Сахалин (Дорошевич)/Аристократ каторги
← Святотатец | Сахалин (Каторга) — Аристократ каторги | Плебей → |
Опубл.: 1903. Источник: Новодворский В., Дорошевич В. Коронка в пиках до валета. Каторга. — СПб.: Санта, 1994. — 20 000 экз. — ISBN 5-87243-010-8. |
— Извините! — сказал мне однажды Пазульский, — сегодня я не могу пойти к вам в контору поговорить. Нога болит. Вы не хотите ли, может быть, здесь поговорим?
— Здесь? Неудобно. При посторонних. Народу много!
— Эти? — Пазульский кивнул головой на каторжан. — Не извольте беспокоиться. Ребята, выйдете-ка во двор, мне с барином поговорить надо.
И все девятнадцать человек, содержавшихся в одном «номере» с Пазульским, — кто сидел в это время, кто лежал, кто играл в карты, — встали и, позвякивая кандалами, один за другим, гуськом, покорно вышли.
А среди них был Полуляхов, сахалинская знаменитость Митрофанов, только что пойманный после необычайно дерзкого побега, Мыльников-Прохоров, перерезавший на своём веку человек двадцать, двое из Владивостока, приговорённые к смертной казни и всего две недели тому назад помилованные на эшафоте, Шаров, отчаяннейшая башка в целом мире, совершивший прямо невероятный побег: среди белого дня он спрыгнул с палей прямо на часового, вырвал у него ружьё и бросился в тайгу, Школкин, ждавший себе смертной казни за убийство, Балданов, зарезавший поселенца за шестьдесят копеек, и другие.
И все эти люди часа три проходили по двору, пока Пазульскому угодно было беседовать со мною о разных предметах.
Я собирался ехать в Рыковское. Узнав об этом, Пазульский предложил мне:
— Хотите, я вам дам рекомендательные письма? Там, в тюрьме, есть люди, которые меня знают.
Он дал мне несколько записок, в которых просил принять меня хорошо, сообщал, что я человек «безопасный» и с начальством ничего общего не имею.
Рекомендация Пазульского сослужила больше службы, чем все распоряжения показать мне всё, что я пожелаю видеть. Рекомендации Пазульского было довольно, чтоб я приобрёл полное доверие тюрьмы.
Случай помог мне при первом же знакомстве приобрести расположение и даже заслужить признательность Пазульского.
Он спросил меня:
— Говорите ли вы по-английски?
Я отвечал, что да. И Пазульский вдруг заговорил на каком-то необычайно диком, неслыханном языке.
Про него можно было сказать, что он по-английски «говорит, как пишет».
Он выучился самоучкой и произносил каждую букву так, как она произносится по-французски.
Выходило чёрт знает что!
Минута была критическая.
Безграмотная каторга чрезвычайно ценит всякое знание.
Вся тюрьма воззрилась: ну-ка, действительно ли Пазульский и по-английски говорит? Не врёт ли?
На карте стояло самолюбие и авторитет Пазульского.
Авторитет, купленный страшной, дорогою ценою.
Стоило мне улыбнуться, и всё пошло бы насмарку. «Врёт, хвастается!» Боящаяся и ненавидящая Пазульского за эту боязнь каторга расхохоталась бы над Пазульским. А это был бы конец.
Я призвал на помощь всю свою сообразительность. Рисовал в воображении буквы, которые произносил Пазульский, складывал из них слова, угадывал, что он хочет сказать, и отвечал ему на таком же варварском языке, произнося все буквы.
Так мы обменялись несколькими фразами.
Надо было видеть, с каким глубоким почтением слушала каторга этот разговор на неизвестном языке.
Затем, встретясь один на один, Пазульский спросил меня:
— Так я говорю по-английски?
— Откровенно говоря, Пазульский, вы совсем не умеете говорить. Вас никто не поймёт.
— Я и сам это думал! А ведь сколько лет я учился этому проклятому языку в тюрьме! — вздохнул Пазульский, затем улыбнулся. — Спасибо вам за то, что меня тогда не выдали! Смеяться бы стали, а мне это не годится… Спасибо, что поддержали.
И он крепко несколько раз пожал мне руку.
В чём заключается это обаяние и эта власть Пазульского над каторгой?
Прежде всего, — его все боятся потому, что он сам ничего не боится. И он это доказал!
Во-вторых, боятся его прогневить, чтобы Пазульский «чего не сказал». Это типичнейший из «Иванов», человек слова: что он сказал, то он и сделает, — он и это доказал.
Таков этот «человек с виселицы».
Пазульский теперь уже старик, лет шестидесяти. Удивительно бодрый и крепкий. Силы, говорят, он феноменальной. Черты лица у него удивительно правильные, красивые, и особенно замечательны глаза: серые, холодные, с властным взглядом, который трудно выдерживать. В нём как-то во всём чувствуется привычка повелевать. Красивые губы под полуседыми усами нет-нет да и подёргиваются презрительной улыбкой.
