути, нужно бы пользоваться собственными его глазами.

§ 292.

Ни одна из писательских способностей, как, например, убедительность, образность, дар сравнения, смелость или горечь, или сжатость, или легкость стиля, или остроумие, поразительные контрасты, лаконизм, [844]наивность и многое другое, не может быть приобретена нами путем чтения писателей, обладающих ею. Но мы можем путем чтения пробудить в себе эти способности в том случае, если обладаем ими как природным расположением, in potentia, сознать их в себе; можем видеть, какое из них можно сделать употребление, можем укрепиться в склонности, даже в мужестве ими пользоваться, можем на примерах судить, насколько ведет к цели их применение и, таким образом, научиться ими правильно пользоваться: лишь тогда мы будем обладать ими in actu. Это, следовательно, единственный способ, которым чтение учит нас писать, причем оно указывает, как можем мы воспользоваться собственными природными дарованиями: но все это — при том предположении, что они имеются налицо. Без них чтение, напротив, ничему нас не учит, кроме холодной, мертвой манерности, и обратит нас в ничтожных подражателей.

§ 292 bis.

Врачебному надзору, в интересах сохранения зрения, следовало бы точно установить известный предел, далее которого нельзя было бы заходить в уменьшении букв шрифта.

(В бытность мою в Венеции в 1818 году, когда там изготовлялись еще настоящие венецианские цепи, один золотых дел мастер сказал мне, что мастера, изготовляющие catena fina, слепнут к 30-ти годам).

§ 293.

Подобно тому как пласты земли рядами хранят в себе живые существа прошедших эпох, так библиотечные полки рядами хранят былые заблуждения и их изложения; и эти заблуждения, подобно вымершим живым существам, в свое время жили и производили много шума, а ныне стоят неподвижно как окаменелые, и лишь литературный палеонтолог обращает еще на них свой взор.

§ 294.

Взглянув на свою необозримую армию, Ксеркс, по словам Геродота, заплакал при мысли, что от всего этого через сто лет не останется в живых ни одного человека: у кого не вызовет слез вид толстого каталога выпущенных на рынок книг, когда он подумает, что из всех них уже через десять лет не останется в живых ни одной. [845]

§ 295.

В литературе то же что в жизни: куда ни взглянешь, всюду встречаешь неисправимую чернь человеческого рода, которая везде налицо легионами, все наполняет, все грязнит, как мухи в летнюю пору. Отсюда бесчисленное множество плохих книг, этой многоплодной сорной травы литературы, которая отнимает у пшеницы пищу и глушит ее. Они отнимают у публики время, деньги и внимание, по праву принадлежащие хорошим книгам и их благородным целям; дурные же написаны с исключительной целью заработать деньги или получить теплое местечко. Они поэтому не только бесполезны, но и положительно вредны. Девять десятых всей современной литературы не имеет иной цели, кроме извлечения нескольких талеров из карманов публики, и именно для этого заключили между собою торжественный союз автор, издатель и рецензент.

Хитрую и злую, хотя и выгодную штуку удалось сыграть литераторам, писателям-поденщикам и многописакам во вред хорошему вкусу и истинному образованию эпохи: они сумели взять за повод и повести за собой весь элегантный свет, вынудив его читать a tempo, — т. е. все и всегда читают одно и то же — самое новейшее, чтобы иметь в своем кругу материал для разговора: для этой цели служат плохие романы и тому подобные изделия раз навсегда снискавших громкое реномэ писателей вроде прежних Шпиндлера, Бульвера, Евгения Сю и т. п. Но что можно представить себе более жалкого, чем положение всей этой пробавляющейся беллетристикой публики, которая поставила себе долгом всегда читать самые новые писания в высшей степени заурядных голов, пишущих исключительно ради денег, почему они всегда и имеются налицо в огромном количестве, — редкие же и выдающиеся произведения всех времен и стран знать только по названиям! — Особенно ежедневная беллетристическая пресса — хитро измышленное средство отнять у склонной к эстетике публики время, которое она должна была бы в интересах своего образования употреблять на истинные произведения искусства, и, таким образом, принести ее в жертву ежедневным кропаниям заурядных голов.

