Хорошо было в скромном, но совершенно приличном «pension Delaigue», помещавшемся среди сада, наполненного цветами. За шесть франков в сутки давали чистую комнату с мягкой постелью, завтрак, обед и ужин — обильные, приготовленные умелым парижским поваром. Женевское озеро представлялось с высоты голубою лужицей, а Монблан глядел прямо в глаза во всём своём серебряном величии. А всё же я послал Блаватской свой адрес. В конце июля от неё письмо:
«Дорогой В. С. — Простите, не могла писать — правая рука так распухла, что и пальцы окоченели. Плохо мне. Еду завтра поселяться на зиму в Вюрцбург несколько часов от Мюнхена, значит в Баварии. Там прозимую, а пока посмотрю, не помогут ли воды Нандур в Киссингене от подагры. Еду я туда с Баваджи и miss Flynn, другом моим, но большой дурой.
Господи как надоела жизнь!.. Хоть пишите коли не не можете приехать сами. Кажется от Мюнхена до вашего места недалеко; а Вюрцбург всего несколько часов от Баварской столицы. Обещает ** (г-жа X.) приехать. Не знаю так ли оно будет. А все же ближе от О. Мюнхен, чем Неаполь. Здесь от холода, стужи и дождей мы перешли на жару почище еще Индийской. Душевный вам поклон и вечную, непроходящую любовь и дружбу. Я еду через Рим и Верону. Прощайте, или до свиданья — как судьба повелит. До гроба Е. Блаватская».
Через пять дней — телеграмма из Рима: «En route pour Wurzburg près Munich pour hiver. Blavatsky»[1]. В тот же день, через три часа после первой, — вторая телеграмма: «Restons Hôtel Anglo-Américain Rome huit jours écrivez içi. Blavatsky»[2]. Телеграфирую: «Приезжайте сюда», — и даю объяснение, каким путём ехать. Ответ на третий день: «Va banque! partons demain Genève, télégraphiez ou la rencontre. Blavatsky»[3]. Телеграфирую: «A St.-Cergues», — и жду, сговорившись с m-me де Морсье, что если «madame» не приедет, то мы съездим к ней в Женеву.
Но она приехала. Боже мой, что это было за явление, — я думаю, обитатели Сен-Серга до сих пор говорят о нём, как о чём-то баснословном!
В обычное время, после обеда, часов около трёх, к «pension Delaigue» подъехал женевский дилижанс. Вокруг него, как и всегда, собралась толпа для того, чтоб получить газеты, письма и посмотреть на приезжих, если таковые окажутся.
Вдруг из дилижанса выскочило какое-то странное существо — нечто среднее между большой обезьяной и вертлявым чертёнком. Худоба поразительная. Жалкая, какая-то полуевропейская одежонка болтается, будто под нею, кроме костей, ничего нет; лицо с кулачок тёмно-тёмно коричневого цвета и без признаков растительности; на голове густая шапка длинных, чёрных, вьющихся волос; огромные, конечно, тоже совсем чёрные глаза, с испуганным и подозрительным выражением. Чертёнок что-то говорил по-английски пискливым и в то же время хриплым голосом.
За ним вылезала толстая, крупная, неуклюжая молодая особа с некрасивым лицом, красным, растерянным и положительно глупым.
Публика, разинув рты, смотрела на чертёнка. Но самое интересное было ещё впереди. Чертёнок и неуклюжая молодая особа, а затем я и m-me де Морсье принялись с великим трудом высаживать из дилижанса нечто, в нём заключавшееся. Это нечто — была сама «madame», вся распухшая, измученная путешествием, ворчавшая, с тёмно-серым громадным лицом и вытаращенными, как две круглые выцветшие бирюзы, глазами. На голове у неё помещалась высочайшая фетровая серая пожарная каска с вентиляторами и вуалью. Шарообразная её фигура казалась ещё шарообразнее от невероятного какого-то балахона, в который она была облечена.
