Рыцари (Позняков)

Рыцари : Повесть из школьной жизни
автор Николай Иванович Позняков
Опубл.: 1906. Источник: Позняков Н. И. Рыцари. — М.: Издание А. С. Панафидиной, 1906.

I править

Сногсшибательное известие.

— Что это ты так долго? Я ждал, ждал. Наконец-то дождался.

— Да нельзя было, барин. Я и сама ждала. Хотела уж уходить. Наконец вынесли. Очень извинялись, что долго задержали.

Барин, которому было не больше лет 13, а попросту сказать — гимназист III класса, Всеволод Действиев, принял от кухарки письмо, вскрыл конверт и стал читать, считая грамматические ошибки, в которых сам уж повинен не бывал:

«Голубчик Действиев!

Мы все очень жалели, что тебя сегодня не было в гимназии. Что с тобой? У нас тут целое событие, даже больше — целое происшествие. Небывалый случай! Позор для нас. Вся гимназия потрясена. Все в ужасе и в злобе. Представь себе: вместо Шамборана у нас будет не преподаватель, а учительница. И не француженка, а русская. Воображаю! Возмутительно! Вышло какое-то новое правило, что теперь в младших классах могут учить дамы. Дамское сословие! Каково! Как это тебе понравится? Конец, значит, бараньему царству, а будет овечка. В гимназии будут бонны и гувернантки, и мы им должны повиноваться как мужчинам. Ни за что! Фига с маслом! У нас уж решено устроить ей бенефис. В первый раз она придёт в понедельник. Узнает нас. Приходи, пожалуйста. Поправляйся. И ты должен участвовать в избиении младенца. Итак, будем ждать. Приходи же. Твой Кира Бузов.

Ах, да! Я совсем забыл. Ведь, ты просил написать тебе, какие уроки к понедельнику»…

Далее следовало сообщение, что объяснялось в классе по алгебре, и что задано к понедельнику по истории, немецкому языку и Закону Божию. А в конце, спешным почерком, неразборчиво стояло:

«Воображаю, как она уберётся, когда мы окажемся победителями.

Прости, что я так долго задержал прислугу: но, ведь, надо же было сообщить тебе новость. В самом деле, это — нечто небывалое, сногсшибательное».

Прочитав это «сногсшибательное» известие, Действиев пошёл из своей комнаты в будуар своей матери. Там сидела она в глубоком кресле, с вязаньем в руках, и чрез вязанье читала книгу, которая лежала вправо, одной половиной у неё на колене, а другою — на ручке кресла.

— Мамочка, к тебе можно?

— Можно, Веся. А что тебе?

— Представь, у нас в гимназии новость. Сегодня открылась. Бузов пишет.

— Какая новость?

— Сам баран у нас больше не будет. Вместо него будет не учитель французского языка, а дама… или барышня… уж не знаю наверное.

Последние слова Веся произнёс как-то небрежно, скосив голову в сторону и немного скривив губы.

— Вот как! В самом деле, это новость. Прежде в мужских гимназиях не было учительниц, а теперь, слава Богу, вводятся.

— Слава Богу, мамочка?

— Да, голубчик.

— И ты это говоришь, мамочка?

— Конечно, мой милый.

— Мамочка, а мы-то!.. Мы уж решили ей бенефис закатить!..

— Какой бенефис?

— Какой? Уж будет помнить! — с похвальбой, блеснув глазами и вскинув голову кверху, произнёс мальчик.

Видно было, что он чувствовал обиду, — что задорный тон его товарища задрал и его, и что вопросы матери дали ему почувствовать ещё сильнее оскорбление и унижение своего достоинства. Мать посмотрела на него и не сразу ему возразила: ей удивительно и интересно показалось, что за странный укол своему самолюбию могли почувствовать мальчики в этой новости. Воспользовавшись молчанием матери, Веся повторил ещё задорнее и заносчивее:

— Такого перцу закатим, что не поздоровится!

— Что ты, что ты, Весенька?

— Пускай себе убирается подобру-поздорову! Скатертью дорожка!

— Напрасно, милый… И ты-то чего горячишься? Посмотри: ведь, ты на себя не похож. Покраснел, глаза горят… Нет, ты, должно быть, совсем нездоров. Недаром вчера жаловался. Лечь бы тебе надо.

— Что ты, что ты, мамочка? Мне сегодня совсем уж ничего. Голова не болит. А я так… — он замялся и вдруг выпалил. — Принципиально!

— Принципиально? Откуда у тебя слова такие? И понимаешь ли ты это? Ну, пойми, что принципиально? Что? Принципиально хочешь скандал делать?

— Ах, мамуся, разве это скандал? Рассудите сами…

— Нет ты, милый, рассуди, а не я. Сядь вот сюда, на скамеечку, сядь, успокойся. И не горячись. Ну, сел?.. Теперь скажи спокойно, чего ты разъерепенился? Ведь, учат же учительницы в думских школах — и в женских, и в мужских. Учат же, ведь, и в земских народных… Всё, ведь, учительницы.

— Да, но, ведь, там кафульки совсем, малюсенькие ребятки, младенчики, — решил, было, Веся.

— Младенчики? А вы-то далеко ль от них ушли? Тебе 13, и там есть мальчики лет по 13, по 12. Это во-первых. А во-вторых, чем будет виновата ваша новая учительница, что вам не хочется учиться у женщины? В усах и во фраке разве всё дело, а не в знании и не в умении преподавать? Зачем же вам на неё-то обрушиваться? Она-то лично при чём тут?

— Да… но всё-таки… — начал, было, Веся, но замолчал.

Он не нашёлся, что продолжить. Доводы матери, произнесённые рассудительно и спокойно, начали уже действовать на него, расхолодили его внезапный пыл и целыми рядами предъявленных вопросов поставили его в затруднение.

— И ещё пойми, — продолжала мать, — теперь курсы французского языка для девушек поставлены превосходно. Некоторые научаются владеть языком так же свободно как родным. И в таком случае гораздо лучше, если у вас будет русская, хорошо знающая французский язык, чем ваш Шамборан, которого вы же сами постоянно вышучивали за то, что он коверкал русские слова.

— И вместо «Преблагий Господи» читали у него пред уроком за молитвой «Ах, вы, сени мои, сени!» — добавил Веся.

— Ну, вот видишь… Ты и сам находишь, как это всё было неподходяще. Пусть ваш Шамборан уходит лектором французской литературы: в университете он будет вести свои лекции сплошь на французском языке и не будет смешон; а у вас пусть будет какая-нибудь Марья Ивановна или Авдотья Сидоровна, которая вас всё-таки чему-нибудь да научит. Теперь ты, я думаю, убедился, что незачем было горячиться, хоть это и было «принципиально»…

Последнее слово мать произнесла немножко в нос и при этом подмигнув сыну. На это он согласился:

— Да, действительно, мамочка, это мы сгоряча не рассудили.

— Да, наконец, и то надо принять в соображение, — вспомнив ещё, добавила мама, — не по-рыцарски это как-то, не по-джентльменски. В наше время это было бы позором для мужчин — нанести оскорбление даме да ещё вперёд сговорившись, целым скопом. Фи! Des jeunes hommes pas comme il faut.[1] Вообрази: приходит в класс к вам какая-нибудь Екатерина Антиповна, ничего не чует, сама против вас ничего не замышляет, идёт, потому что её пригласили как лицо, на которое возлагают большие надежды, и вдруг — ей бенефис, грандиозный, торжественный, сенсационный скандал… даже «принципиальный»… — тут Веся уж не выдержал и фыркнул, а мать продолжала развёртывать пред ним картину. — Представь: кричат, пищат, кто лезет под парту, кто вскакивает на стол, кто петухом поёт, кто швыряет к кафедре апельсинную корку… Вообрази себе её положение… За что? Почему? Отчего? Зачем? Знаешь, это недостойно даже школяров старой, дореформенной школы, а не то что воспитанных мальчиков нашего обтёсанного изнеженного времени.

— Да, действительно, — подтвердил опять Веся и, вставая со скамеечки, задумчиво продолжал, — надо будет предупредить Бузова. Мамочка, ты позволь опять послать Елену в гимназию: я Кире письмо напишу.

— Изволь, голубчик. Пускай Елена сходит. Постарайся разубедить его, хоть это, я верю, не так-то легко.

— Нет, уж я постараюсь. Наверно, удастся.

И Веся уже засел в своей комнате за письменный столик и спешно, под живым впечатлением разговора, почти дословно пересказывая мамины доводы, набрасывал своему приятелю письмо, полное порицания этому восторгу и злорадству, которыми дышало послание Бузова.

II править

Из прошлого трудовой семьи.