Вследствие этого искусство не читать в высшей степени важно в применении к нашему чтению. Оно сводится к тому, что не следует даже брать в руки вещи, интересующие в каждый данный период времени большинство читающей публики: например, политические или церковные памфлеты, романы, поэзию и т. п., — вообще, все, что делает много шума и появляется в нескольких изданиях в первый и последний год своего существования: лучше в это время подумать, что пишущие для дураков непременно находят многочисленную [846]публику, и посвятить всегда скудно отмеренное, предназначенное для чтения время исключительно произведениям великих, стоящих выше остального человечества, людей всех времен и народов, — тех людей, на которых указывает голос славы. Лишь последние действительно образовывают и поучают.

Дурное следует читать возможно реже, хорошее возможно чаще: плохие книги — яд для ума, они отравляют его.

Единственное условие выбора хороших книг для чтения — не читать ничего плохого: ибо жизнь коротка, время и силы ограничены.

§ 295 bis.

Пишутся книги о том или другом великом уме прошлого, и публика читает их, но не самого великого автора; ибо она любит лишь только что напечатанное, и так как similis simili gaudet, то плоская, пошлая болтовня современного пошляка сроднее и милее ей, чем мысли великого человека. Я же благодарю свою судьбу, что она еще в юности натолкнула меня на великолепную эпиграмму А. В. Шлегеля, которая с тех пор и стала моей путеводной звездой:

„Leset fleissig die Alten, die wahren eigentlich Alten:
Was die neuen davon sagen, bedeutet nicht viel“[1].

О, как похожа одна заурядная голова на другую! Как они вылиты точно из одной формы! И как им при одинаковых условиях приходит на мысль одно и то же, и ничего другого! Прибавьте к тому их низкие личные цели. И такую-то ничтожную болтовню подобных мозгляков глупая публика читает, лишь бы эта болтовня была отпечатана сегодня, а великие умы оставляет покоиться на книжной полке!

Невероятна глупость и извращенность публики, не читающей произведений редчайших умов всех времен и стран во всех отраслях литературы, чтобы иметь возможность прочесть писания заурядных голов, которые ежегодно плодятся в бесчисленном количестве подобно мухам, — и это только потому, что они сегодня отпечатаны и еще не успели высохнуть после станка. Между тем эти изделия должны бы были скорее возбуждать к себе в первый же день своего возникновения то презрение и пренебрежение, которому они все равно подвергнутся через несколько лет и в котором навеки пробудут, превратившись в материал для насмешек над прошлыми временами и их выдумками. — Так как люди вместо того, чтобы читать лучшее всех времен, читают лишь новейшее, писатели вращаются в узком круге ходячих идей, и век наш все более погрязает в собственном навозе. [847]

§ 296.

Во все времена существовало два рода литературы, идущих рядом, но чуждых друг другу: истинная, и только кажущаяся. Первая вырастает в вечную литературу. Ею занимаются люди, живущие для науки или поэзии; она серьезно и тихо, хотя крайне медленно, идет своей дорогой и дает в Европе не более дюжины произведений в столетие, — но произведения эти остаются. Другой занимаются люди, живущие от науки или поэзии, и она летит галопом, с шумом и криками заинтересованных и ежегодно выбрасывает на рынок много тысяч произведений. Но немного лет спустя задаешь себе вопрос: где же они? куда девалась прежде столь громкая их слава? Оттого вторую можно еще назвать текущей, а первую устойчивой литературой.

§ 296 bis.

Хорошо было бы покупать книги, если бы вместе с тем можно было купить также время для чтения их; большей же частью смешивают приобретение книги с усвоением ее содержания.

Требование, чтобы человек усвоил все, что он когда-либо читал, равнялось бы требованию носить в себе все, что он когда-либо съел. Одним он жил телесно, другим духовно, и это сделало его тем, что он есть. Но как тело усваивает только однородное, так и всякий удержит лишь то, что его интересует, то, что отвечает системе его мыслей или целям. Цели есть у всякого; но редко кто имеет что-либо сходное с системой мыслей; поэтому большинство людей ни к чему не имеют объективного интереса, и от их чтения ничто не пристает к ним: они ничего из него не извлекают.

Repetitio est mater studiorum. Каждую значительную книгу надо сейчас же прочесть два раза, отчасти — потому, что со второго раза лучше постигается связь вещей, и начало только тогда становится вполне понятным, когда уже известен конец; отчасти потому, что все читается во второй раз с другим настроением и расположением духа, чем в первый раз, благодаря чему получается различное впечатление и мы видим предметы как бы в ином освещении.