Облобызавшись с нами и объявив нам, что Баваджи ровно ничего не понимает, а «эта идиотка» так глупа, что подобной дуры никогда ещё и не бывало на свете, — «madame» принялась их ругать самыми отборными словами и тормошить без всякого милосердия. Наконец они оба совсем перестали понимать что-либо, лица их изображали страдание, а на глазах стояли слёзы.
К довершению беды в нашем «pension» не оказалось свободного помещения, то есть трёх смежных комнат.
Кое-как наконец всё уладилось, и через час Елена Петровна была помещена в соседнем доме, с плохим аппетитом обедала, бранилась, чертёнок и молодая особа метались из угла в угол, ничем не умея угодить ей, а мы с m-me де Морсье сидели и глядели на всё это.
— Вот, теперь сами видите, друзья мои, — обратилась она наконец к нам, — каково моё положение! Иной день не могу двинуть ни руками, ни ногами, лежу, как колода, — и некому мне ни в чём помочь — Баваджи только вертится волчком и ни с места, а эта Машка Флин (иначе как Машкой она её не называла) естественная дура, и я проклинаю тот день, когда согласилась взять её с собою. Ей, видите ли, было очень скучно там, дома; она вообразила, что в путешествии у неё найдутся приятные развлечения и — представьте! как только появляется мужчина — она сейчас: бантики, вертит глазами и вообще ведет себя крайне неприлично, хоть и буддистка… Зачем она в буддизм перешла — не понимаю…
— А вот, хоть и дура, — спохватилась «madame», — а спросите ее: ведь она почти что каждый день видит «хозяина», когда он ко мне является! Mary, пойдите сюда!
Машка Флин, запыхавшись и с испуганным выражением на красном лице, прибежала.
— Скажите правду, видаете вы master’а?
— О, да, да, видаю.
— Ну вот видите! зачем же ей врать, да она так глупа, что и соврать-то бы не сумела, видает вот — и всё тут. Пойдите, разубедите её или докажите, что у неё каждый день галлюцинации!.. А вот господа психисты — вишь я сама махатм выдумала!..
Она решительно не могла сообразить, что её способ доказательств с помощью свидетельств Машек Флин и Баваджи на европейской территории весьма неудачен. Когда же она дошла до Куломбов, Годжсона и протестантских миссионеров — из её уст посыпались такие противоречивые показания и такая отборная брань, что мы с m-me де Морсье пришли в полное уныние и почти силою остановили её и успокоили.
И вдруг она затихла, преобразилась, отошла от своей злобы дня, очутилась в иных сферах. И из этих иных сфер слышался её вдохновенный голос:
«…Махатмы говорят, что так же невозможно открыть новую истину, как и создать атом материи или силы. Истина есть то, что существует извека — всё, что не вечно, то ложно. Истинное необходимо существует всегда; но оно не одинаково познаётся каждым и каждый обладает только частью истины. За пределами же той части истины, которою владеет известный человек — истинное и ложное для него смешиваются. Впрочем ложное не имеет никакой реальности, никакого действительного существования; оно — отрицание истинного. Ложно понятая истина — равняется лжи. Невозможно кого-либо обучить истине, передать ему её. Каждый должен сам найти истину. Всё, что можно сделать для тех, кто не знает истинного, это — направить их на настоящую дорогу. Так и поступают махатмы…
…Для того, чтобы достигнуть познавания тайных сил природы и скрытых истин, между прочим и прежде всего необходимо обсуждать все свои действия, поступать по рассуждению и не допускать себя плыть по течению случайностей и обстоятельств. В большинстве случаев люди поступают дурно, сами не зная, зачем. Стоит вглядеться в свою прошлую жизнь — и увидишь, сколько было в ней ошибок, казавшихся естественными поступками…
Суеверия существуют точно так же и в нравственности, как и в религии; много людей, погрязших в предрассудках, считают себя правыми и судят о действиях других со своей ограниченной и узкой точки зрения. Сколько, например, людей не имеют иного критерия для суждения об отношениях между мужчиной и женщиной, кроме предрассудков! Такие люди судят очень неправильно за неимением истинного критерия.
