Сахалин (Дорошевич)/Бродяга Сокольский

— К вам Сокольский. Говорит, что приказали прийти! — доложила мне рано утром квартирная хозяйка.

— Где же он?

— Велела на кухне подождать.

— Да просите, просите!

Если бы улыбка не была в этом случае преступлением, — трудно было бы удержаться от улыбки при взгляде на «штатский костюм», в который облачился для визита ко мне Сокольский.

Рыжий, весь рваный пиджак, дырявые штиблеты, необыкновенно узкие и короткие штаны, обтягивавшие его ноги как трико, — совсем костюм Аркашки.

— А я к вам в штатском, чтоб не смущать вас арестантским халатом, — сказал он.

— Да будет вам, Сокольский, о таких пустяках. Садитесь, будем пить чай!

Сначала разговор вязался плохо. Сокольский сидел на кончике стула, конфузливо вынимал из кармана белую тряпку, которую достал вместо платка.

Но мало-помалу беседа оживилась. Оба москвичи, мы вспомнили Москву, театр, приезжих знаменитостей.

Оба забыли, где мы.

Он оказался горячим поклонником Поссарта, я — Барная. Мы спорили, кипятились, говорили горячо, громко, так что хозяйка несколько раз с недоумением, даже с испугом заглядывала в дверь.

— Чего, мол, это они? Не наделал бы он приезжему господину дерзостей?

Я продиктовал Сокольскому «Записки сумасшедшего», которые знал наизусть. Записывая их, Сокольский от души хохотал над бессмертными выражениями Поприщина.

Разговор перешёл на литературу. Сокольский особенно любит, знает и понимает Достоевского. Помнит целые страницы из «Мёртвого дома» наизусть.

— Ведь я сам хотел написать «Записки с мёртвого острова». Конечно, это был бы не «Мёртвый дом». Куда до солнца! Но всё-таки хотелось дать понять, что такое теперешняя каторга. Думал, — сам погиб, но пусть хоть как-нибудь пользу принесу. Многие из интеллигентных этим увлекаются. Да потом… бросают. Здесь все бросают… У всех почти начало есть… если только на цигарки кто не искурил! Вот и у меня. Уцелело. Нарочно вам принёс. Возьмёте — рад буду.

Мы заговорили о разнице между «Мёртвым домом» и теперешней каторгой.

Сокольский говорил горячо, страстно, увлекаясь, как человек, которому на своих плечах пришлось вынести всё это.

— Даже не «Мёртвый дом»! — говорил он, вскочив со стула и энергично жестикулируя. — Даже не он! Там даже что-то было. Вспомните этот ужас, это отвращение к палачу. А здесь даже и этого нет… А эти дивные строки Фёдора Михайловича…

В эту минуту дверь отворилась, и явившийся ко мне с визитом смотритель поселений на полуфразе перебил Сокольского.

— Сбегай-ка, братец, на конюшню. Вели, чтоб мне тройку прислали!

— Слушаю, ваше высокоблагородие! — выкрикнул Сокольский и со всех ног бросился из комнаты.

Я схватился за голову.

— Зачем вы это?

Смотритель глядел на меня во все глаза.

— Что зачем?

— Да разве нельзя было кого другого послать?.. Хоть бы из уважения ко мне…

Он расхохотался.

— Да вы что это? Гуманничать с ними думаете? С мерзавцами? Да поверьте вы мне: мерзавцы, мерзавцы и мерзавцы, — и больше ничего! Что ему сделается?

С Сокольским мы потом виделись часто. Он деятельно, охотно мне помогал знакомиться с каторгой, собирать песни, составлять словарь арестантских выражений.

Но каждый раз, как я заговаривал о чём-нибудь, кроме каторги, он весь как-то съёживался и бормотал:

— Нет, нет. Не надо об этом… Ни о чём не надо… Вы уедете, а мне ещё тяжелей будет… Не надо!..

Одну странность я заметил в Сокольском.

Он словно чего-то не договаривал… Придёт, посидит, повертится на стуле, поговорит о каких-то пустяках и уйдёт… Словно давится он чем-то, что никак не может сойти у него с языка.

Старался навести его на этот разговор.

— Сокольский, вы, кажется, мне что-то хотите сказать? Пожалуйста, откровенно…

— Нет, нет… Ничего, ничего… Право, ничего… До свиданья, до свиданья!

Становилось тягостно.

— Сокольский, — как-то не без страха начал я, — я скоро уезжаю из Корсаковска. Вы мне много помогли в моей работе… Я за это ведь получаю гонорар и считаю своим долгом…

На лице Сокольского отразилось страдание. Во взгляде, который он кинул на меня, было много злобы.

— К вам идёт кто-то… идёт…

Его чуть не на половину откушенный язык заплетался и шепелявил ещё больше:

— Ишдет… Ишдет…

И Сокольский выбежал из комнаты.

— Да Боже мой! Что ж это всё за муки?! — должно быть, вслух крикнул я, потому что хозяйка отворила двери и спросила:

— Чаю прикажете?! Звали?

Через несколько времени встречаю моего знакомого, «адвоката за каторгу», «дурачка» Шапошникова[1].

— Слушайте, Шапошников. Вы — приятель Сокольского. Он что-то имеет ко мне, да всё…

Шапошников пристально посмотрел мне в глаза и захохотал.

— Подстрелить вас хочет, ваше высокоблагородие, да всё не решается!

— Как подстрелить? Какой вздор говорите!

— Как «подстреливают»? Денег попросить семь целковых. Татары насели. Он тут майданщику да другим, за водку и за разное, семь рублей должен. Узнали, что он к вашему высокоблагородию ходит, и насели: «Проси да проси у барина». Избить до полусмерти обещают. А он давится, шельма! Ха-ха-ха!.. Давеча от вас в тюрьму как угорелый прибег. «Догадался!» кричит. Ха-ха-ха!.. В каторге да этакие нежности!

— Да на-те, на-те вам, Шапошников, пойдите, сейчас же отдайте… Не говорите ему про наш разговор… Скажите, что я вам дал, лично вам… Сделайте там, как хотите…

Во взгляде Шапошникова на одно мгновение сверкнула какая-то жалость, но он сейчас же прищурил глаза и посмотрел на меня с иронией.

— Вы кого зарезали?

— Кто? Я?

— Вы?

— Я никого не резал.

— Никого? Так за что вас на Сахалин послали?

И Шапошников снова расхохотался своим странным смехом, от которого у непривычного человека мурашки по телу пробегают.

Примечания

править
  1. См. очерк «Два полюса».