Сахалин (Дорошевич)/Святотатец

Усталый, разбитый, измученный, пробирался я чрез тайгу с моим проводником, ссыльнокаторжным Бушаровым.

Бушаров стоит того, чтоб сказать о нём несколько слов. В ссоре его называют:

— Каин!

Он убил родного брата с целью грабежа. Убил при таких же точно условиях, как ехали мы теперь с ним: в глухом лесу. Убил потому, что у брата, как у меня, были деньги. Я взял Бушарова в проводники потому, что он, прежде чем остепениться, много раз бегал и знал Сахалинскую тайгу, как свои пять пальцев. За мной этот братоубийца, грабитель и бродяга, «смотрел» так, словно я был стеклянный. Словно боялся, что я вот-вот разобьюсь вдребезги.

А приходилось трудно. По тундре, поросшей тайгою, только и пробраться, что выросшей в тайге сахалинской лошади. Приходилось прыгать через ямы, через стволы огромных упавших деревьев. Лошади осторожненько сначала пробивали копытом место, прежде чем на него ступить, пробирались по корням деревьев, высунувшимся наружу, срывались, падали, увязали в топь по брюхо. Пар от лошадей валил. Ежеминутно приходилось бедных, измученных лошадей лупить нагайками, чтобы заставить выбраться из трясины. Только что вытащит задние ноги, глядь — сорвалась с корешка, провалилась в трясину передними. То летишь через голову, то через круп, то валишься вместе с лошадью.

— Поддержитесь, ваше высокоблагородие, поддержитесь! — подбадривал меня ехавший впереди Бушаров. — Скоро тут сторожка.

Прорубили сквозь тайгу просеку, поморили на этой нечеловеческой работе много народу, — а по просеке ни пройти ни проехать: на чём поедешь по тундре? Понаставили сторожек «охранять просеку», и хоть просека брошена, но всё же в каждую сторожку, по старой памяти, назначают по два сторожа каторжан.

Было уж под вечер, когда мы добрались до просеки и до сторожки. В сторожке был только один сторож — старик. Другой ушёл на несколько дней в «пост» за провиантом.

Виды Сахалина.

Я не помню, как добрался до лавки, лёг и заснул, как убитый. Проснулся я ранним утром. Старик стоял на коленях и шёпотом молился на маленький, тёмненький образок, висевший в углу.

Перевирая и коверкая, он прочёл «Богородицу», «Отче наш», «Царю небесный», из пятого в десятое «Верую» и начал молиться от себя.

— Покров Пресвятой Богородицы, помилуй нас! Успленье Божией Матери, помяни и заступи грехи наши! Казанская Матерь Божия, помилуй нас! Помяни, Господи, рабов Божьих (таких-то) за упокой! Помяни, Господи, рабов Божьих (таких-то), невем аще за упокой, аще во здравие! Помяни мя, Господи, егда приидеши во царствие Твоё.

Положил долгий-долгий земной поклон. Затем поднялся, сказал:

— Аминь!

Перекрестился ещё несколько раз и пошёл.

— Здравствуй, дед!

— Здравствуй, ваше высокоблагородие!

Бушаров уж ждал меня с горячим медным чайником, который он всегда в экскурсиях возил с собой, вместе с провизией и с завтраком: раскрытой баночкой… страсбургского паштета и коробкой сардин. В лавках колонизационного фонда, созданного для удовлетворения потребностей каторжан, поселенцев и мелких чиновников, ничего, кроме страсбургского паштета и сардинок, достать нельзя. Так это всё разумно устроено.

И мы уселись около сторожки, есть в тайге паштет из гусиных печёнок с трюфелями и сардины в деликатесном масле!

— Дед, выпей с нами чайку!

Старик постоял, постоял:

— Спасибо за ласку. Побалуюсь!

И как я их ни уговаривал сесть вместе со мной, не соглашались. Я сидел на крылечке, старик и Бушаров — поодаль. Иначе:

— Не порядок!

А порядок старик, видимо, любил. Выпив чашку, он выплёскивал остатки в траву, переворачивал чашку кверху донышком, клал на донышко огрызок сахару и говорил:

— Благодарствую на угощении!

— Да ты бы, дед, ещё выпил!

— Нет уже, благодарствую.

И только по третьему разу говорил:

— Ну, уж ежели такая ваша милость, налейте! Грех, а побалуюсь.

Сардины у деда вызвали улыбку:

— Безголовая рыбёшка-то!

А паштета он попросил ещё:

— Да-ко-сь замазки-то!

Чай он пил с жадностью:

— Давно не баловался. Почитай, полгода, как чайкю не пил!

Старик был хмурый, неразговорчивый, но угощение и чай развязали ему язык.

— Ты, что же, дед, в пост-то когда ходишь?