Пазульский — поляк.
— Вероисповедания числюсь католического! — говорит он. — Но мне это всё равно. Православное, католическое, — я ни во что в это не верю.
— Значит, «там», по вашему мнению, Пазульский, ничего нет?
— Ничего!
— И души?
— Какая душа! Что человек помирает, что собака, — всё равно. Я видал.
А он действительно «видал».
— Я нарочно убивал собак, чтобы посмотреть. Никакой разницы. Смотрит на тебя, словно сказать хочет: «Только не мучай». Поскорее!» Живёт — смерти боится. Умирает — боли боится. Это всё тело. Боли боится и наслаждения хочет. Жизнь — это наслаждение. Только с наслаждением и начинается жизнь. Разумная-то. А только необходимое, есть да пить, это уж человек будет даже ни собака, даже ни свинья, даже ни крыса. Это уже будет вошь. Да и у той, небось, свои наслаждения есть! И она к наслаждению стремится. Ведь и собака и свинья, глядишь, на солнце ляжет, бок погреет, наслаждения от жизни хочет. А заприте собаку в комнату, дайте ей только необходимое, — завоет. О наслаждении выть будет!
Такова «философия» Пазульского, до которой он дошёл своим умом.
— У человека есть деньги, он и наслаждается: пьёт тонкие вина, ест деликатные блюда, имеет красивых женщин. «У меня, — говорит, — есть деньги, через них я и наслаждаюсь. А у тебя нет денег, ты и не наслаждайся!» — «Хорошо, брат! Если всё через деньги, то я возьму у тебя твои деньги, и сам через них буду наслаждаться, чем мне на тебя-то смотреть!» Так уже всё заведено.
Таково практическое применение «философии» Пазульского.
Пазульский — это громкое имя на нашем юге, на юго-западе и в Румынии. Его долго ещё не забудут. Он был атаманом трёх разбойничьих шаек и действительно «творил чудеса».
Его специальностью были грабежи. И в особенности грабежи в помещичьих усадьбах. Убийства он всегда «терпеть не мог»:
— За ненадобностью. Я беру то, что мне нужно. Деньги его. А жизнь его, на что она мне?
К убийцам с целью грабежа, например, к Полуляхову, он относится с величайшим презрением.
— Сволочь! Намажут, намажут, а взять ничего не возьмут! Что не нужно, то у людей отнимут, а что нужно — того достать не сумеют. Дурачьё! Наберут топоров, напьётся ещё, скотина, перед этим! «Валай, Ивашка, бей по холовам! Кроши, Ямеля, твоя няделя!» А зачем это им нужно? По головам-то!
— Да ведь дело такое, Пазульский. Говорят, нельзя им без «этого».
— Оттого, что дурачьё! Потому и «нельзя». Зачем у человека ненужную мне вещь отнимать, жизнь, когда у него нужная мне вещь есть: страх.
— А не напугается?
— Ну, это как напугать!
О своём «прошлом» Пазульский не говорит. Это пахло бы хвастовством. А Пазульский не из тех людей, которые хвастаются.
Сведения об его прошлом мне пришлось собирать уже на юге России. Это были действительно большие «предприятия». Наметив богатого помещика, Пазульский подсылал к нему кого-нибудь из своих. Тот нанимался в работники, жил, высматривал, выглядывал. И когда Пазульский с шайкой являлся на «дело», он был осведомлён обо всём: о складе жизни, привычках, расположении дома. Он бил без промаха: выбирал самый удобный час, когда ему никто помешать не мог.
Все роли бывали распределены, всякий знал своё дело. Одни вязали спящую дворню, другие караулили. Сам Пазульский брался за хозяев, никогда не доверял их никому из шайки: боялся, быть может, что потеряют терпение, не выдержат и убьют.
Он любил при этом страшную обстановку: револьвер, кинжал, маски. Отчасти, вероятно, потому, что так страха больше нагонишь, отчасти, быть может, потому, что в этом бандите есть любовь к романтическому, и он умеет изо всего извлекать наслаждение.
— Надо всё так сделать, чтобы и вспомнить потом приятно было! — как-то вскользь заметил он.
Его «слава» была так велика, что, говорят, при одном имени «Пазульский» люди сами отдавали деньги. Появились на юге даже лже-Пазульские.
— Но ведь случалось убивать? — спросил я как-то Пазульского в минуту более откровенной беседы.
Он поморщился:
— Случалось. Что ж! Если сам уж человек лезет! Его урезониваешь, а он лезет! Ну, и… Да это дрянь такая, что и вспоминать нечего. Не всегда всё делаешь, что хочешь. Во всяком деле неприятности есть. Что вспоминать! Это только корова жвачку пережёвывает, отрыгнёт да и жуёт. А человеку это противно! Не будем об этом!