В маленькой квартирке Собьюнских стояла тишина. Было утро. Прислуга ушла в лавку за провизией; старушка Собьюнская отправилась в церковь к обедне помолиться за свою дочку, поблагодарить Бога за дарование им нежданной радости и просить у Него успеха дочке в её новом деле, а сама дочка, Варвара Никандровна, согнувшись над письменным столиком, усердно вчитывалась в несколько книжек — словарей и учебников, — и чувствовалась у неё в сердце тревога, хоть и не безнадёжная. Напротив, с тревогой соединялась и некоторая бодрость: на минувшей неделе она получила выгодное приглашение в учебном заведении. Да и в каком ещё! — Куда она никак не ожидала попасть, о каком даже мечтать не смела!.. О! Теперь им будет легко! Чёрные дни миновали. Слишком билась в своё время её мать, оставшись по смерти мужа с двумя детьми на руках и без пенсии за его службу, а также и без всяких сбережений, потому что был он на частной службе и получал маленькое жалованье, на которое им еле можно было сводить концы с концами. Чего-чего только не приходилось ей делать, за что не приводилось браться, лишь бы прокормиться и давать образование дочери и сыну. В первое время, пока не нашлось более подходящих занятий, были такие тяжёлые месяцы, что нужда заставляла браться даже за чёрную работу. И бралась, — и ходила стирать и гладить подённо, да ещё и рада была тому, что подвёртывалась хоть такая работа. «Бывают же, ведь, люди, у которых и этого нет», — утешала себя Вера Хрисанфовна и безропотно несла свой тяжкий крест, ни на минуту не теряя надежды и упования на лучшее, светлое будущее. К тому же, и данных у неё для этого было немало: она была хорошо образована и знала музыку. Не было уроков музыки — она стирала бельё подённо; нашлись уроки музыки, репетирование в семействах, переводы для газеты, — перестала стирать бельё, бегала по урокам, сидела ночи над переводами, считала «раз, два, три, четыре, раз, два, три, четыре», сидя у рояля, за которым какая-нибудь блондиночка или брюнеточка, зевая от скуки, разучивала монотонные экзерсисы; а вечером, когда не было переводов, уложив спать Вареньку и Арсения, садилась за бельё и до глубокой ночи, до ломоты в пальцах, до колотья в глазах метила бельё для магазина, вспоминая знаменитую «Песнь о рубашке» Томаса Гуда… Никакою работой не брезговала она и говорила: «Всякий труд благороден», и несла его упорно, спорко, убеждённо, бодро; а когда тяжело ей становилось, и голову клонило ко сну, она подходила к кроватям Вари и Сени, любовалась на мирные лица спавших деток, потом шла к комоду и, открыв ящик, считала, сколько там набралось денег для взноса за них по гимназиям, и высчитывала, сколько ещё надо приработать, чтобы хватило и на эти взносы, а также и на подарки им к празднику, и на маленькую, хоть очень маленькую и дешёвенькую дачку. Вот и подарки к празднику бывали куплены, и в театр — правда, на дешёвенькие места — дети иногда ходили, и дачку удавалось нанимать; а там дети резвились и отдыхали среди зелени, цветочков и таких же как и они сами каникулярных ребятишек, — отдыхали и поправлялись, чтобы опять начать трудную, сырую, мрачную петербургскую зиму, согреваемую и освещаемую только тёплым и ясным приветом безгранично любящей труженицы-матери. Но тягучая зима вновь сменялась весеннею ростепелью, а там опять дачка, а там опять серая осень, и гнилая зима, и мартовская грязь, и снова дачная хибарка из барочного, дырявого леса, но с милым, приветливым садиком, с троекратным в день купаньем в голубом озере, с густым-густым молоком и утром, и вечером, и во всякое время дня, и с надеждами на скорое уж окончание курса гимназии и на дальнейшее образование. «Тогда маме легче будет!» — мечтали Варя и Сеня, гуляя в парке или сидя в лодке, — он на вёслах, она у руля. Около тихо расплывалась вода из-под лодки; изредка кое-где рыбки, плескаясь, разводили круги по стеклянной глади озера, позолоченной заходившим за гору солнцем; издали сельская жизнь заявляла о себе людскими голосами и коровьим мычанием, или мирно перешёптывались в парке липы с берёзами под пробегавшим ветерком, словно аккомпанируя отдалённым переливам майского соловья, и прохлада весеннего вечера, охватывая молодых людей, как бы проливала им в сердца бодрую, свежую струю крепнувшей в природе и в них самих мужавшей молодости и трудоспособности. И так хорошо им становилось, и такие счастливые, полные надежд на будущее и веры в него, обвеянные любовью к жизни и к людям, шли они домой благодарить свою дорогую мамочку за всё прошлое, за все её адские муки, недоспанные ночи, за её изболевшее ради них сердце, истомлённую ради них душу. Тут, на тесном балкончике, у столика, окружённого деревянными скамейками и заставленного всякою снедью, в виду пёстрого, весеннего цветничка, ласкавшего и радовавшего глаз, у блестящего, ярко начищенного самоварчика, за мирною беседой около своей мамочки молодые люди решали вперёд своё будущее: на следующий год Варя поступит на педагогические курсы (вступительного экзамена держать не надо: она кончает гимназию с медалью), Арсений же будет в VII классе и может давать уроки; уроками же может заниматься в вечерние часы и Вавочка; на инспекторов можно понадеяться; они так любят и Сеню, и Варю, что, наверно, предоставят им уроки; уроки даст также и мама; может быть, маме удастся получить переводы не только для себя, но и для Вареньки: тогда маме будет легче, куда легче… Заживут они на общий заработок, и будет у них общая казна: мама — кассир, Варя — секретарь, а Сеня — бухгалтер. Эта трудовая идиллия, всё более и более назревая с каждым днём, сокращала им лето, и они не жалели, что оно проходило так скоро: они ждали осени и переезда в город, чтобы скорей осуществились их мечты. Настала зима, — и всё пошло так, как они мечтали на балкончике в своём саду, или в парке, или на озере. Вере Хрисанфовне стало легче; завелась у них общая казна, и уже не так чувствительны были для них эти взносы за ученье и покупки книг, которые приходится производить одновременно в начале учебного года; можно было юношам позволять себе и больше удовольствий, а также радовать маму разными сюрпризами: порадовала она их когда-то — теперь настала очередь им. Но ещё больше радовали они её теперь своею нежною, трогательною любовью к ней и своими успехами. Годы летели незаметно. Оглянуться не успела семья Собьюнских, как Арсений кончил гимназию и стал студентом, а Варя покончила с педагогическими курсами и поступила на курсы французского языка, чтобы усовершенствоваться в нём. Покончено и с этим, — а с осени она уже получает два класса в немецком пансионе; репутация устанавливается быстро, сразу, прочно и громко; проходит два с небольшим месяца — и ей уж предлагают занять место учительницы французского языка в младших классах мужской гимназии. Приглашение выгодное и ответственное: с одной стороны, они все трое будут обставлены теперь уже так, что если бы ни брат Арсений не имел уроков, ни у Веры Хрисанфовны не было ни уроков, ни переводов, — они всею семьёй могли бы существовать на Вавочкин заработок; с другой стороны, на ней лежит ответственность за то, чтобы защитить и отстоять пред противниками идею женского труда: женщину уже допускают преподавать в мужском учебном заведении, женщину признают пригодною и способною для такого сложного, серьёзного, ответственного дела. И она — недавно ещё сама гимназистка Варечка Собьюнская, а ныне Варвара Никандровна, — она одна из первых должна послужить этой идее и доказать её справедливость.

Вот почему такою тревогою наполнилось её сердце, и такой холодок пробегал у неё по спине, когда она в то памятное воскресенье склонялась над словарями и учебниками, готовясь к завтрашнему пробному уроку. Тревога и волнения её теперь понятны каждому, и поэтому разъяснять их мы не будем.

Глава III, править

в которой столько же приятного, сколько и неприятного.

— Ты всё сидишь, моя крошечка?

— Крошечка всё сидит, мамулечка, всё зубрит к завтраму.

— А я уже успела Богу намолиться. Обедню отстояла и потом в часовню на мосту мимоходом забрела, свечку за тебя поставила. Вот милости прислал, моя цыпуленька.

— Спасибо, мамулечка, — ответила Варя, жмуря глаза, и подставила лицо материнским поцелуям.

Та так и осыпала ими лоб, щёки, глаза и сбегавшие у висков завитки сухих каштановых волос, а руками поддерживала дочери подбородок и густую причёску сзади.

— Люблю, когда ты меня ласкаешь: так легко на душе, как будто я ещё маленькая… Так и вспоминаются те дни, те годы…

— Ах, не вспоминай, крошечка! — прервала мать. — Не надо… Тяжело было… Вот тяжело!

— Зато, мамулечка, есть чем вспомнить. Хорошо то, что переход сильный и резкий. Всё изменилось, ни малейшего намёка на прежнее. Теперь мы Крёзы: у тебя уроки, у Сенечки уроки, а у меня в двух заведениях! Теперь Сеня может себе велосипед купить новый, хороший фотографический аппарат. А ты, мамулечка, совсем бросишь уроки…

— Нет, нет, зачем же это?

— Об этом я мечтаю, мечтаю, мечтаю!..

— Пока силы есть, отчего же не работать?

— Нет, нет, мечтаю, мечтаю. Уж как ты себе там хочешь, а мечтаю. И бросишь. Надо же отдохнуть когда-нибудь.

— «Ибо и фонтану надобно отдохнуть», — сказал Козьма Прутков? — пошутила мать.

— Конечно! Не надрываться же без конца! Теперь мы, я тебе говорю, Крёзы… И больше ничего!

— Нет, больше! — послышался из соседней комнаты мужской голос. — Ротшильды, Штиглицы, братья Елисеевы!

— Скажите, пожалуйста! Он дома! А я думала — его дома нет: притих там — и ни гу-гу…

— Нарочно притих: вижу — сестра готовится к профессуре, завтра пробная лекция предстоит, вступительная… Ну, как же тут шуметь? Я и притулился.

— Хорошо тебе… Смейся, смейся… А мне-то каково? У меня вся душа в пятках…

— Милочка Вавочка, не тревожься, голубонька… не бойся, не беспокойся, — уговаривал Арсений, выходя из своей комнаты. — Во-первых, знаешь, ведь, не Боги горшки обжигают, а во-вторых, поверь, что любой гимназист ни бельмеса не знает во всех этих passé défini[2] и participe présent[3]. И нечего тебе бояться, а ждать только нужно завтрашнего дня с бодрым духом и с открытой грудью.

— Ах, Сенечка, ну, как ты, в самом деле, не понимаешь?.. Или не хочешь… понять. Ведь, не гимназисты же мне страшны. Я вполне допускаю, что любой гимназист знает меньше моего… может быть, в сто, в тысячу раз меньше знает. И не их я боюсь. Но, ведь, на первый урок начальство может прийти…

— И придёт. И что ж тут такого? И милости просим! — горячился Арсений Никандрович. — Его-то и нужно с бодрым духом встретить. Начальство само тебя пригласило; значит, оно тебе верить и к тебе доброжелательно. Не в нём, милочка, дело; а уж если хочешь знать, я тебе скажу, в ком.

— В ком же дело? — уж несколько задорно спросила сестра.

— А вот в ком. Я, голубушка, гимназию знаю: я сам, ведь, гимназию прошёл.

— Ну, говори же, Сенечка, — торопила Варя нетерпеливо.

— Дело, милая, не в твоих познаниях: в них не сомневаются ни гимназисты, ни, само собой разумеется, — начальство. А затруднение тебе предстоит встретить от самой натуры гимназии, от самой натуры мальчишек. Как увидят, что на кафедру села девица да ещё молоденькая, может быть, неопытная в обращении со школьниками, — ну, и начнут каверзы строить. Это уж — как Бог свят. Поверь. Наверняка, к этому, вот, тебе, надо приготовиться. Тут уж следует в бой идти грудью вперёд и ни на шаг не отступать. Твёрдо идти надо, прямо. Шагом — марш!

— Что ж они могут сделать? — изумилась Варвара Никандровна.

— Ну, уж это, матушка, трудно предсказать в точности. Но что будут попытки самого скверного свойства, это я тебе говорю наверно. Об заклад бьюсь, — хоть на все наши Штиглицевские миллионы сразу.

— Вот это неприятно, — сказала Варя в раздумье.

— Это очень даже неприятно, — подтвердил брат.

— Что ж ты ей этого раньше-то не сказал, Сеня? — упрекнула его Вера Хрисанфовна.

— Признаться откровенно, мамочка, не хотелось огорошить её, — нашего милого профессора, я, ведь, знаю, хорошо, ведь, понимаю, что ей тяжело и боязно выслушать это. А тут к слову пришлось, — ну, и сказал, решился — выпалил. И заметь, Варюша, всё дело в первом дне. Как поставишь себя с первых же уроков, так и пойдёт дальше. Заметят в тебе непоколебимость, непреклонность, твёрдость, что не теряешься, не идёшь на уступки, не впадаешь в тон просьбы, — и сразу же прекратят всякие попытки. А чуть только проявишь нерешительность, застенчивость, сконфузишься, замнёшься, — пиши пропало! Потом не уроки будут: целый ад кромешный развернётся, пойдёт такое хулиганство, что хоть в бегство обращайся от него… Я таких учителей помню: и у нас такие случались.

— Сенечка, да что ты её пугаешь? Не даёшь ни отдыху, ни сроку, — остановила его мать.

Но он горячо возразил ей:

— Нет, мамочка, это очень верно: к этому надо приготовиться…

— Да, мамочка, это хоть и неприятное предупреждение, — вступилась и Варвара Никандровна, — но необходимо вперёд, так сказать, вооружиться нравственно, набраться геройского духа. Об этом надо подумать…

— Ну, вот, ты ещё не завтракала, ничего не кушала сегодня, а сколько уж пережила: и работала всё утро, и теперь вот этот разговор… Сядем-ка лучше, ребяточки, завтракать. И чего стоим все трое? В ногах правды нет, говорится. Пойдём, пойдём скорей.

Сели кушать. Сначала помолчали, как бы усваивая себе и переживая только что народившиеся впечатления. Потом Вера Хрисанфовна, посмотрев долгим взглядом на дочь, сказала:

— И похудела же ты за эти дни, цыпулечка! Подумаешь — горе какое переносить приходится. Глаза-то как ввалились!

— Ничего, мамуля, — кротко отозвалась Варвара Никандровна и опустила глаза.

— Именно «ничего», — иронически подчеркнул Арсений. — Даже досада берёт! Ничего — а сама тревожится, волнуется и… худеет даже!

— И в самом деле, Варюша, ты бы отдохнула немножко…

— Грамматики эти все насквозь прогрызла, а чего-то боится!.. Удивительно! — ворчал брат.

— Сенечка, милый, не сердись, — взмолилась Варя, — не буду трусить, я уже теперь знаю, чего надо опасаться.

— Да, именно, опасаться, а не бояться.

— Ну да, Сенечка, да. Только ты-то не сердись.

— Пошла бы, в самом деле, куда-нибудь: развлеклась бы хоть немножко, — продолжала Вера Хрисанфовна прописывать свои успокоительные рецепты. — Ну, например, к Зое Викентьевне зашла бы, у неё бы посидела; она тебя так любит, так бы тебе рада была.