Сочинения, это — квинтэссенция всякого ума: оттого будь это самый великий человек, сочинения его будут несравненно содержательнее личного знакомства с ним, в существенном заменять его, — мало того, даже очень значительно превзойдут и оставят далеко за собой. Даже сочинения среднего ума могут быть поучительны, занимательны и заслуживают быть читанными, именно потому что являются его квинтэссенцией, результатом, плодом всего его мышления и изучения, — в то время как личное знакомство с ним не может нас удовлетворить. Поэтому можно читать книги людей, в знакомстве с которыми не находишь [848]удовлетворения, и поэтому же высокая умственная культура постепенно приводит нас к тому, что мы находим удовлетворение в общении почти только с книгами, а не с людьми.

Нет лучшего средства для освежения ума, как чтение древних классиков: стоит взять кого-нибудь из них в руки хотя на полчаса, — и сейчас же чувствуешь себя освеженным, облегченным, очищенным, поднятым и укрепленным, — как будто бы освежился купанием в чистом источнике. Лежит ли причина этого в древних языках и их совершенстве или в величии умов, произведения которых спустя тысячелетия остаются неповрежденными и не теряют силы? Может быть, и в том и в другом. Я только знаю, что, если, как это грозит сейчас, будет брошено изучение древних языков, наступит новая литература, которая будет состоять из такого варварского, плоского и негодного писания, какого еще свет не видал; в особенности, если немецкий язык, обладающий отчасти совершенством старого, будет ревностно и методически ощипываться и искажаться негодными писаками „современности“, пока, постепенно беднея, изуродованный, не обратится в жалкий жаргон.

Существует две истории, политическая и история литературы и искусства. Первая — история воли, вторая — история интеллекта. Поэтому первая полна тревоги, даже ужаса: страх, нужда, обман и потрясающее убийство и все это — в массе. Другая, наоборот, всегда отрадна и светла, как изолированный интеллект, даже в том случае, если она описывает заблуждения. Главная ветвь ее — история философии. В сущности последняя является как бы генерал-басом ее, звук которого переходит и в другую историю и там из глубины направляет мысль: мысль же царит над миром. Поэтому философия, в собственном и истинном значении ее, является также и могучей материальной силой, хотя очень медленно действующей.

§ 297.

В мировой истории и пол-столетия всегда имеет значение, потому что материал ее все время находится в движении и всегда в ней хоть что-нибудь да происходит. Напротив, в истории литературы часто совсем не следует принимать во внимание такого же промежутка времени, потому что ничего не случилось: ведь бездарные попытки не оказывают никакого влияния на ход ее. Она не пошла дольше того, где была пятьдесят лет тому назад.

Для пояснения этого представим себе движение познания человечества в виде орбиты планеты. Тогда ложные пути, на которые оно большей частью попадает после каждого значительного шага, можно сравнить с Птоломеевскими эпициклами, пройдя которые, оно вновь попадает [849]в то место, в котором находилось до начала движения. Великие же умы, действительно ведущие человечество дальше по этому планетному пути, не проходят этой орбиты. Отсюда ясно, почему слава у потомства покупается обыкновенно ценою сочувствия современников, и наоборот. — Такой эпицикл представляет собою, например, философия Фихте и Шеллинга, в заключение увенчанная гегелевской карикатурой ее. Этот эпицикл составляет продолжение круговой линии, доведенной до этой точки Кантом, откуда я принял ее, чтобы вести ее дальше: но в промежуток вышеупомянутые мнимые философы и рядом с ними некоторые другие успели пробежать свой эпицикл, который в настоящее время пришел мало-помалу к концу, благодаря чему публика, бывшая вместе с ними в пути, убедилась, что находится на том самом месте, откуда он вышел.

Вследствие такого порядка вещей мы видим, как научный, литературный и художественный дух времени приблизительно через каждые 30 лет объявляется банкротом. В течение этого времени заблуждения достигают таких размеров, что гибнут под бременем собственной нелепости, и одновременно с этим усиливается и оппозиция им. Дело принимает другой оборот; но очень часто за этим следует заблуждение противоположное. Показать этот процесс с его периодическим возвратом — вот что могло бы послужить настоящим прагматическим материалом для истории литературы: но она мало над этим задумывается. К тому же, ввиду относительной краткости подобных периодов, даты их в очень отдаленном времени трудно установить: удобнее всего это наблюдать в настоящем. Если угоден пример из области реальных наук, то можно взять вернеровскую нептуническую геологию. Я же продолжаю держаться вышеупомянутого близкого нам примера. Вслед за блестящим кантовским периодом в немецкой философии непосредственно наступил другой, в течение которого явилось старание импонировать, а не доказывать; вместо основательности и ясности — стремление к блеску и гиперболам без боязни временами быть непонятным; и даже, искание истины заменили интриги. Философия при этом не могла делать успехов. В конце концов это привело к банкротству всей школы и методы. Ибо в лице Гегеля и его подмастерий наглость бессмыслицы — с одной стороны, наглость бессовестного восхваления — с другой, наряду с очевидной преднамеренностью всей этой грязной затеи, дошли до таких колоссальных размеров, что на все это шарлатанство наконец открылись глаза, а когда вследствие некоторых разоблачений было потеряно покровительство свыше, то открылись и уста. Это самое жалкое из когда либо существовавших философских производств потянуло вслед за собою в пропасть банкротства предшественников своих, учения Фихте и Шеллинга. Этим [850]и объясняется наступившее в Германии после Канта в первую половину столетия философское невежество, хотя, в пику иностранцам, немцы гордятся своей одаренностью в области философии, — особенно после того, как один английский писатель имел злую иронию назвать их народом мыслителей.