Среди воровского и грабительского мира «атаман» Пазульский, конечно, имел огромное имя, и, когда он попал в Херсонскую тюрьму, нет ничего удивительного, что он командовал тюрьмой, как командует ею на Сахалине. Смотритель тюрьмы был человек новый, молодой, неопытный. Но он был человек добрый, и к «знаменитости», попавшей в его тюрьму, отнёсся очень мягко, внимательно и человечно. За это он понравился Пазульскому.
— Жаль мне его стало. Вижу, человек внове, чертей этих, арестантов, не знает, держать их не умеет. И начал я ему помогать. Советы давал, как их в подчинении держать, сам, бывало, на них прикрикнешь. И установился в тюрьме порядок: ходят по струнке. Народ — трус!
Пазульский за это пользовался некоторыми льготами, имел хороший стол. Это привилегированное положение не понравилось помощнику смотрителя из бывших фельдшеров (удивительно, какая страсть у фельдшеров к этой должности!). «Помощник» возревновал, стал наговаривать смотрителю на Пазульского. Слабохарактерный смотритель поддался влиянию помощника. Пазульского начали «сокращать», и, когда захотели «сравнять с арестантами», Пазульский поднял всю тюрьму и устроил «бунт». Но бунт не удался, Пазульского схватили и поволокли под ворота.
Тут рассвирепевший помощник дал себе волю. Приказал колотить Пазульского на глазах у всей тюрьмы, смотревшей на это из окон.
Это было для Пазульского «хуже смерти».
Он только сказал «помощнику»:
— Вы зашли в ресторан пообедать, но не спросили, какая здесь цена.
Избитого до полусмерти Пазульского посадили в карцер, и, когда он, «битый», отсидев в карцере, сошёл в общую арестантскую камеру, его первым словом было обещание убить помощника.
Вскоре Пазульский бежал. Прошло два года. Его снова поймали где-то в Крыму и препроводили в Херсонскую тюрьму. Смотритель был тот же. Помощник тоже. Помощник уже давно забыл про всё и даже встретил Пазульского по-приятельски:
— А! Пазульский! Привёл Бог опять увидеться!
Пазульский ответил:
— Привёл Бог. Это верно.
Однажды во время обхода камеры Пазульский обратился к помощнику-фельдшеру, шедшему за смотрителем.
— Будьте так добры, посмотрите мне горло, у меня что-то горло болит.
Они подошли к окну, чтобы лучше видеть. Тогда Пазульский быстро охватил его одной рукой за талию, прижал, а другой «провёл ножом по горлу». В рукаве приготовлен был, даже не пикнул! Бросил его на пол и говорю: «Расплатился!»
Рассказывая это, Пазульский вздохнул с таким видом облегчения, словно он до сих пор ещё испытывает чувство какого-то удовлетворения.
Убийство начальника — «за это верёвка», и вот почему каторга со страхом смотрит на человека, который через два года сдержал «раз данное слово».
Пазульский был приговорён к повешению. Он сидел в тюрьме и ждал.
— Страшно?
— Томительно. Скорей бы! — думаешь. Ну, чего тянут? Повесили бы — и к стороне.
Как и большинство, как почти все «настоящие преступники», он, хотя и в Бога не верит, но суеверен.
— Снился мне сон: столб высокий-высокий. «К чему бы, думаю? Значит, меня завтра повесят!» Так и вышло. Приносят вечером чистое бельё, значит, утром казнь!
Пазульский отказался от духовника и на эшафоте всех поразил. Он оттолкнул палача:
— Не хотел, чтобы палач руками дотрагивался, противно было.
Взбежал на западню и сам на себя набросил петлю.
Пришлось кричать ему:
— Стой! Стой!
Ему прочли помилование.
— Тут уж замутилось у меня перед глазами, всё поплыло, уплыло… — говорит Пазульский.
Смертная казнь была заменена каторгой без срока. Пазульского отправили в Сибирь; на одном из этапов он «сменился» с каким-то маловажным арестантом, проигравшимся в карты. Тот пошёл под именем Пазульского, а Пазульский бежал и вернулся на юг.
Но «подвиги» Пазульского, его «казнь» слишком нашумели на юге. Его узнали, поймали, обвинили.
— Всякая собака меня знала! Немудрено. Эта известность-то меня и погубила.
Пазульский был приговорён в Одессе к двенадцати годам «испытуемости», ста плетям и трём годам прикования к тачке.
Так он попал на Сахалин.
Он сидит в самом страшном номере Александровской кандальной тюрьмы. На табличке с фамилиями, висящей около двери этого номера, значится всё:
— Без срока… Без срока… Без срока…
Тут собрана «головка» кандальной каторги.
И Пазульский держит этих людей в полной зависимости и нравственной, как человек, лишённый страха, и материальной: он занимается ростовщичеством.
Страшный этот старик. Он сидит в своём тёмном углу, словно огромный паук, который держит в своей паутине девятнадцать бьющихся, жалобно пищащих мух.
— Вот! — сказал он мне как-то, показывая на маленькие углубления: вдавленные места в дереве на его месте, на нарах. — Знаете что это?
— Что?
— Это я пролежал!