— А и в самом деле, мамулечка! Вот идея! — оживилась Варя. — Я, ведь, у неё вообще давно не была… Да и новость свою, о гимназии, ей ещё не сообщила. Пойдём после завтрака вместе, Сеня.

— С удовольствием, голубка. С тобой куда угодно и когда хочешь, лишь бы ты была спокойна и счастлива.

И, допив кофе, они оделись и отправились к своей любимой знакомой, Зое Викентьевне.

Глава IV, править

где рассказывается, как один мальчик переменил своё «принципиальное» намерение.

— На конке поедем? — предложил сестре Арсений, когда они вышли на улицу.

— Не стоит на конке. Лучше пройдёмся немножко. Засиделась я. Да и недалеко тут.

И пошли молча, каждый со своею думой: он — о сестре, она — о завтрашнем дне. Ноябрьский день охватывал и пощипывал лёгким морозцем; снег хрустел под ногами; извозчики сновали на санках, покрикивая на своих лошадей и на пешеходов. Небо было ясно; воздух бодрил и веселил.

— Чего мы идём, как в воду окунутые, Вавочка, а? — спохватился Сеня.

— Не знаю, голубчик. Всё как-то о будущем думается.

— Ничего, милаша. Смотри, как кругом всё бодро, весело… Жизнь кипит, бьёт ключом… А ты носик повесила… А ещё педагог!.. Педагогу нужна бодрость, а то у него и ученики будут кисляи.

Повернули в улицу, в другую, подошли к подъезду большого дома, поднялись по лестнице и позвонили у двери. За дверью послышался голос:

— Не надо, Лена: я сам отопру.

Замок щёлкнул, дверь распахнулась, и шустрый черноглазый гимназист отступил на шаг, чтобы пропустить гостей в квартиру.

— А! Варвара Никандровна! Арсений Никандрович! Здравствуйте.

— Здравствуйте, Веся. Мама дома?

— Дома. Позвольте, я помогу вам снять.

— Не беспокойтесь, я сама.

— Нет, уж позвольте.

— А папа дома?

— Ушёл куда-то. Позавтракал и ушёл. Не сказал, куда. Пожалуйте. Мама будет очень рада, — приглашал Веся, тот самый Веся Действиев, которого мы вчера слышали так горячо спорившим с мамой. И, кинувшись вперёд гостей через зал к маминому будуару, он оповестил громким шёпотом. — Мамочка! Собьюнские — Варя и Арсений Никандрович!

— А-а! — протянула Зоя Викентьевна. — Сколько лет, сколько зим… Совсем нас забыли… С сентября месяца, кажется, не были.

— Нет, Зоя Викентьевна, помним, помним… Только, вот, некогда очень. Поверите ли, по горло дел!.. Или нет, больше, чем по горло…

— Выше головы?

— Положительно, выше головы. И ещё прибавляется. У меня новость, и очень интересная. Хочу с вами поделиться. Я думаю, вы порадуетесь.

— И у меня новость, которая вас касается.

— Какая?

— А у вас какая?

— Нет, вы прежде скажите свою.

— Нет, кроме шуток, новость интересная и для вашего будущего может иметь большое значение. Новое правило, совсем новоиспечённое. И старайтесь скорей воспользоваться случаем, чтобы не опоздать. В мужских гимназиях теперь могут преподавать новые языки в младших классах особы женского пола.

— В самом деле, Зоя Викентьевна? У вас такая новость? — весело и плутовато смеялась Варя, вся сияющая, румяная с морозу.

— Приятно смотреть на вас, — заметила Зоя Викентьевна, — так и пышет молодостью и счастьем. Я уж вчера и сегодня думала о вас. И, если бы вы не пришли сейчас, сама пошла бы к вам предупредить, чтобы вы торопились, не пропустили бы случая.

— Зоя Викентьевна! Да зачем мне торопиться, когда…

— Ах, милочка, ну, как же не торопиться, когда у них вот, — Зоя Викентьевна кивнула головой на Весю, — в его классе вместо ушедшего француза уже назначена учительница, русская.

— В самом деле? Уже назначена? — притворно-печальным тоном пропела Варенька и склонила голову набок.

— Назначена, да. И завтра уж первый урок даёт. А вы говорите: зачем вам торопиться!

— Вы говорите — русская учительница?

— Да.

— А как её фамилия?

— Не знаю, Варенька, не слышала. Это ему товарищ писал… Он, видите, вчера не был в гимназии, нездоров был, ему и написали про эту новость.

— Не был в гимназии? — строго обратилась Варвара Никандровна к Весе. — А урок мне завтра ответишь?

— Вам? — вскрикнули в один голос и Веся, и Зоя Викентьевна.

— Мне, да. Я хоть и русская, но немножко странная фамилия, как будто не совсем русская.

Зоя Викентьевна кинулась целовать Вареньку и приговаривала:

— А! Хитрая! Молчит, ничего не говорит… И слёзным таким тоном: «Назначена? А как её фамилия?» Поздравляю, дорогая. Уж и не знаю, слов не нахожу…

— А главное то хорошо, что мамочке можно будет уроки бросить. Надо же ей когда-нибудь отдохнуть.

— Позвольте-с! А кто же будет Весю музыке учить? — строгим голосом спросила Зоя Викентьевна.

— Найдётся кто-нибудь. Мало ли есть учительниц?

— Но таких симпатичных как Вера Хрисанфовна мало.

В это время Весе, который стоял тут всё время, прислушиваясь к весёлому разговору, и сам весело улыбался, прислуга Елена подала письмо.

— Это откуда? — спросил он.

— Из гимназии сторож принёс.

— Ответ просит?

— Нет, ушёл. Отдал и пошёл себе. Ничего не сказал.

Веся прочитал надпись на конверте, и вдруг всё его лицо покраснело, даже шея зарделась. Он вскинул взор к матери. В глазах его сверкали живые огоньки.

— Мамочка, какие свиньи! Вот подлецы-то!

— Что ты, что ты, Веся? Что за выражения?

— Не могу, мамочка… Я весь дрожу.

— Да в чём дело? Покажи.

— Посмотри. Это ответ на письмо, которое я вчера написал ему после нашего разговора.

Веся подал матери письмо, и она прочитала вслух:

«Его Высоконеперескочешь

Храброму Лыцарю

Личарде Действиеву».

— Ну, и что же? — сказала она. — Глупо, и больше ничего.

— Воображаю, что там внутри, мамочка!

— Я думаю, что не стоит и читать. Разорвать и в печку. С такими посланиями одно только и может быть обращение.

— Нет, мамочка, интересно, до чего они дошли… Воображаю!

— Ну, если интересно, прочитай. По-моему только не стоит себя расстраивать.

— Это насчёт вас, Варвара Никандровна, — сообщил Веся, вскрывая письмо.

— Как насчёт меня?

— По поводу того, что вы будете у нас за француза.

— А разве там уж известно, что я буду?

— Нет, не про вас именно, но вообще известно, что будет дама. Посмотрите, посмотрите, какая гадость!

Он начал читать:

«Храброму Лыцарю Личарде Личардовичу Действиеву, который действовать не умеет и не хочет, Жельтмену тож, шлём мы, нижеподписавшиеся, нижайшее наше хамское почтение с кисточкой и поклон от бела лица до матушки сырой земли. А потому как вы, госпожа Личарда, есть защитник женского сословия, а вместе с сим и Жельтменистого вида находитесь, то предсказываем мы вам, что вы завтра, наверно, в гимназию не придёте, во избежание оного происшествия»…

Но тут Веся прервал чтение.

— Мамочка, это не Бузов сочинял! Где ему так подделаться под мужицкое письмо?.. Это кто-нибудь другой писал. И грамматических ошибок нет. Нет, это не Кирка Бузов.

— Да не всё ли равно, кто сочинял?.. Важно то, что очень уж это грязно.

— Мамочка, я завтра пойду в гимназию. Непременно пойду! Я им докажу, что я не боюсь… Ничего не боюсь! И не дам в обиду Варвару Никандровну…

— Вот видишь, — шепнул Арсений сестре, — моя правда: там уж готовится.

— Но вы не робейте, Варенька, — заговорила Зоя Викентьевна.

— Думаю, что не сробею. Надеюсь.

— Мамочка, я Бузову первому в морду дам.

— Ого! Какой воинственный! — заметил Арсений Никандрович.

Впрочем, этой шуткой он только хотел прикрыть своё собственное волнение: его и самого как-то подмывало при мысли, что сестре готовится какая-то каверза. А Зоя Викентьевна добавила, обращаясь к сыну:

— В морду? Вот это уж совсем напрасно.

— Дам! — решительно подтвердил Веся. — А потом всем остальным, которые тут подписались: и Аникитову, и Незлобному, и Парфёнову, и Аглейту — всем надаю.

— Ну, об этом мы потом поговорим, голубчик. Тебе не надо волноваться. А то ещё расхвораешься и не пойдёшь завтра Вареньку защищать.

— Итак, завтра буду ждать своего защитника, — сказала Варвара Никандровна, целуясь и прощаясь с хозяйкой и Весей, и ушла домой, ещё более встревоженная, уже предупреждённая о том, что ей готовится нечто…

Но что? Что именно готовится?.. Этот вопрос не давал ей покоя, и, хотя Вера Хрисанфовна уложила её спать очень рано, ещё с 9 часов, чтобы ей хорошенько выспаться к пробному уроку, однако, она долго, часов до двух, всё ворочалась в постели, не могла смежить глаз и в воображении рисовала себе картины разных неприятностей.

V править

Выход рыцаря или первая стычка.

На следующее утро Действиев проснулся очень рано. Было ещё темно. Он встал, зажёг лампу, посмотрел к камину. Там на часах было ещё только 6. Обыкновенно он вставал около 8 и вполне поспевал управиться со всем необходимым, чтобы попасть в гимназию вовремя. Прислуги ещё спали, но будить их, чтобы скорее получить кофе или чаю, ему не хотелось. Попробовал он, было, опять спрятаться под одеяло и смежить глаза, но заснуть не мог. Так же как и с вечера лезли ему в голову всякие мысли о том, что предстояло сегодня в гимназии. Он предвидел неприятность, ссору и готовился к бою. Более определённо, чем Варвара Никандровна, мог он представить себе, в чём могли бы выразиться затеи товарищей: он хорошо знал их всех и в общих с ними шалостях усвоил себе твёрдо разные приёмы школярничества; ему теперь уже слышались их голоса, и виделись лица — то плутоватые, с замыслом недоброго, то злорадные, уже довольные совершившимся, то весёлые и беззаботные, которым безразлично всё происходившее, и которые свидетельствовали, что за ними мозг не отдавал себе отчёта: почему и зачем это всё? Такие думы и ожидания приводили уж и теперь Всеволода Действиева в волнение, и он, даже кутаясь в мягком, тёплом одеяле, чувствовал, как у него дрожь пробегала по телу. Ему казалось уже странным его первое увлечение письмом Киры Бузова, и первоначальные планы бенефиса новой учительницы, сдавалось ему, вовсе не гнездились у него: ему казалось невозможным, чтоб он и в самом деле тогда хоть на минуту примкнул к злым и задорным замыслам и намерениям товарищей, и он раза два спрашивал себя: «Неужели я, в самом деле, хотел тоже с ними действовать?» И, вспомнив, что это, действительно, было так, и что он, действительно, только благодаря уговорам и увещаниям матери изменил свой образ мыслей и решил действовать в пользу учительницы, он порывисто встряхивал головой, как бы желая выкинуть из неё это тяжёлое воспоминание, освободить её от всего злого, неприятного… Перед ним словно туман какой-то пронёсся и рассеялся, и открылась даль — чистая и ясная, и он уже видел свою дорогу и понимал значение каждого своего будущего шага.

Часы на камине пробили семь. В думах и чувствах этот час миновал для Веси незаметно как несколько минут. Теперь он почувствовал, что ему уж хочется кушать. Он встал с постели, окунул ноги в туфли и хотел, было, пойти к кухне, чтобы постучать в дверь и попросить кофе, но в коридоре ему послышались шаги: значит, и прислуги уже встали.