Важно, следовательно, иметь определённое и истинное понятие о добре и зле, о хорошем и дурном; затем следует руководствоваться исключительно своей совестью. Но так как невозможно знать, что происходит в совести другого, то следует воздерживаться от суждения о поступках, все побудительные причины которых неизвестны.
Первое правило нравственности заключается в искренности, то есть надо жить и действовать согласно с открыто исповедуемыми каждым принципами.
Критерий наших поступков должен заключаться в понимании — поступаем ли мы для себя, с эгоистичной целью, или для других. Всё, что приводит нас к эгоизму, к исключительному поклонению самому себе, — дурно; всё, что нас приобщает к человечеству, всё, что нас может цельнее поглотить в великом целом, — хорошо.
Существует опасное проявление эгоизма, от которого надо очень беречься, — это своего рода гордость, заставляющая нас приносить себя в жертву за ничто, даром.
«Принесение себя в жертву вне долга — есть самоубийство», — говорят махатмы. Следовательно, надо исполнять долг, чего бы это ни стоило; но нехорошо желать покинуть свою сферу без особой нужды и отдавать свою жизнь, когда долг того не требует. Истина — всегда истина, хотя бы исходила от безумца. Лорд Байрон мог быть очень безнравственным человеком, но тем не менее он возвестил великие истины.
Всякий, кто объявляет себя неспособным содействовать великому, всё развивающему делу природы, и бесполезным в мире — богохульствует. Он лжёт уж даже потому, что существует, потому что он есть следствие бывших причин и причина будущих неисчислимых последствий. Каждому мыслителю тяжело думать о том, как мало пользы приносит его существование.
Ужасно понимать добро, истину, красоту, необходимость многих существенных реформ в строе человеческого общества — и чувствовать себя бессильным провести свои мысли и осуществить своё желание.
Но всё же необходимо успокоиться на том, что так как ничто не пропадает и не исчезает в природе, как в сфере физической, так и в сфере интеллектуальной, — то уж один факт познания добра и любви к нему должен производить благие последствия, хоть мы и не можем дать себе отчёта, каким способом это происходит, посредством каких комбинаций природа творит это.
Никто, однако, не может сотворить полное благо, достаточно совершить и лучшее.
«Жизнь — долгая агония», — но если смотреть на вещи философски (а смотреть так именно и необходимо), надо признаться, что в оккультизме (occulte — тайный, потаённый) можно найти большие утешения.
В силу закона причинности, составляющего основу этого учения, известно, что наши земные страдания — не что иное, как следствие прежних причин, действие которых, таким образом, может быть ослаблено, смягчено, изменено приложением противоположных причин, то есть поступками, действиями, согласными с природными законами.
Далее, по тому же закону причинности, всякая причина производит какое-нибудь следствие, как бы она ни была незначительна. Таким образом, добрая мысль, благородное намерение вовсе не так бессильны, как это может сразу показаться, и необходимо производят своё последствие, хотя и такое, которое мы не можем ещё анализировать, а разве только признавать.
В действительности мысль творит. Эдгар По в своём могучем прозрении отгадал много оккультных истин и принципов и, между прочим, развил это положение в своей фантазии: «Могущество слова».
Сколько раз люди, не имея возможности вылечить безнадёжно страждущего, утишали его страдания одной своей к нему симпатией. Одно уже сочувствие необходимо производит добро; мысль деятельна и творит: добрая — добро, дурная — зло.
Надо бежать за истиной всюду, где только можно найти её. Когда отдаёшься добру, то всегда приходится начинать со страданий; это происходит от кажущегося бессилия помочь торжеству истины. Но посредством постепенного самоотрешения, убиения в себе всякого эгоистического чувства мало-помалу достигается счастье. Позднее, когда мы дойдём до познания истины, то убедимся, что наши добрые усилия были гораздо успешнее, чем теперь нам кажется. В этом убеждении будет достаточная награда доброй и мужественно пройденной жизни.