Если же кто-нибудь желает приведенную здесь схему эпициклов дополнить примерами из истории искусств, пусть обратит свое внимание на процветавшую еще в прошлом столетии скульптурную школу Бернини, в особенности в ее развитии у французов, когда вместо античной красоты изображалась пошлая натура, а вместо античной простоты и грации — французская менуэтная манерность. Она пришла к банкротству после того, как Винкельман указал истинный путь и начался возврат к старой школе. Другой пример, из области живописи, дает первая четверть нашего столетия, когда искусство считалось лишь средством и орудием средневековой религиозности и в выборе тем руководились лишь церковными сюжетами; но последние трактовались при этом художниками, которые утратили ту истинную, серьезную религиозность и все-таки, в упомянутом заблуждении, брали образцами Франческо Франчиа, Пьетро Перуджино, Анжело да Фьезоле и подобных им и ставили их даже выше следовавших за ними действительно великих мастеров. По поводу этого заблуждения, и так как обнаружилось одновременно в поэзии подобное же стремление, Гете написал свою аллегорическую басню: „Pfaffenspiel“. И эта школа была признана беспочвенной, пришла в упадок, и наступил возврат к природе; он сказался в жанровых картинах и всякого рода бытовых сценах, правда иногда впадавших в пошлость.

Сообразно с представленным здесь ходом человеческого прогресса и история литературы является по большей части каталогом музея выкидышей. Спирт, в котором они сохраняются дольше всего, это — свиная кожа. Немногие же счастливо рожденные существа находятся не там: они остались живы, их можно повсюду встретить в мире, где они пребывают, бессмертные и вечно юные. И лишь они составляют истинную, указанную в предыдущем параграфе, литературу, историю которой, бедную личностями, мы еще в юности узнаем из уст всех образованных людей, но не из компендиев. — Против ныне господствующей мании читать историю литературы с целью иметь возможность болтать обо всем, ничего в сущности не зная, я рекомендую в высшей степени достойное внимания место у Лихтенберга, Т. II, стр. 302 в старом издании.

Но мне очень хотелось бы чтобы кто-нибудь попытался написать трагическую историю литературы, где бы он изобразил, как различные нации, которые ведь в высшей степени гордятся своими [851] великими писателями и художниками, — как они обращались с ними при жизни их; где он, следовательно, представил бы нам бесконечную борьбу, которую хорошее и настоящее во все времена и во всех странах должны были вести против господства искаженного и дурного; где он показал бы мученичество почти всех истинных просветителей человечества, почти всех великих мастеров в каждой области и в каждом искусстве; рассказал бы нам, как они, за очень немногими исключениями, непризнанные, без сочувствия, без последователей, в бедности и нужде кончали жизнь свою, в то время как слава, честь и богатство доставались на долю недостойных; как их, значит, постигала участь Исава, который охотился и добывал дичь для своего отца, в то время как Иаков, переодетый в его платье, дома украл родительское благословение; как все же, несмотря на все это, их поддерживала любовь к своему делу, пока тяжелая борьба этих просветителей человечества не приходила к концу, бессмертный лавр склонялся над их челом и наступал час, когда и для них:

„Der schwere Panzer wird zum Flügelkleide,
Kurz ist der Schmerz, unendlich ist die Freude“[2].


Примечания

править
  1. Усердно читайте древних, — истинных, подлинных древних; то, что о них говорят писатели новые, ничего не стоит.
  2. Тяжелая броня превращается в крылья, — недолго страданье, беспредельно счастье.