Восемь дней провела Блаватская в Сен-Серге. Погода испортилась, ревматизмы «madame» разгулялись, Машка Флин доводила её до исступления. Действительно, эта молодая особа вела себя довольно странно. Она стала выдумывать себе какие-то удивительные причёски и головные уборы и хоть почти ни слова не умела сказать по-французски, но всё же отправилась на деревенский праздник и пела там и плясала с большим воодушевлением. Кончила она тем, что стала проповедовать буддизм каким-то невинным швейцарцам. Эта проповедь ограничивалась, главным образом, странными жестами да показыванием известного амулета, который Машка Флин носила на груди вместо креста. Непонятные жесты и довольно понятный амулет произвели, конечно, сенсацию.
Елена Петровна решила, что Машка только бесит её и компрометирует, а потому её следует немедля «сплавить» в Англию, где у неё есть дядя. Этому решению много способствовало то обстоятельство, что тут же, в pension, нашлась горничная, говорившая по-французски и по-немецки и согласившаяся ехать в Вюрцбург с тем, чтобы принять на себя все многосторонние обязанности бедной Машки.
Как ни горька была при «madame» жизнь этой обиженной природой англо-индийской Машки, она всё же оказалась по-собачьему привязанной к своей мучительнице, и неожиданный остракизм сильно огорчил её и обидел. Начались слёзы и рыдания. Но у «madame» был приготовлен в виде сладкого успокоительного, хорошенький «феномен». Ещё в Torre del Greco Машка потеряла драгоценный, красивый перстень. Она очень горевала по случаю этой потери. И вот перед самым отъездом к «madame» явился «хозяин» и оставил у неё «точь в точь такой же» перстень, который и был торжественно вручён Машке от его имени. Это много её успокоило, и она уехала, не сделав никакой раздирательной сцены.
Наконец погода изменилась к лучшему. Стало тепло и ясно.
Мы двинулись из Сен-Серга, покидая m-me де Морсье, которая должна была ещё некоторое время здесь остаться. Расставание двух дам было трогательно. Не думали они и не гадали, что в самом непродолжительном времени отношения их друг к другу совершенно изменятся, и что им уж не суждено больше встретиться в этой жизни.
Я доехал с Блаватской до Люцерна и решил, что дальше с ней вместе не поеду: она и Баваджи обращали на себя всеобщее внимание, были центром чересчур весёлых взглядов «публики». Я объявил, что пробуду несколько дней в Люцерне, затем съезжу в Гейдельберг и уже оттуда приеду в Вюрцбург. Елена Петровна не стала спорить, так как получила известие, что в Вюрцбурге её ждут приехавшие туда для свидания с нею друзья, шведский профессор Берген с женою, которые и помогут ей там устроиться.
Действительно, я застал её в Вюрцбурге уже совсем в ином положении и настроении. Она была окружена «рабами». Для неё устраивалась на лучшей улице города, Людвигштрассе, очень удобная и просторная квартира, несравненно лучше и уютнее парижской. Г. Берген, человек средних лет с румяным и благодушным лицом, подобострастно глядел ей в глаза и благоговейно внимал её речам, а жена его, сухенькая и довольно бессловесная шведка, с видимым наслаждением исполняла всякую чёрную работу, была у «madame» на побегушках и время от времени чмокала её то в плечико, то в ручку. Надо сказать, что эту самую даму я видел в Париже у m-me де Морсье, и она держала себя со всеми сдержанно и не без важности. Про неё мне рассказывали, что она принадлежит к какому-то старому и богатому шведскому роду, что она сделала mésalliance, выйдя замуж за Бергена, и принесла ему очень большое приданое.
Однако и эта самоотверженная дама не могла долго выдержать роли bonne à tout faire, она устроила всю хозяйственную обстановку Елены Петровны, сделала все нужные для неё закупки и, когда из Сен-Серга приехала нанятая там горничная, она сняла свой передник, отмыла себе руки, в последний раз чмокнула «madame» в плечико и в ручку, пролила слёзы разлуки и исчезла из Вюрцбурга вместе с мужем.
Теперь настало для меня время серьёзно приступить к моему расследованию. Я поселился в гостинице Рюгмера, недалеко от Людвигштрассе; здесь меня кормили весьма своеобразными немецкими завтраками и обедами, а всё свободное от сна, еды и прогулок по городу время я проводил у Блаватской. Только что уехали Бергены — она опять совсем разболелась, и вот — прибежавший ко мне и весь дрожавший от ужаса Баваджи объявил своим пискливым и хриплым голосом, что «madame» очень плохо, что доктор, известный специалист по внутренним болезням, совсем встревожен.
Я поспешил вместе с Баваджи на Людвигштрассе и в гостиной застал доктора. На мой вопрос о больной он сказал мне:
— Я не видал ничего подобного в течение всей моей многолетней практики. У неё несколько смертельных болезней, — всякий человек от каждой из них давно бы умер. Но это какая-то феноменальная натура, и если она жива до сих пор, то, как знать, может быть проживет и ещё.
— Но в настоящую-то минуту нет опасности для жизни?
— Опасность для жизни продолжается уже несколько лет; но вот она жива! удивительное, удивительное явление!
Он имел вид глубоко заинтересованного человека.
Елену Петровну я застал опять всю распухшую, почти без движения. Но прошёл день — и она стала сползать с кровати к письменному столу и писала иной раз по целым часам, скрежеща зубами от боли. Она говорила мне, что работает целую ночь; но этого я, конечно, не мог проверить. Как бы то ни было, из-под её пера выливались страницы и листы с удивительною быстротою.