Очень часто люди, доходящие до отчаяния вследствие такой кажущейся им неспособности защищать правду и вечно создающие себе неразрешимые задачи, — сходят с ума. Так как подобные люди нередко бывали увлекаемы оккультизмом, то и составилось ложное мнение, что эта доктрина помрачает рассудок. Но никогда ещё оккультизм не свёл с ума человека, пользовавшегося до того здравым рассудком, наоборот, не раз люди, уже бывшие на пути к безумию, вследствие злоупотреблений метафизикой, были излечены и наведены на истинный путь изучением оккультных наук.
Следовательно, нечего взводить на оккультизм обвинения в помрачении и гибели людей, обращающихся к нему среди своего безумия. Но ничто в свете, даже изучение великих истин, не может спасти тех, кто не сообразуется с законами природы…»
Подобные мысли, во всяком случае интересные, а иной раз и весьма глубокие, — всегда высказывались Еленой Петровной с необыкновенной простотой и ясностью, составляющими несомненный признак истинной талантливости, и, конечно, были главнейшим магнитом, меня к ней притягивавшим. Иной раз, и притом совсем неожиданно, она превращалась в настоящую вдохновенную проповедницу, вся преображалась и заставляла забывать, что ведь однако она не иное что, как самая беззастенчивая обманщица, которую надо только окончательно, осязательно для всех разоблачить и постараться заставить навсегда прекратить её пагубные, возмутительные обманы.
Ежечасно меняясь и выказывая поочередно все свои качества и недостатки, сама постоянно горя и кипя, она образовывала вокруг себя какой-то вихрь, в который, хоть временно, попадал всякий, пришедший с нею в непосредственное соприкосновение. Сразу невозможно было очнуться — голова кружилась. Но она, несмотря на все свои физические страдания, порывы отчаянья, бешенства, безнадёжности — всё же шла к своей цели. Теперь ей, прежде всего, необходимо было забрать в руки меня и m-me де Морсье. Её друг и помощник, Синнетт, уже сообщил ей из Лондона подробное содержание приготавливавшегося к печатанию отчёта Годжсона, и она сразу получила прямо в сердце такую обиду: её объявляют обманщицей, а Олкотта невинным глупцом!
— Да напишите же вы, ради всего святого, Майерсу, — упрашивала она меня, — что ведь это с их стороны идиотство! уж если я мошенница, так и Олкотт мошенник! ну, глуп он, ну доверчив, да ведь не до такой же степени. Ведь это было бы совсем неестественно! И зачем это им надо его выгораживать?
Эта «несправедливость» возмущала и бесила её до последней степени.
Но она забыла и об Олкотте, когда я в разговоре заметил, что скоро мы с нею должны разъехаться в разные стороны.
— Куда ж это вы?
— Хочу провести начало осени в Люцерне, а к первому октября должен быть в Петербурге.
Она стала буквально умолять меня ехать с нею в Вюрцбург и, хорошо понимая, что август и сентябрь в душном немецком городе не особенно для меня привлекательны, обратилась к соблазну.
— Поживите в Вюрцбурге два месяца, клянусь вам — не раскаетесь. То, чего напрасно добивался Гартман, — получите вы. Я ежедневно буду давать вам уроки оккультизма — «хозяин» разрешил мне. Я ничего от вас не скрою. И феноменов будет сколько угодно.
— Елена Петровна, не шутите, ведь вы знаете моё теперешнее отношение и к «хозяину», и к феноменам.
— Я знаю, что вы «Фома неверный», но доведу вас до того, что вы поневоле должны будете поверить. Даю вам честное слово, что открою вам всё, всё, что только возможно!
Но я уж и без этого «честного слова» знал, что мне предстоит дышать пылью Вюрцбурга. Никаких «уроков оккультизма» она, конечно, давать мне не будет, ибо таких «уроков» и давать нельзя; но пока я ей нужен, пока она одинока и покинута самыми даже преданными ей друзьями, — она изо всех сил станет морочить меня «феноменами» — и вот тут-то я и узнаю всё, что мне надо. Я разгляжу со всех сторон это феноменальнейшее существо, подобного которому, разумеется, никогда уж не придётся встретить.
Я написал Майерсу, что, не зная Годжсона и его расследования, а также и того, насколько точно и беспристрастно это расследование, я предпринимаю моё собственное, проживу более или менее долгое время в Вюрцбурге, куда переселяется Блаватская — и узнаю всё. О результатах моего расследования извещу своевременно.