— Лена! Вы?

— Я. А вы что, барин, так рано поднялись?

— Я уж давно не сплю. Мне сегодня надо в гимназию пораньше.

— А можно вам? Нездоровы-то вы были вечерось?

— Ну, вот! Это ещё в пятницу было… А теперь понедельник. Дайте, пожалуйста, кофе.

— Сейчас заварю.

Он наскоро умылся, покушал, собрал книги и в половине восьмого уж одевался в передней. Торопился он очень, боясь, как бы не проснулись родители и не задержали бы его. Быстро, словно его кто толкал, выскочил он из квартиры на лестницу и сбежал вниз с тем трепетом, какой испытывает человек, уходящий от погони. Только очутившись на улице, он почувствовал себя спокойнее. Однако, это было спокойствие неполное: он всё же торопился в гимназию, полный ожиданий и домыслов, что и как там будет сегодня происходить. Минут через двадцать он уже входил в её подъезд и направлялся к «сборной», как у них называлась раздевальня, где собирались приходящие ученики.

— Здравствуйте, Лазарь Евсеич, — расшаркался он, завидев воспитателя, спускавшегося с лестницы.

— Что в такую рань забрался? Ещё восьми нет.

— Я, Лазарь Евсеич, в субботу не был в гимназии, болен был. Так вот пришёл пораньше, чтобы мне пансионеры объяснили алгебру: что-то новое задано.

Так покривил душой Действиев, считая, что не по-рыцарски было бы сказать об истинной цели и настоящем поводе своего раннего прихода: это значило бы выдать начальству замыслы и намерение своих товарищей.

— А! Ну, хорошо, — удовольствовался Лазарь Евсеич, — иди наверх. Пусть тебе там пансионеры объяснят.

Так Действиев и поступил: разделся и пошёл наверх. Тут его сразу встретили дружным взрывом криков и хохота.

— У! О-о! Жельтмен!.. У-а-а! Лыцарь Личарда!

— Позвольте, позвольте, господа, — сдерживая себя всеми силами, чтобы не вспылить, пытался останавливать их Действиев.

— Извольте, извольте, господин лыцарь, господин не действующий Действиев.

— Во-первых, над фамилией не след смеяться…

— А во-вторых?

— А во-вторых, это даже не остроумно, это всё равно, что я бы, например, сказал, что Кирке надо быть в кирке, или что Бузов набузынился с самого утра…

— А это остроумно?

— Я и не говорю, что это остроумно: я только привожу это в пример твоей глупости.

— Скажите! А не твоей тупости?

— И опять не умно.

— А дальше что, милорд?

— А дальше только то, что вы затеваете нехорошую штуку.

— И только?

— Только.

— И больше ничего?

— Больше ничего.

— Слушаем, ваше лыцарское лыцарство… Слушаем да не исполняем.

— И напрасно.

— Это вам, мисс Личарда, мамашенька подсказала? Миледи?

Тут уже Действиев не вытерпел и, весь сразу вспыхнув, крикнул:

— Ты, пожалуйста, мою мать оставь в покое. Это подлость! Понимаешь?

— Понимаю.

— Ну, вот и всё.

— А дальше что?

— Дальше то, что ты — дурак… и болван… и… и… и…

Действиев уж не находил слов. Ему хотелось бы сказать страшно много, излить весь наплыв разнообразных чувств и главного из них — злобы, в нём вскипавшей и заклокотавшей; но язык не повиновался, в глазах мутилось… Весь бледный, с посиневшими вдруг губами, дрожащими руками и ходуном ходившими щеками, запинаясь и заикаясь, стоял он перед Бузовым и метал на него огоньки трепетного, воспалённого взора. А тот, скривившись всем телом и строя ему гримасу, передразнивал его.

— И… и… и…

— Подлец! — вырвалось, наконец, у Действиева.

Но больше он не мог проговорить ни слова, потому что тут же повалился на скамейку, под шлепком неожиданной звонкой пощёчины.

Бузову, однако, не дали продолжать начатую драку. Хоть он и кинулся к Действиеву с кулаками, чтобы нанести ему ещё удар, но кругом товарищи закричали:

— Нет, нет!.. Нельзя! Кира, не смей!.. Лежачего не бьют.

И, схватив Бузова за руки и за талию, не пустили его к Действиеву. Этот тяжело поднимался со скамейки и придерживал ладонью левую щеку.

— Нельзя, нельзя… Он уж поплатился за свою дерзость, — подтвердил Аглейт.

— А всё-таки родителей трогать не следует: родители — совсем особь-статья, — рассудительно заметил Кире Парфёнов.

Тут уж Действиев не выдержал:

— Конечно, не следует, — повторил он и… заплакал горькими, обильными слезами.

— А-а! Лыцарские слёзы… Лыцарский рёв! — загудел Незлобный.

— У-а-а! У-о-о! — загудели за ним и некоторые другие, но сейчас же примолкли, завидев издали Лазаря Евсеича.

— Пожалуется или не пожалуется? — перешёптывались товарищи.

— Он-то? Действиев? Никогда! — решил один.

И в самом деле, Действиев сделал три шага к доске и взялся за мел, как будто собирался заняться алгеброй.

— Видишь, ты его треснул, а он ничего, — указал Бузову Парфёнов.

— Ну, и чёрт с ним! — презрительно огрызнулся Бузов, не желая в побитом товарище признавать уж никаких достоинств. И добавил. — Всё равно, потом потихоньку сфискалит.

— Как твоя алгебра, Действиев? — спросил Лазарь Евсеич, входя в класс.

— Сейчас мне Аникитов объяснит, Лазарь Евсеич.

— Аникитов? Да он, поди, и сам ничего не знает.

— Знаю, Лазарь Евсеич! — весело откликнулся Аникитов. — Здорово вызубрил!..

— Вот… Оно и видно… Кто ж алгебру зубрит? Разве математику зубрят? Зубрят такие знатоки как ты.

И вдруг Лазарь Евсеич добавил, обращаясь к Действиеву:

— Что это у тебя со щекой, голубчик?

— Шмякнулся сейчас, Лазарь Евсеич. Здо́рово так о скамейку хватился: поскользнулся.

Но воспитатель, пристально вглядываясь ему в глаза, медленно произнёс:

— Что-то мне сдаётся, что ты врёшь.

— Вру, Лазарь Евсеич?

— Врёшь, братец.

— Верно, Лазарь Евсеич: вру.

— А в чём же дело?

— Так себе… Было и прошло.

— И быльём поросло?

— Да, Лазарь Евсеич.

— Ой ли?

— Ей-Богу, Лазарь Евсеич.

— Цыц, не божись. Зубри себе свою алгебру. Четверть девятого уж. Ну, Аникитов, будь Чебышёвым! Марш за профессора!

— Иду, Лазарь Евсеич! — и прибавил Действиеву. — Я, Личарда, ни бельмеса не знаю, ни в зуб толкнуть… Проси кого другого.

VI править

С Богом в путь!

Варвара Никандровна проснулась в то утро ранёхонько и заснуть больше не могла, хотя так же как и Веся Действиев старалась смежить глаза. Она сознавала, что ей необходимо было сохранить голову как можно свежей, и досадовала, что и с вечера, и утром ей так не спалось. Боялась она, что ей трудно будет владеть собой, если силы её будут не совсем крепки к уроку. Повертевшись в досаде с полчаса в постели, она встала и направилась к своим книгам и зажгла лампу. Было ещё только 6 часов. Она принялась, было, рыться в учебниках, но тут вспомнились ей слова брата, что любой гимназист против неё ничего не знает, и ей уж не захотелось заниматься справками; она стала вновь обдумывать урок и карандашиком записывала себе его конспект. Придумывая объяснения, добиваясь их точности, она намечала и переходы от одного к другому и напрягала все силы ума, чтобы легче, проще свести материал урока к заключению.

Время шло. Пробило семь. В кухне прислуга закопошилась с дровами и посудой. Из комнаты Веры Хрисанфовны послышался лёгкий кашель.

— Мамочка, ты не спишь? — окликнула Варвара Никандровна со своего места.

— Нет. Проснулась. И ты тоже, по-видимому?

— Я уж давно встала. Только не мылась: не хотела шуметь, будить всех.

— Так и сидишь неумойкой? Теперь можно. Помойся, милочка, да одевайся. Нужно квартиру убрать поскорей.

— Зачем так рано, мамочка?

— В 8 часов батюшка придёт с псаломщиком. Я просила. Надо молебен отслужить перед новым делом. А потом и отправишься. Тебе к 9, ведь?

— Да.

— Ну, вот, и пойдёшь прямо на дело, помолившись.

Так всё и исполнилось. В 8 часов пришёл священник, отслужил молебен, и Вера Хрисанфовна благословила свою дочку образком.

— То-то, мамулечка, ты вчера так долго после обедни не шла домой, — догадалась Варя, — заходила образок купить.

Она стояла перед матерью сияющая, благодарная. Тёмные глаза её блестели, лицо с матовыми, чуть розовыми щеками и вздёрнутым носиком весело смеялось из-под волнистых прядей сухих волос, обрамлявших лоб и виски, и при улыбке зубы сверкали снежною белизной сквозь алые, сочные губы. Мать залюбовалась на неё.

— Ах, ты прелесть моя! — начала, было, она.

— Профессор наш ненаглядный, — прибавил брат.

Но Варя остановила их:

— Некогда, мамочка, Сенечка… некогда. Пора отправляться. Для первого раза надо всё-таки пораньше прийти: может быть, придётся поговорить с директором или с инспектором перед уроком.

И под благословением любящих взоров матери и брата она вышла из дому.

На улице было темно и сыро. Фонари ещё только тушили. Куда девался вчерашний морозец? Мокрый снег, пополам с дождём, неприятно холодил лицо. Но Варваре Никандровне шлось легко. Ей даже вспомнилась и ободряла её старинная примета, будто всякое дело лучше начинать при дурной погоде, и невольно засмеялась она, вспомнив тут же обратную пословицу: «Если шёлк — начало, то конец — мочало». А извозчику, который избавил бы её от этого ободряющего дождя, она всё-таки обрадовалась, — тем более, что за ночь, ввиду оттепели, извозчики выехали уже на колёсах, и можно было спрятаться от дождя и снега под навесом пролётки. Не торгуясь, села она и через несколько минут приехала в гимназию.

Тут она спросила швейцара, можно ли видеть директора.

— Директор ещё не выходили из своей квартиры. А может вам инспектора если… Так они только что ушли наверх.

— Мне всё равно: хоть инспектора. Вы скажите, что новая учительница. Французского языка учительница, — пояснила она.

Швейцар широко улыбнулся, приподнял за козырёк фуражку и, кинувшись к двери приёмной комнаты, распахнул её настежь.

— Пожалуйте-с. Сейчас доложу-с, — пригласил он Варвару Никандровну.

Она вошла в приёмную и подумала: «Скажите! Какой почёт! А давно ли я и сама-то с трепетом входила в такое же здание? С таким же трепетом как вот эти мальчуганы»…

В растворённую дверь ей видны были гимназисты, толпившиеся в «сборной». Не смея переступить из неё в швейцарскую, они стояли у порога, поглядывали в приёмную, перемигивались, перешёптывались и заметно пересмеивались.

«Впрочем, кажется, не очень-то они с трепетом, — переменила свою мысль Вавочка, — что-то слишком смеются… Не про меня ли говорят? Недаром Сеня предупреждал».

И вспомнились ей любящее лицо и живые глаза брата, который так горячо предостерегал её вчера обо всём возможном на сегодня. И вдруг, к крайнему удивлению своему (она даже немножко испугалась от неожиданности) послышался ей из швейцарской голос Сени.

— Да, новая учительница… французского языка… новая… здесь?

И на пороге вдруг выросла его фигура, и Варя увидела милые черты, которые только что вспоминались ей. Она вскочила со стула и кинулась к брату.

— Что случилось, Сеня?