Теософические наши уроки оккультизма не представляли для меня особого интереса — она не то что не хотела, а просто не могла сказать мне что-либо новое. В состояние пророческого экстаза она не приходила, и я уносил нетронутой мою записную книгу, в которую намеревался записывать её интересные мысли, афоризмы и сентенции. Я ждал обещанных «феноменов», и это её видимо мучило. Она стала приставать ко мне, чтобы я печатно заявил о факте явления мне «хозяина» в Эльберфельде и подтвердил этим действительность существования махатм.
На это я отвечал ей, что, при всём моём желании сделать ей угодное, никак не могу исполнить её просьбы, ибо более чем когда-либо убеждён в том, что никакой «хозяин» мне не являлся, а был у меня только яркий сон, вызванный, с одной стороны, нервной усталостью, а, с другой, тем, что она заставила меня почти целый вечер глядеть на ослепительно освещённый портрет.
Это доводило её до отчаяния. Я уже дня два чувствовал, глядя на неё, что вот-вот произойдёт какой-нибудь феномен. Так и случилось.
Прихожу утром. За громадным письменным столом сидит Елена Петровна в своём кресле, необыкновенном по размерам и присланном ей в подарок Гебгардом из Эльберфельда. У противоположного конца стола стоит крохотный Баваджи с растерянным взглядом потускневших глаз. На меня он решительно не в состоянии взглянуть — и это, конечно, от меня не ускользает. Перед Баваджи на столе разбросано несколько листов чистой бумаги. Этого прежде никогда не бывало — и я становлюсь внимательнее. У Баваджи в руке большой толстый карандаш. Я начинаю кое-что соображать.
— Ну, посмотрите на этого несчастного! — сразу обращается ко мне Елена Петровна, — ведь на нём лица нет… Он доводит меня до последнего! Воображает, что здесь, в Европе, можно вести такой же режим, как в Индии. Он там кроме молока и мёду ничего не ел — и тут то же делает. Я говорю, что если он так будет продолжать, то умрёт, а он и слушать не хочет. И то уж сегодня ночью был припадок…
Затем она от Баваджи перешла к Лондонскому психическому обществу и снова стала убеждать меня относительно «хозяина». Баваджи стоял, как истукан, — в нашем разговоре он не мог принимать участия, потому что не знал ни одного слова по-русски.
— Однако такая недоверчивость к свидетельству даже своих глаз, такое упорное неверие, какое у вас, — просто непростительно. Это, наконец, грешно! — воскликнула Елена Петровна.
Я в это время ходил по комнате и не спускал глаз с Баваджи. Я видел, что он, как-то подёргиваясь всем телом, таращит глаза, а рука его, вооружённая большим карандашом, тщательно выводит на листе бумаги какие-то буквы.
— Посмотрите… что такое с ним делается! — крикнула Блаватская.
— Ничего особенного, — ответил я, — он пишет по-русски!
Я видел, как всё лицо её побагровело. Она закопошилась в кресле с очевидным желанием подняться и взять у него бумагу. Но она, распухшая, с почти не двигавшимися ногами, не могла скоро этого сделать. Я подбежал, схватил лист и увидел красиво нарисованную русскую фразу.
Баваджи должен был написать на неизвестном ему русском языке: «Блаженны верующие, как сказал Великий Адепт». Он хорошо выучил свой урок, он запомнил правильно форму всех букв, но… пропустил две в слове «верующие», пропустил е и ю.
— Блаженны врущие! — громко прочёл я, не удерживаясь от разобравшего меня хохота. — Лучше этого быть ничего не может! О, Баваджи! надо было лучше подготовиться к экзамену!
Крохотный индус закрыл лицо руками, бросился из комнаты, и я расслышал вдали его истерические рыдания.
Блаватская сидела с искажённым лицом.
— Так вы думаете, что это я подучила его? — наконец крикнула она, — вы считаете меня способной на такую вопиющую глупость!.. Это над ним, бедным, «скорлупы» спиритические забавляются… а мне вот такая неприятность!.. Бог мой, так неужели бы я, если б захотела обмануть вас, не могла придумать чего-нибудь поумнее! ведь это уж чересчур глупо!..
Lorsque Bavadjée passa à Paris au mois de Septembre il me dit ceci à peu près: «A vous on peut tout dire, je puis bien vous raconter que m-me Blavatsky, sachant qu’elle ne pouvait gagner m-r Solovioff que par l’occultisme, lui promettait toujours de lui enseigner de nouveaux mystères à Wurtzbourg et même elle venait me demander à moi: «Mais que puis-je lui dire encore? Bavadjée, sauvez-moi, trouvez quelque chose — etc — je ne sais plus qu’inventer…»
С этого неудавшегося феномена дело пошло быстрее, и я видел, что скоро буду в состоянии послать мистеру Майерсу и всем заинтересованным лицам весьма интересные добавления к отчёту Психического общества.
Примечания
править- ↑ Когда Баваджи приехал в Париж в сентябре, он мне сказал приблизительно следующее: «Вам можно сказать всё, я могу вам рассказать, что г-жа Блаватская, зная, что может заполучить г-на Соловьева только с помощью оккультизма, постоянно обещала ему открыть в Вюрцбурге разные тайны и даже приходила ко мне, говоря: «Но что же я могу ещё ему сказать? Баваджи, спасите меня, найдите что-нибудь — и так далее — я уж больше не знаю, что выдумать…» Е. де Морсье.