Письмо это я при m-me де Морсье показал Блаватской, и она не только не смутилась, но крайне обрадовалась. Она, очевидно, рассчитывала или на свою ловкость, или на мою «дружбу». А дружба, на её жаргоне, была синонимом укрывательства.
Успокоясь на мой счёт и отложив «уроки оккультизма» до Вюрцбурга, она принялась за m-me де Морсье. В деле «теософического общества» был некий довольно щекотливый вопрос. По учению как древних, так и новейших «магистов» — великая Изида снимает свой покров лишь перед девственно чистым существом, не знакомым со страстями и похотями человеческими. Чтобы стать истинным адептом, узнать высшие тайны природы и получить способность управлять природными силами (проще — производить разные феномены), необходимо всю жизнь, с колыбели и до могилы, оставаться строгим аскетом.
«Поэтому, вот, и Могини может со временем стать таким же великим адептом, как Мориа или Кут-Хуми, — поясняла Блаватская, — он девственник и никогда не глядит на женщин, он аскет».
Вместе с этим парижские теософы «знали», между прочим и со слов Олкотта и того же Могини, что «madame» прошла уже весьма высокие «посвящения», что она находится на одной из высших ступеней таинственной лестницы, что она без церемонии разоблачает Изиду и производит удивительные феномены. Аскет Могини, по её знаку, подползает к ней, как пресмыкающееся, и целует край её одежды.
Каким же образом всё это согласовалось с тем, также несомненным фактом, что «m-me» — madame, а не «mademoiselle», что она — «veuve Blavatsky»?
Вопрос назрел, с ним уже не раз «подъезжали» к «madame» и особенно в такое опасное время на него надо было решительно ответить. M-me де Морсье, это золотое горячее сердце, этот пламенный оратор, эта страстная защитница женских прав и женской чести — оказывалась, конечно, самым лучшим и чистым листом бумаги для начертания такого ответа. Но раньше надо было сделать «пробу пера», посмотреть — красиво ли выходит — и Елена Петровна устремила на меня свой «загадочный» взгляд.
С искусством, которому могла бы позавидовать Сара Бернар, она поведала мне тайну своей жизни. Всё против неё; но ведь дело не в том, чем «слыть», а в том, чем «быть». До сих пор ходят самые удивительные рассказы о романических приключениях её молодости, и она только удивляется, как это я не слыхал о ней ничего подобного в России. А между тем вот истина: она никогда не способна была любить страстно, мужчины, как таковые, для неё не существовали — «такая уж, видно, рыбья натура». У неё с детства была одна только страсть — оккультизм. Она вышла замуж за Блаватского только для того, чтобы освободиться от опеки родных; но он никогда не был её мужем, и скоро она от него убежала. Она всю жизнь странствовала из страны в страну и жадно предавалась изучению оккультизма, искала, «стучала», пока не нашла, пока не «отверзлось». И вот теперь она старуха, veuve Blavatsky, — и, несмотря на это, она осталась девой, непорочной девой…
А между тем нет дыму без огня; откуда же явилась у неё репутация скорее жрицы Венеры, чем жрицы Изиды? А вот откуда: она захотела спасти честь одной своей приятельницы и признала своим ребёнка этой приятельницы. Она не расставалась с ним, сама его воспитывала, называла своим сыном перед всеми. Потом он умер…
Не могу сказать, что я ей поверил; но игра её была до того хороша, что я всё же не стал бы тогда ручаться в полной лживости этого рассказа: я ничего ещё не знал о ней, у меня не было никакого свидетельства против клятвенных показаний её исповеди. Во всяком случае она очевидно осталась довольна сама собою и в первом tête-à-tête с m-me де Морсье посвятила и её в эту тайну.
Я не присутствовал при этой беседе, но видел результат её: m-me де Морсье была совсем растрогана, поверила безусловно всему и со слезами на глазах целовала руку Елены Петровны.
— Ah, quel acte d’héroïsme féminin! — повторяла она.