— Ничего, Вавочка, не пугайся.

— И мама ничего?

— Ничего. А просто, я не стерпел. Как уехала ты, я кинулся за тобой, чтобы ещё раз увидеть тебя перед этим… новым делом… и успокоить… и пожелать тебе…

— Ах, милый, милый, спасибо!

— «Авось, — думаю, — ещё захвачу и поговорю с ней». Это, правда, немножко, может быть, сентиментально. Но… прости, не удержался. Кинулся, точно меня что захватило и потянуло.

— Спасибо, спасибо, милый. А вот и инспектор, — добавила она шёпотом.

— Здравствуйте, Варвара Никандровна. Раненько вы, однако, — громко, весело произнёс инспектор, высокий, плотный, подвижной, весь блестя пуговицами, значками и форменными погончиками, да и лицом-то своим приветливым сияя как-то радостно.

— Я нарочно пораньше: думала, что, может быть, придётся с вами или с господином директором поговорить вперёд. Мой брат, — указала она инспектору на Сеню.

— А! Очень приятно. Проводить пришли сестрицу? Отлично! Превосходно! А говорить с нами… Что говорить? Французский язык вы знаете? — Знаете. Ну-с… и великолепно-с. Наверно, лучше меня знаете. Значит, можете идти к ним — и прямо к делу. На урок к вам, вероятно, придёт директор, потому что у меня сейчас у самого урок математики в седьмом классе. А у вас, Варвара Никандровна, не помните — в котором?

— У меня первый час в третьем классе.

— В третьем… гм… Баловные мальчишки… канальи не последней руки. Жалко, что с них начало. Впрочем, вы как, Варвара Никандровна, из робкого десятка?

— Я-то? Кажется, нет…

И вся зарделась, и сама себя тем выдала, из какого она десятка.

— Вы, пожалуйста, не робейте. С ними надо категоричнее. И с первого же раза! Трах! Баста, готово… чтоб ни-ни! В дальнейшем много зависит оттого, как себя на первых порах повести.

— Мне вот и брат то же самое говорил.

— Конечно, конечно! Он-то, ведь, знает гимназию: сам, чай, прошёл. Чуть только кто-нибудь затеет — мигом вон из класса. А заревёт, будет просить: «Простите, я больше не бу-у-уду», — не слушайте и на своём настойте: вон и шабаш, конец с концом. Это всё только притворство: блудлив как кошка, а труслив как заяц. Помните, Варвара Никандровна, так и знайте, что от вас самих много будет зависеть. А теперь, извините, я пойду наверх; надо кой о чём распорядиться. Вы же ровно в 9 часов, как будет второй звонок, — первый на молитву, а в 9 в классы, второй, — пожалуйста, поднимитесь на второй этаж. Я вас там буду ждать на площадке лестницы. До свиданья, молодой человек.

И, пожав Сенину руку своею широкой лапой, он заколыхался к двери своею увесистой фигурой.

Вавочке можно было поговорить с Сеней ещё минут десять; а когда раздался звонок, он притворил дверь приёмной, чтобы в неё никому не видно было, благословил сестру широким крестом, крепко поцеловал её, и они вышли вместе в швейцарскую. Потом она пошла налево к лестнице, а он, стоя уже за стеклянной выходной дверью, смотрел вслед сестре и, сложив под бортом сюртука пальцы в крест, старался направить их концы туда, к Вавочке, и шевелил ими, и благословлял её, и молился за неё. Ему видно было, как она поднималась по лестнице, и, когда ноги её уже превысили косяк двери, брат повернулся к выходу и шагнул на улицу.

Сестра же в это время как раз вступила на второй этаж, на площадку лестницы, где уже громоздилась фигура инспектора.

— И отлично! И прекрасно! — говорил он ей приветливо. — Сейчас я проведу вас в учительскую, познакомлю с нашими преподавателями. Пожалуйте в конец коридора. Небось, шумно вам здесь кажется после женских-то учебных заведений, где сами воспитывались и где теперь преподаёте? Ничего, обстреляетесь: солдату только первые минуты в бою страшно. Господа, рекомендую: наш новый коллега, или — как бы это правильнее сказать — наша новая коллега Варвара Никандровна Собьюнская. Прошу, при ней курите поменьше, господа, пощадите девичьи лёгкие. Вот вам, Варвара Никандровна, наша география, вот наша математика, а вот и история… Как слышите, также всё дамы: совсем в свою компанию попали. Будьте как дома. Ребята всё тёплые.

Приветливый вид, весёлый тон и шутки инспектора сразу ободрили Вавочку и ввели её в среду новых лиц как в свой круг. Учителя — историк, математик и географ — так же весело смеялись, радушно пожимали ей руку и говорили добрые пожелания.

— Ты что? — спросил инспектор вошедшего сторожа.

— Директор приказали сказать, чтобы сейчас к ним пришли. Сейчас быть они сюда не могут.

— А дальше что же?

— Велели, чтобы новую барышню дежурный воспитатель в класс ввели.

— И отлично! И превосходно! И великолепно!.. Пойдёмте, Варвара Никандровна. И помните мои слова, что я вам там, внизу, говорил! Помните?

— Помню.

— И восхитительно!.. Савельев, — обратился он к проходившему мимо взрослому гимназисту, — будьте любезны, проводите Варвару Никандровну к Лазарю Евсеичу и просите его, чтоб он её ввёл в третий класс. А мне на урок надо. До свидания, хорошая. С Богом!

Гимназист немного сконфузился, угловато откланялся учительнице и пошёл с нею по коридору, из вежливости чуть-чуть отставая от неё на полшага.

— Это далеко третий класс? — спросила Варвара Никандровна.

— В другом коридоре, за углом.

— Я вас, может быть, стеснила? Вам на урок? Я бы сама дошла.

— Нет, нет, не беспокойтесь: я успею. Для первого раза вам лучше с провожатым по коридорам ходить: неравно, шалуны что-нибудь затеют против вас.

— Что же они могут затеять!? — с некоторою уверенностью возразила Вавочка и вскинула голову назад, чтобы показать своё бесстрашие.

— Не говорите. Ручаться за них нельзя. Ведь, есть очень баловные.

В это время навстречу им по коридору поспешно шёл запоздавший гимназистик, маленький, худенький, на вид лет 8—9. Поравнявшись с ними, он вдруг упал в ноги Варваре Никандровне, и не успел взрослый восьмиклассник наклониться и вырвать его из-под ног её, как мальчуган вскочил, отклонился в сторону, к стене, и, гаркнув из-под руки: «Восьмиклассник!», опрометью кинулся бежать по коридору. Большой бросился, было, за ним, но почувствовал на локте прикосновение руки Варвары Никандровны.

— Не надо, не надо… Бог с ним, — остановила она его.

— Как же! Ведь, это же невозможно! — возмущался он.

— Я к этому уже приготовилась: мне брат говорил.

— Вот видите… И я вам сейчас говорил, что есть баловные. Этакая бестия! Удрал… А главное — я его фамилии не знаю…

— Не надо, не надо, — повторяла Вавочка.

— А вы-то? Не ушиб ли он вас?

— Нет… Но только я чуть было не упала… Он так неожиданно…

— Ещё бы! Странно, как он не сшиб с ног… Впрочем, я его лицо приметил… Узнаю. Пойду в класс и надеру уши.

— Пожалуйста, не надо: это только может их восстановить против меня. Лучше прочитайте ему только нотацию, укажите, как это глупо задевать и обижать человека, который им ничего худого не сделал и… не хочет сделать…

Последние слова Вавочка произнесла уже с некоторым волнением. Голос её дрогнул. Слёзы готовы были выступить на глаза, щёки раскраснелись. Она чувствовала обиду, ничем не вызванную, незаслуженную, но всеми силами сдерживалась, чтобы не выдать себя сейчас и чтобы к предстоящему уроку сохранить самообладание.

— А вот и дежурный воспитатель, — сказал Савельев, повёртывая за угол коридора. — Лазарь Евсеич! Александр Петрович поручил мне представить вам новую учительницу французского языка… А директор скоро придёт, он сейчас занят.

— Очень рад познакомиться.

— Собьюнская.

Лазарь Евсеич назвал свою фамилию.

— Вам в третий класс. Пожалуйста, построже. Там есть шалуны. Мне-то, к сожалению, нельзя: у меня сейчас во втором классе надо заменить — учителя не будет. Пожалуйте, — указал он ей рукой на открытую дверь класса и шепнул. — А ваше имя и отчество?

— Варвара Никандровна, — отшепнулась она.

— Господа, вот… Варвара Никандровна Собьюнская, — рекомендовал он, входя, — будет теперь вместо Луи Томасовича. Помните, я вам говорил уже, что у неё вы должны себя вести отменно, и теперь повторяю. И её просил, чтобы никакого снисхождения, если кто только чуть что. Так и знайте. Потом мне передаст. А, ведь, я добр, добр — а безобразия не потерплю. А через несколько минут придёт директор, он сейчас занят: чтобы, значит, никаких неудовольствий не было. До свидания пока.

VII править

Экзамен не экзамен, пытка не пытка, но вообще нечто некрасивое.

Дверь за Лазарем Евсеичем захлопнулась. Ученики, стоявшие до того, шумно сели на скамейки. Варвара Никандровна сделала несколько шагов к учительскому столу и вступила на кафедру. Раскрыв журнал, она взглянула в алфавит. Там значилось 52 фамилии. В это время что-то беленькое пролетело мимо её виска и мягко, почти беззвучно, упало на пол, за нею. Она не обернулась, не посмотрела, что это такое. Сдерживая себя, по возможности спокойно вскинула она глаза на класс. Там, словно клумба, покрытая цветами, точно бахча с тыквами, будто огородная десятина с капустными кочанами, предстали ей головы учеников. Только эти кочаны и тыквы были с лицами, а лица эти или весело улыбались, или глядели на неё испытующе. Очевидно, следили за нею, как отнесётся она к этому комку бумажки, что был только что брошен в неё.

— Хорошенькая! — пронёсся из середины класса шёпот довольно-таки ясный, и кругом засмеялись, закрывая себе руками глаза и рты, а некоторые наклоняясь под парту.

Всё это описать долго, а произошло это всё не долее как в полминуты. Тогда Варвара Никандровна, чтобы прекратить смех, заговорила:

— Прежде всего мне придётся познакомиться с вами.

— Очень приятно! — раздалось пискливо от задней стены.

— Милости просим! — подхватил другой голос.

— Гривен на восемь… — прибавил третий.

— Для этого мне необходимо узнать, что вы проходили у m-r[4] Шамборана.

— Ничего! — загудело несколько голосов.

— В бирюльки играли, — пояснил кто-то.

— Ну, этого не может быть.

— Верно, верно! Ничего! — загудели опять.

— Дети, дети! Не все сразу.

— Мы не дети.

— А кто же вы?

— Мы — господа.

— Ну, господа, так господа, — улыбнулась Варвара Никандровна, — могу вам в этом уступить. Я потому вас так назвала, что в пансионе, где я преподаю, принято так называть всех даже в старших классах.

— Называть детьми?

— Да.

— Даже взрослых?

— Ну, там взрослых нет.

— А где вы преподаёте?

— Для вас это всё равно. Теперь к делу. Я попрошу вас, господа, чтобы не все сразу отвечали. А то — крик и беспорядок. Господин Аглейт! — вызвала она, заглянув на верх алфавита.

— Жэ[5]! — пробасил Аглейт и встал.

— По-французски не говорят в ответ je[5], а говорят moi[6] или plaît-il?[7] — поправила Варвара Никандровна.

— Фитиль.

В классе загрохотали, хохотали. Но раздался и укоризненный шёпот:

— Что за глупости? Бросьте вы, дурачьё!

Взглянув в ту сторону, откуда послышалось это, Варвара Никандровна узнала встревоженное лицо и сверкающие чёрные глазки Веси Действиева.

— Извините, господин Аглейт, — сказала она, — при таких условиях я с вами не могу продолжать разговор. Садитесь, пожалуйста. Господин Аникитов! — вызвала она следующего по алфавиту.