— Не. За пайком Михайло ходит. Он помоложе. А мне чего ходить? Чего там делать? Года два, как не был.

— Так и живёшь здесь, людей не видя?

— Какие же здесь люди? Так когда — ведмедь к сторожке забредёт, отпугнём. Аль бо которые шлющие…

— Бродяги, то есть! — пояснил Бушаров.

— Они самые. Придёт, отогреется, хлебушка попросит, — дашь, переночует, — дальше пойдёт. А люди какие же!

— И не боязно, дед?

— Чего же бояться-то? Бога бояться надо, а людей нечего. Ни я людям ничего не сделал, ни люди мне. Чего ж мне их бояться?

Старик стал разговорчив и доверчив, теперь можно было ему предложить и самый щекотливый вопрос:

— А за что ты, дед, сюда попал? На Сахалин?

Старик в это время допил последнюю чашку чаю, подъел с ладони все хлебные крошки и перекрестился три раза.

— За ограбление святых Божьих церквей.

Признаюсь, я ожидал всего, кроме этого.

— Как так?

— А так.

— Как же это ты так? Спьяна, что ли?

— Зачем спьяна. Тверёзый. Я с молодых годов ничем больше и не займался! Всё по церквам. Церквей тридцать обобрал, может, и больше. А тут на тридцать первой Богу не угодил, и попался.

— Как же это так… Ведь преступление-то какое…

— Какое ж преступление?

Старик посмотрел на меня строго и серьёзно.

— Я никого не обижал. Я у людей ничего не брал. Я брал у Бога. Да у Бога-то брал то, что Ему не нужно. Бог мне и отдавал, а как взял, видать, то, что Богу нужно, — Он меня и настиг.

— Как же так, всё-таки? Как, что Богу не нужно?

— Да ведь в церквах-то всё какое? Жертвованное? А что ж ты думаешь, Богу-то всякая жертва угодна? Всякая?

Старик горячился.

— Другой мужик всю округу обдерёт, нищими людей пустит, рубахи поснимает, да в церковь что пожертвует, думает, и свят! Угодна такая жертва Господу? Нет, брат, ты от трудов праведных да с чистым сердцем Господу Богу принеси, — вот это Ему жертва!

— Да ты-то почём знаешь, что Господу угодно, что нет?

— Этого нам знать не показано. А только по следствиям видать. Взял, ничего тебе за это не было, значит, Бог тебе, что Ему не надоть отдал. Всю жисть ничего не было. Какие дела с рук сходили, а тут и взял-то всего ничего, и споймали. Тронул, значит, что Богу Самому нужно, и постигнут. Значит, Богу кто от чистого сердца да от праведного труда принёс, — «жертва совершённая» была. А я у Бога её взял. За это теперь и казнись. Справедливость и премудрость Божия.

Мы помолчали.

— Как же ты это делал? Церкви ломал?

— Случалось, и ломал! — неохотно проговорил старик. — Всяко бывало. Только я этого не люблю. Зачем храм Божий ломать? Нам этого не полагается. Страшно, да и застичь скорей могут. А так, с молитвой да тихохонько, оно и лучше. Останешься апосля авсенощной, спрячешься где-нибудь и замрёшь. А как церкву запрут, и выйдешь. Пред престольными образами помолишься, чтоб Господь Бог просветил, не взял бы чего, что Ему угодно. К образам приложишься и берёшь, что по душе. А утром, к утрени церкви отворят, темно, все сонные, — незаметно и уйдёшь.

— И так всю жизнь?

— И этак цельную жисть.

— Ну, а этот образок, что в уголке висит, это тоже, может быть?

— Покров Пресвятой Богородицы-то? Говорю ж тебе, два года тому в посту был. Там, на кладбище и взял. Со креста снял.

— Как же это так? И могилу, последнее упокоенье…

— А что ж там образу быть? На что ему под дождём-то мокнуть? Ещё татарва возьмёт горшки у печки покрывать. «Дощечка!» Им всё дощечка! Народец! А тут образ в своём месте. Как порядок велит. Соблюдается.

— Ну, а здесь ты, что ж, оставил старое? Здешних церквей уж не трогаешь?

— А что в здешних церквах взять-то? Народ-то здесь какой? Не знаете? Нешто здешний народ о Боге думает? В церкву он что понесёт! Да он на водку лучше пропьёт! Бога здешний народ забыл, и их Господь Бог позабыл! У них Бог-то нищим останется, и они за это за самое голые ходят! Народ! Глаза бы мои их не видели! Оттого и в пост-то не хожу, через народ, через этот. Чтоб не видать их. Грех один.

И старый святотатец даже отплёвывался, говоря о забывшем Бога народе.

— Чудной старик! — сказал Бушаров, когда мы ехали из сторожки. — Но только богобоязненный, страсть! Его все так и знают.