Аникитов стал подниматься со скамейки медленно, точно ему было очень трудно, тяжело сделать это, и проговорил ленивым тоном, растягивая слоги:

— Муа́[6]. Плэ-тиль?[7]

— По-французски всегда прибавляют обращение. Никогда не говорят просто plaît-il[7]. А надо так: plaît-il, mademoiselle?[8] или plaît-il, monsieur?[9] или plaît-il, madame?[10]

Plaît-il, madame?[10] — повторил Аникитов.

— И тут неверно. К девушке обращаются, называя её mademoiselle[11].

Plaît-il, мамзель?[8]

И опять тот же голос у задней стены пропищал:

— Мамзель, стрекозель, де бараньи ножки!

— Фу, свиньи какие! — уже громко раздалось от окна, где виднелась чёрная, коротко остриженная головка с живыми блестящими глазками.

— Нет, господин Аникитов, и с вами я не могу продолжать разговор, — серьёзно сказала Варвара Никандровна, — вы так себя ведёте, что вас даже товарищи осуждают.

— Это только один! — возразил кто-то.

— Но, наверно, есть и такие, которые к нему присоединяются.

— Ну, это ещё будем посмотреть.

— «Посмотрим», — сказал слепой…

— Садитесь, господин Аникитов.

Но тот стоял и не двигался: что-то придумывал.

— Что же вы? Садитесь, пожалуйста.

— Мерсибо.

И сел.

Варвара Никандровна качнула головой и, заглянув в алфавит, опять вызвала:

— Господин Бузов.

— Жэ[5]!

— Опять je[5]? Ведь, я сказала, что так не говорят.

— Как же надо, madame[12]?

— Нет, господин Бузов, и с вами я говорить не стану. Господин Васильев, позвольте вас спросить, по какому учебнику проходил m-r[4] Шамборан?

Васильев встал и назвал учебник.

— А кроме учебника, хрестоматия была у вас введена? Мне говорил господин директор. Но чья — я забыла.

Васильев назвал и хрестоматию.

— Благодарю вас.

— Не за что.

— Так по-русски, — поправила Варвара Никандровна, — а по-французски на это говорят pas de quoi[13].

— Па-де-катр[13]! — вырвалось из середины класса.

Васильев обернулся и показал туда кулак.

— Господин Васильев, — усмехнувшись, заметила Варвара Никандровна, — так защищать меня не надо. Поверьте, я и сама защищусь. Ваши товарищи увидят, что я им зла не желаю, и сами уймутся.

— Неужели?

— В самом деле?

— О-го-го!

— «Посмотрим», — сказал слепой…

Но, не взирая на эти вырывавшиеся из среды учеников, вызывающие, задорные возгласы, Варвара Никандровна продолжала:

— Я, ведь, и сама не так ещё давно окончила школу: помню, как и у нас, случалось, изводили учителей. И помню также, как мне всякий раз стыдно становилось при этом: Почему? Зачем? За что?

Вдруг с передней скамьи поднялся на ноги маленький, худенький, бледный гимназист, с приподнятыми бровями, придававшими ему глуповатый вид.

— Что скажете? — спросила его Варвара Никандровна.

— Вы в перемену пойдёте в учительскую курить? — выпалил он.

При такой неожиданности класс загрохотал от хохота, покатился со смеху. Должно быть, и в коридоре стало слышно. Стекло двери задребезжало под дробными ударами чьих-то пальцев. Обратившись к ней, класс увидел в стекле под рамой блеск очков и курчавый взлобок: это был Лазарь Евсеич, и все притихли.

— Что это вам в голову пришло? — весело смеясь, спросила Варвара Никандровна вставшего маленького гимназиста.

Тот молчал, тупо глядя вперёд.

— Что же вы? Скажите, почему это вас так интересует?

— Я думал…

И замялся, и опять глядел бессмысленно.

— Что вы думали?

— Что вы пойдёте.

— Я не курю.

— А я думал… что вы курите. Вы там были сейчас.

— Была, но не курила.

— А я… курю… немножко.

Класс опять грохнул со смеху, и вновь послышался в двери дребезг стекла.

— Только вы не говорите. Это я так… нечаянно сказал.

— Никому не скажу. Это меня не касается, — снисходительно улыбаясь, обещала Варвара Никандровна, видя, что имеет дело с «господином», ещё не вполне сформировавшимся.

— Директор! Директор! — пронёсся по классу ускоренный шёпот при звуке громкого, звонкого голоса, долетевшего сюда из коридора.

Предвидя приход директора, все встали.

Ручки двери брякнули, и в класс шумно, быстро вошёл, почти вбежал низенький ростом, с головой как белый шар, остриженный под гребёнку, без усов и бороды, бритый, со смеющимися глазами, подвижной, чрезвычайно бодрый на вид старик.

— Варвара Никандровна, простите великодушно, — громко заговорил он, — без вины виноват перед вами. Родители задержали: пришли переговорить по важному делу. Никак не мог отлучиться и ввести вас в класс. Рекомендую. Шалунов достаточно, но в общем народ добрый. В обиду не дадут. В этом я уверен. Так, молодцы? Что ж вы, садитесь. Продолжайте, Варвара Никандровна. Я вас прервал. Пожалуйста, продолжайте.

— Я ещё, собственно, не начинала урока. Хотелось при вас начать. Да и познакомиться надо было с классом.

— Конечно, да. А теперь можно приступить. Пожалуйста. Я вам не буду мешать. Я чуть в сторонке присяду и послушаю.

Директор взял стул и сел у стены.

VIII править

Всё наоборот — как по маслу.

Урок начался.

Ободрённая добрым приветом директора, обрадовавшись его приходу, с которым должны были кончиться смущавшие её выходки учеников, Варвара Никандровна приступила к делу если не спокойно, то, во всяком разе, уверенно. Она заговорила громким голосом, бойко — именно так, как она себе раньше ещё долго предначертывала повести дело.

— Господа, вы, вероятно, все знаете знаменитую басню «Ворона и Лисица»?

— Все! — раздалось нерешительно и негромко с некоторых мест класса.

Теперь они сидели смирно, неподвижно, словно все в струнку вытянулись, и Вавочке невольно подумалось: «Какие они всё-таки трусишки! Пришёл директор, и все точно испуганные собачонки хвосты поджали». Но она не стала долго развлекать себя размышлениями и замечаниями: не до того было — нужно было вести урок, блеснуть пред директором для первого раза. Заглянув в алфавит, она вызвала:

— Господин Желтухин, вы знаете, чья это басня?

Крылова.

— Нет, не Крылова.

Желтухин сделал широкие глаза и, сконфуженно улыбаясь, проронил:

— Может быть, Дмитриева?.. Или… Хемницера?..

— Нет, нет, вы сказали сначала верно… т. е. верно и всё-таки не вполне точно. Крылов эту басню только передал на русский язык. А сочинил её знаменитый французский баснописец Лафонтен. Так что точнее было бы сказать про неё, что это басня Лафонтена в переводе Крылова. Кто-нибудь из вас знает её наизусть по-русски?

Ответа сразу не последовало. Гимназисты переглядывались, вопрошая друг друга глазами. Слышался шёпот.

— Неужели никто не знает? — спросил директор. — Ах вы, бесстыдники! А ещё «господами» вас называют! Какие вы «господа», когда ещё у вас молочко на губах не обсохло? Пожалуйста, Варвара Никандровна, называйте их попросту: Иванов, Петров, Сидоров. Больно много чести! Они «Maître Corbeau»[14] не знают, а в «господа» попали… Просто: Гаврилов, Сидоров, Карпов, и больше ничего. Ну, что ж? Никто не знает «Ворону и Лисицу»? А? Вы что встали, Фрейберг? Знаете? Ну, говорите. Мы послушаем.

Фрейберг начал негромко и робко, с запинками:

«Вороне где-то Бог поспал кусочек сыру;
На ель ворона взгромоздясь,
Позавтракать, было, совсем уж собралась,
Да призадумалась»…

И остановился, не помня дальше.

— Что, Фрейберг? Призадумался? — спросил директор.

— Ну, в таком случае я сама вам её прочитаю, — решила Варвара Никандровна. — Хотелось бы, чтоб она вам всем и вся припомнилась, со всеми своими прелестями и красотами.

Она встала и начала громко, спокойно, уверенно, красиво. Тут они услышали истинно-художественное чтение. Они совсем притихли. Если бы было лето, слышно было бы, как летали бы мухи. Улыбаясь от удовольствия, они следили за всеми переходами её голоса, за каждым её движением. Как тонко, с какою подлинно-лисьей хитростью выводила Варвара Никандровна льстивые, заманчивые кумушкины речи; по-видимому, ничто не стесняло исполнительницу: она свободно улыбалась, склоняла голову набок, иногда отводила руку в сторону, а при словах «ведь, ты б у нас была царь-птица» вытаращила глаза и подняла плечи, так что это уверение кумушки вышло у неё чрезвычайно естественно и убедительно. И вот, после этих медоточивых речей, ученики слышат громкое, размашистое оповещение:

«Вещуньина с похвал вскружилась голова,
От радости в зобу дыханье спёрло, —
И на приветливы Лисицыны слова»…

Тут Варвара Никандровна чуточку остановилась, потом значительным шёпотом произнесла:

— «Ворона»…

И опять приостановилась и, как бы собравшись с духом, чрезвычайно громко, картаво грянула:

— «Карррркнула во всё-ё-ё-ё воррронье горррр-ло»…

В классе среди тишины послышался шёпот недоумения. Некоторые из учеников при такой неожиданности откинулись на спинки парт. А когда она после этого просто, ясно, спокойно произнесла: «Сыр выпал», и, понизив голос и разведя руками, с усмешкой прибавила: «С ним была плутовка такова», — тут уж не удержались и, не взирая на присутствие директора, разразились дружным, естественным, весёлым хохотом.

Да и директор не выдержал. Он даже вскочил со стула и в восторге воскликнул:

— Вот так прочитано! А!.. Вот чтение! Это — чтение!.. Д-да!.. Замечательно! Если бы не в классе, я бы непременно стал аплодировать…

И махнув рукой, замолчал и опять сел на стул.

Всё это ещё более ободрило Варвару Никандровну. Карие глазки её блестели, лицо с разгоревшимися щеками сияло радостью. Она уже чувствовала под собой почву: по-видимому, на класс подействовало её чтение, а директор даже в неописанный восторг пришёл… Наверно, искренно. Не лгал же он, чтобы только поощрить её. Невольно вспомнила она тут же о матери и брате: «Как они беспокоятся там… Милая мамуся, помолись за Вавочку!..» — подумалось ей. Но некогда было долго раздумывать, когда за нею следили сотни глаз. Она продолжала:

— По-французски эта басня читается так. — И начала: «Le Corbeau et le Renard». «Maître Corbeau, fur un arbre perché»[15]

И мелодично, плавно полились звуки певучего, звонкого французского стиха. Сразу, с первых же слов слушателям стало заметно, что во французском нельзя было придать чтению такой простоты и такого заразительного комизма как в русском чтении: теперь слышалось скорее что-то строгое, виделось что-то пластичное, какая-то торжественность чувствовалась в этих новых звуках.

Прочитана басня и по-французски. Варвара Никандровна стала сравнивать её в обоих языках, указывала, что недаром Крылов польстился на её красоты и передал её по-русски, что он сумел только придать ей ещё и русский тон и характер, так сказать — (и они услышали тут новые для них слова) — русифицировав её, придав лисе те свойства и украсив её имя теми словами, которые постоянно встречаются в русских народных сказках. Потом она указала на то, что французская литература и французские поэты издавна обращали на себя внимание всего мира и в частности русских писателей, которые и старались переводить на русский язык произведения писателей ещё в XVIII веке (она упомянула ряд французских имён) — и переводят их до настоящего времени, при чём берут и позднейших поэтов.

— Вы, может быть, ещё не слышали имени Виктора Гюго?

— Я слышал, — встал Васильев.

— Читали его что-нибудь?

— Да. «Собор Парижской Богоматери», «Человек, который смеётся», «Труженики моря».

— Верно. А про Сюлли-Прюдома слыхали?

— Нет.

— А Сюлли-Прюдом очень знаменит: ему даже Нобелевская премия присуждена как великому современному деятелю. Хотите из него прослушать что-нибудь?

— Пожалуйста, пожалуйста… — раздалось со всех краёв класса.

— Я опять прочитаю вам сначала по-русски, чтобы вам потом был понятнее французский текст. Русский перевод принадлежит известному русскому поэту, Алексею Николаевичу Апухтину. Перевод не очень близкий, так что Апухтин назвал его подражанием Сюлли-Прюдому. Вот он:

«Ту вазу, где цветок ты сберегала нежный,
Ударом веера толкнула ты небрежно,
И трещина, едва заметная, на ней
Осталась… Но с тех пор прошло немного дней,
Небрежность детская твоя давно забыта,
А вазе уж грозит нежданная беда!
Увял её цветок; ушла её вода…
Не тронь её: она разбита»…

— Вот первая половина этого стихотворения. Во второй говорится о сердце человека — как и его легко разбить обидой злой, и как в нём остаётся от этой обиды неизгладимый след. Но всё-таки, как надтреснутая ваза ещё может существовать до поры до времени, так сердце человеческое

«Оно как прежде бьётся и живёт,
От всех его страданье скрыто,
Но рана глубока и каждый день растёт…
Не тронь его: оно разбито»…

Хорошее стихотворение? Не правда ли?

— Хорошее, правда… хорошее…

— Много в нём смысла, коротко и сильно сказано о людском горе и страдании. Недаром во Франции оно имело такой успех, что Сюлли-Прюдому потом надоели вечные похвалы по поводу него, и существует анекдот, будто он как-то раз признался: «C’est damage que je n’ai pas brisé mon vase tout-à-fait».

Некоторые в классе засмеялись, а худенький, бледненький, ещё не вполне сформировавшийся «господин» с приподнятыми бровями встал и спросил:

— Что это такое?

— Вы не поняли? Это значит: «Жаль, что я свою вазу совсем не разбил».

Опять засмеялись, а из середины класса пронёсся шёпот:

— Фомка-дурак всегда глупость отмочит.

— Нельзя ли, пожалуйста, не так откровенно? — строго произнёс директор, вперившись взором в глубь класса. — И ничего тут нет худого. Не понял Фомин, вот и спросил. На то и учитель в классе, чтоб объяснить. Извините, Варвара Никандровна, я вас прервал, но не могу слышать злых выходок…

— И я прошу вас, господа… дети… господа… прошу обращаться ко мне без стеснения за разъяснениями, — сказала Варвара Никандровна, не зная, как их назвать. — На каждый дельный вопрос я буду давать ответы охотно, — она немножко, чуть-чуть, заметно только для тех, кому надо было это понять, выдвинула, как бы подчеркнула слово дельный. — А теперь я хочу обратить ваше внимание на то, что французский язык обязан своею распространённостью не только самой своей натуре и красотам, не только благодаря литературе, писателям, поэтам: это — общепринятый, всемирный язык, и даже все международные, политические сношения производятся на французском языке.

Тут же она указала, что французский язык наравне с английским принят повсюду в коммерческом мире; упомянула, что ни одного серьёзного, большого учёного труда нельзя создать, не пользуясь французскими источниками, и что в России он имеет особенное применение как язык светского общества.

— Это ещё ведётся со времён Евгения Онегина, который «по-французски совершенно мог изъясняться и писал», как про него засвидетельствовал Пушкин, и ещё с тех давних пор, когда Чацкий в «Горе от ума» возмущался «французиком из Бордо», а Фамусов сердился, что его дочери, Софье Павловне, «сна нет от французских книг»… Но, — вдруг переменила она тон, — в жизни всегда уж так бывает, молодые люди, что и нужные, и приятные, и даже красивые вещи прививаются путём не очень-то приятным и некрасивым. Я хочу сказать вам про два такие пути, довольно скучные. Они вам уже хорошо известны. Изучение языка даётся не только изучением красивых, поэтических стихов, но и… грамматики, а также диктовками. Это — довольно скучно, правда; но я постараюсь не очень душить вас ими и облегчать вам и ту, и другие: всего будем касаться походя, при прохождении поэтов — басен, стихов, описательных отрывков. Сегодня, до звонка, сделаем маленькую, лёгонькую диктовку. Я её не возьму с собой: мне хочется только показать вам, как я делаю диктовку, чтобы вы познакомились с моим приёмом. Перед самым звонком я у двоих посмотрю, как написано. Тетради у вас с собой?

Застукали крышки столов, зашелестели вынутые тетрадки, с треском попадали на пол обронённые карандаши и вставочки.

Переждав минуту, Варвара Никандровна начала диктовку. Она сказала им одну недлинную фразу.

— Пожалуйста, не торопитесь: я повторю вам это предложение несколько раз — с тем, чтобы вы написали его как можно внимательнее. Вдумывайтесь в каждое слово, в каждую букву, в окончания слов, в знаки над буквами: где accent grave[16], где accent circonflexe[17]. Повторяю ещё раз.

Она продиктовала только три коротких предложения, объясняя и напоминая, какие окончания у слов, какой бы им не забыть поставить знак над e и пр. Потом, взглянув на часы, она вызвала двоих к кафедре, посмотрела их тетради и сказала:

— Вот это мне и нужно. Полное внимание! Теперь потрудитесь это же на досках написать уже без моей помощи.

Они подошли к доскам и под её диктовку написали то же мелом, что было в тетрадях, и так же верно.

— Отлично. Садитесь. Обоим по пяти. Значит, первый блин не комом, вопреки пословице.

В коридоре задребезжал звонок. Варвара Никандровна встала и, сходя с кафедры, сказала классу:

— К следующему разу пока ничего. Кто хочет и может, пусть выучит эту басню Лафонтена, если она есть у вас в хрестоматии. А в среду мы с вами поговорим об учебнике, и тогда уж возьмём из него что-нибудь.

— Вот, молодцы, — сказал и директор, медленно проходя с нею к выходу, — вот так урок! Я думаю, вы его всю жизнь не забудете. Благодарю вас, Варвара Никандровна. Я весь урок точно на концерте сидел. Уверяю вас. Пойдёмте, отдохните. Следующий час у вас в котором классе?

— Во втором.

— Пожалуйте в учительскую. До свидания, господа дети.

И, смеясь, они вышли в коридор. Двинулись за ними, стройно и нешумно, и ученики.

IX править

Первые впечатления и нежданные союзники.

— Ну, что? Как? Интересно? — спросил Лазарь Евсеич третьеклассников, когда они вышли в коридор и обступили его, по-видимому, намереваясь делиться с ним впечатлениями.

— Прекрасно, Лазарь Евсеич!

— Вот читает-то!

— Она «Ворону и Лисицу» так прочла… так прочла!.. Я даже не думал, чтобы это можно было так прочесть.

— Да что вы?

— Ей-Богу, Лазарь Евсеич, замечательно!

— Лазарь Евсеич! Каркнула как ворона… Браво!

— В самом деле? Во всё воронье горло?

— Во всё, Лазарь Евсеич.

— Ловко!

— И чего тут хорошего? Просто, актёрка какая-то…

— Аникитов, нельзя ли поделикатнее? Вы забываете, что говорите со мной про моего товарища, и мне едва ли удобно это слышать.

— Нет, Лазарь Евсеич, разве можно так? — смягчился Аникитов. — Я не хотел вас обидеть… Только разве можно каркать в классе?

— Уж чья бы корова мычала, да твоя бы молчала. А ты-то, дружок, в классе что, случается, проделываешь? — шутливо спросил его Лазарь Евсеич. — Ведь, она не из баловства как ты, а так по басне нужно. Ах, вы, ребята, ребята! Какие же вы ещё дети…

— И она нас вздумала, было, детьми называть, — сообщил Бузов.

— Ну, а вы, что? Конечно, на дыбы?

— Ещё бы! Ассаже[18] устроили. Стала господами называть.

— Вы и в самом деле, господа, не вздумайте ей ассаже устраивать. Во-первых, это не полагается по школьному этикету, а во-вторых, она очень хорошая. И из хорошей семьи.

— А как её фамилия?

— Собьюнская.

— Полька?

— Нет, кажется, русская.

— Какой там русская? — послышалось слева. — Французинка.

— Француженка, — раздалось справа.

— Ах, вы, болтуны! — качнул головой Лазарь Евсеич. — А знаете вы одну хорошую французскую пословицу? — вспомнил он.

— Какую, Лазарь Евсеич.

Rira mieux, qui rira le dernier.[19]

— Это что же такое? — спросил Фомин, недоумевая, по обыкновению.

— Тому лучше будет смеяться, кто засмеётся последним. Вот как придётся Варваре Никандровне над вами смеяться, тогда вам-то каково будет?

— А-а-а! — протянул Фомин и, всё-таки, казалось, не понял.

— Раскусил, Фомка? — спросил Аглейт и щёлкнул его в кончик носа.

— Ну, шутки в бок, довольно. Идите себе, побегайте до звонка, — предложил им Лазарь Евсеич.

— Интересно: как она теперь? Скажет ли директору про всё, что было? — раздумывали третьеклассники, отойдя от воспитателя.

— Если скажет, так узнает же нас!

— Мы ей тогда такой бенефис закастюрим!

— Ну-ну! Не говори «гоп», не перескочивши.

— Перескочим! Не беспокойтесь! Сделайте ваше одолжение! Excusez du peu.[20]

— Ого! Зафранцузил?

— Зафранцузишь тут, брат… Бонапарту не до пляски…

— Растерял свои подвязки?

— Растеряешь и не подвязки… Видимое ли дело? Чтобы баба — и вдруг нами бы командовала! Тоже! Д-дети, д-дети!.. А? Как это вам покажется? Мы-то — дети!

— А, по-моему, она дельная баба будет, — заметил Васильев.

— Во-первых, умна, — подтвердил Желтухин, — посмотрите, как она вела урок. Никаких этих глупостей… Так просто.

— И ясно.

— Потому, что знает дело превосходно. Она на французских курсах была. Я, ведь, её знаю, — заявил Действиев.

— Ты-то знаешь, всё знаешь… Личардо, — подмигнул Бузов.

Но Действиев отмолчался.

— Во-вторых, талантлива. Читает-то как! Ах, как читает!

— В-третьих, не педантка. Она и сострила, и анекдот рассказала про этого… про французского-то поэта.

— Да, кажется, и не строгая. Сразу две пятёрки влепила.

— И это хорошо.

— Конечно, не то, что сам баран.

Весть о двух пятёрках разнеслась уж и во втором классе. Узнали там сейчас же и про чтение Варвары Никандровны. Со звонком ученики разбрелись по своим местам, и только и толков было у них, что о новой «француженке»: в третьем классе обсуждали, второклассники ожидали. Из одного класса видно было в другой, как прошла туда Варвара Никандровна, а с нею инспектор колыхался своею массивной фигурой. Вслед затем в третий класс вошли несколько старших, выпускных учеников. Впереди их был Савельев.

— Куда, куда? — загорланили тут и засмеялись. — Не туда попал!

— Вот что, господа, — начал Савельев. — Ну, малыши, молчать!

— Какие мы малыши? Малыши — приготовишки!

— Ладно, ладно. Имейте в виду, что нас директор сюда послал, а воспитатель разрешил сюда войти.

— Ну так что же?

— А вот что. С первых же минут заметно было, что новой учительнице…

— Свинью подкладывают? — подсказал кто-то.

— Ладно, ладно. Не смейся, горох: не лучше бобов.

— А потом?

— А потом вот что. Я вам хотел сказать, что когда она шла к вам на урок, один малыш, из первоклассников, сделал большое свинство…

— А что такое?

— Ну, да это всё равно…

— Нет, в самом деле? Что такое?

— Вас это, во всяком случае, не касается. Как бы то ни было, но я знаю: кто эту гадость сделал, и что он именно сделал. Директору я его не назвал, не выдал. Но мы решили — (так и знайте это) — не оставлять Варвару Никандровну в коридоре одну, пока не прекратятся свинства малышей. И директор нам это разрешил. Так и знайте, господа.

— Значит, она под конвоем ходить будет?

— Под конвоем, да, — не без ехидства, несколько раздражённо повторил Савельев.

— С пажом?

— С пажом, с пажом, да.

— О! Рыцари печального образа! — возгласил Аглейт торжественным тоном.

— Савельев! А это совсем новый чин, — подхватил Аникитов, — рыцари восьмого класса! Я думал, что только чиновники восьмого класса бывают.

— Ну, там как знаете. А наше дело было только сказать… предупредить вас. Имейте в виду, что на первый раз мы пропустили, не выдали первоклассника. А теперь уж не позволим больше. Таково наше veto[21].

— А потом?

— И больше ничего. Прощайте.

Он повернулся к двери и пошёл, было, но остановился: его торопливо позвали вслед.

— Савельев, Савельев!

— Ну? — нетерпеливо спросил он, обернувшись.

— А ты в неё влюблён?

— Бузов, душа моя… Совсем неуместная шутка… И… неостроумная, — сказал Савельев укоризненным тоном и, слегка постукивая концами пальцев себе в лоб, так же укоризненно качнул головой и прибавил, — у тебя, братец, тут, кажется, не совсем в порядке… что-то не таё…

И быстро вышел в коридор.

X править

Толки и пересуды о том, что было, и о том, что будет.

Третий класс остался в недоумении и в полном недовольстве. Все заволновались. Что же это такое? Над ними какой-то контроль… Старшие забирают власть… Директор им сам позволил… Младшие, значит, не могут действовать самостоятельно, за ними будут следить, от них станут оберегать.

— Как от чумы! — сравнил Действиев. — Дожили! Добились! Ведь, это же невозможно! Это всё вы наделали… Дубьё!

— Скажите, пожалуйста! Мы?!. Ведь, он же сказал сейчас, что какой-то первоклассник там что-то сделал в коридоре. А ты: «Вы наделали!»

— Ну, конечно же! Первоклассник сделал что-то, а вы прибавили. Неужели вы думаете, что всё то, что она тут у нас перенесла, может бесследно пройти?

— Перенесла! Скажите, пожалуйста!.. Какая страдалица…

— Варвара Великомученица…

— Господа, у вас батюшки не будет: сейчас прислал записку, — объявил, войдя в класс, Лазарь Евсеич. — Вам придётся этот час одним просидеть: я должен в первом классе заменять, там чистописания не будет… Иван Васильич, кажется, серьёзно заболел. Ну-с, так вот, могу я на вас понадеяться, что вы посидите смирно этот час?

— Можете, Лазарь Евсеич, можете, — загудели в ответ.

— Наверно? Честное слово?

— Честное слово, Лазарь Евсеич!

— Не тесное, а честное?

— Чччэстное! — отчеканили некоторые.

— Как верные рыцари слово даёте?

— Как Личарды! — обещал Аникитов.

— Эх, ты! Санчо Панчо… — подмигнул ему ласково Лазарь Евсеич и повернул к двери. — Впрочем, мне в подмогу инспектор, — добавил он, — ведь, он тут, наискосок, во втором классе на уроке у Варвары Никандровны.

Остались одни, предоставленные самим себе. И опять недоумение: значит, им можно верить, коли их одних оставляют? Значит, восьмиклассники напрасно берут на себя это покровительство учительнице? Значит, эти-то сами, третьеклассники-то, должны же быть свободны от контроля, этой позорной для них проверки, которой они никак не ожидали, которой они вовсе даже не заслужили…

— Как не заслужили? — возмутился опять Действиев. — А вы не издевались над ней в начале урока, пока не пришёл директор?

К Действиеву присоединились и Васильев, и Желтухин, и некоторые другие. Шёпот стал уж переходить в общий гул.

— Тссс… Тише! Смотрите, выскочит оттуда инспектор: попадёт на орехи.

Притихли опять; снова стали вести спор шёпотом.

Вдруг послышался ясный, ленивый голос с задней скамейки. Заговорил, растягивая слова и вяло улыбаясь, Четунов, который обыкновенно был скуп на слово и славился в третьем классе философом. Его обыкновенно называли «философ Гаврила», хотя имя его было вовсе не Гавриил. Он начал так:

— А знаете, братцы, в каком-то рассказе я читал, и запомнились мне эти слова. Там дьячок говорит священнику: «Удивляюсь я вам, батюшка, в какой вы нетерпеливости всё это принимаете».[22] Вот и я на вас, братцы, удивляюсь: в какой вы нетерпеливости всё это принимаете? Да не всё ли равно, братцы? Ну, был у нас сам баран, а теперь нет его… Теперь вот эта… Как её там?.. Никаноровна или Никифоровна… Не всё ли равно? Стоит ли об этом говорить, и спорить, и возмущаться?.. А её не будет — будет опять какой-нибудь «m-r l’Abbé, француз убогий»…[23] А его не станет — явится опять Матрёна Карповна… Вот и всё.

Эта спокойная, уверенная речь «философа Гаврилы», старшего по годам в классе, да и наиболее рослого, которого все считали хоть и ленивым, но неглупым, и которого мнение обыкновенно имело в классе вес, а иногда давало и поворот к тому или иному решению, — эта спокойная речь сначала, было, убедила их, приудержала разыгравшийся пыл. Спор остановился, а «философ» продолжал развивать свою мысль:

— По-моему, ну её к чёрту. Пускай себе ходит. Кому она мешает? Ведь, и ей тоже пить-есть хочется.

— Ну… это неверно! — возразил Васильев.

— Что ж, она, не кушая, проживаем?

— Да не в этом дело.

— А в чём же?

— А в том, что если мы только из-за этого переменимся к ней, то с нашей стороны это будет…

И замялся.

— Что будет? — не преминули усмехнуться наступатели.

— Будет… по крайней мере, некорректно.

— Ого!

— А на мой взгляд, это было бы, напротив, человечно, — с видом великодушия и не без важности произнёс Аглейт, — надо же и ей покормиться.

— Это было бы с нашей стороны только гуманно.

— Скажите на милость! Какие громкие слова! Гуммманно! — возмутился Действиев, а сам при этом невольно вспомнил своё «принципиально». — Да позвольте! Имеем ли мы право входить в это? Что мы ей за кормильцы?

— А мы за ученье платим? Даром что ли деньги давать? За них мы имеем право требовать или, если учитель не хорош, прогоним его.

— Ну, уж, голубчик, об этом директор позаботится. А наше дело — уроки вызубрить.

— Ну, и зубри, зубрила!

— И буду зубрить.

— И прекрасно!

— И превосходно!

— И отлично!

— И дурак!

— А ты знаешь, Веська, что ругательство не есть доказательство?

— А ты, Кирка, молчи.

Они уже как будто помирились и смотрели друг на друга без прежнего раздражения.

— Нет, братцы, знаете что? — предложил Четунов. — Если она будет вести себя хорошо, так и ей хорошо будет. Это уже от неё самой будет зависеть. Вот как она сфискалит на класс за то, что мы ей бенефис начинали, — сама, значит, виновата, пускай поплатится, спуску уж не дадим; а коли смолчит — ну, значит, хороший товарищ, а хорошего товарища беречь надо. Идёт?

— Идёт, — отозвались некоторые.

— И опять неверно. По-моему, во всяком случае нужно к ней хорошо относиться, — заявил Действиев.

— Во всяком случае?

— Да.

— Неужели?

— Непременно.

— Даже если сфискалит?

— Даже и в таком случае.

— Факт?

— И… уже совершившийся!

— Т. е. что совершилось? Уже сфискалила?

— Да нет же! — пожал плечами Веся. — Не то! А то, что мы-то будем с ней иначе.

— Почему ж так?

— Ну… хотя бы потому, что… она — женщина, девица.

— А ты кавалер?

— Какой я кавалер?! Не кавалер я вовсе, а такой же как и все мы: мужчина.

— И с усами?

— Не городи.

— И с бородой?

— Оставь. С тобой нельзя говорить. Ты ни о чём серьёзно говорить не можешь.

— Ну, Веська, не сердись. Ты, ведь, лыцарь наш, жельтмэн. Ах, чудак, чудак! Ну, куда тебе? Тоже! Кавалер!

— Нет, Кирка, ты подумай только о том… Я её знаю… И её мать даёт мне уроки музыки…

— А-а! Вот в чём дело!

Da ist der Hund begraben![24] — засмеялся чистенький немчик Фрейберг.

— Тут уж, значит, пошли дела семейные! Вот он почему так за неё распинается!..

— И вовсе не потому! — опять вспылил Веся. — Вовсе не поэтому.

— А почему же?

— А вообще потому, что будь это не Варвара Никандровна, которую я знаю уже давно, и не учись я у её мамаши, я всё-таки возмутился бы… и заступился бы… Просто, вообще… — Веся подыскивал подходящего слова, но не находил, и вдруг выпалил громкое слово. — Да, вообще… принципиально!

И тут уже сам не удержался: мотнул головой и фыркнул себе под нос.

XI править

Второй выступ рыцаря и его последствия.

— А знаете что, ребята? — спросил вдруг Кира Бузов.

— Ну?

— Ужасно тянет посмотреть, что там деется.

И он шагнул к двери, чтобы выйти в коридор.

— Оставь, не надо, — останавливали его.

— Кира, а рыцарское слово? — напомнил Действиев.

— Какое слово?

— Господи! Забыл уж? А сейчас-то воспитателю дали?

— И не подумал! Вы давали. Я не давал.

— Кирка, свинство! Весь класс дал.

— Вольно же было… Я ему не поручал от меня давать.

— Бузов, не ходи: нехорошо, — удерживали его в несколько голосов.

— Ну вот ещё! Кто вам сказал? Какое-то у вас странное понятие о рыцарской чести.

Он продвинулся ещё к коридору. Три ученика, в их числе и Действиев, ухватились за него, кто за кушак, кто за рукав, кто за талию; но он и слушать не хотел: отбивался от них, пробивался к двери, с силой оттолкнулся и выскочил в коридор. Один только Веся, уцепившись за него, очутился с ним вне класса. Бузов, с трудом шагая вперёд, тащил его за собой. Третьеклассники, не выходя в коридор и только высунув головы через порог, следили за ними.

— Бузов, вернись! Кира, нехорошо, нечестно, — пускали они шёпотом вслед удалявшейся парочке.

Но Бузов не слушался, и Действиев, увлекаемый им, тащился, скользя и запинаясь по паркету. Так они дотащились до двери второго класса.

Бузов приподнялся на цыпочки и попытался заглянуть в стекло, но его роста не хватило, хоть он был довольно долговязый. Глаза его пришлись только против дерева и не достигли окошечка. Тогда Действиев, к ужасу и стыду своему, увидел, что Кира, подняв руку к окошечку и сложив из пальцев ту самую неудобоназываемую фигуру, которую показал гоголевский Иван Иванович Ивану Никифоровичу, когда тот назвал его гусаком, слегка стукнул ногтем стекло. У Веси даже дух захватило. Он схватил Киру за рукав и отдёрнул его руку вниз.

— Бузов, это уж совсем не по-рыцарски…

— Ну тебя к чёрту, Дон Кихот Ламанчский…

— Фу, свинья какая!..

И Бузов опять так же поднял руку к стеклу.

— Бузов, Кира… Что ты делаешь? — шептали ему с порога.

— Не ваше дело, отстаньте.

— Кирка, ведь, это же гадость! — уговаривал его Веся.

— Убирайся!

— Бузов! Инспектор увидит, — шептали ему издали.

— Нет, он, наверно, налево за стеной… Ему не видно.

Он опять коснулся ногтем стекла. Действиев ухватился за его рукав. Бузов не давался и тянул руку кверху. Тогда Веся обеими руками уцепился за его руку и повис на ней, но поскользнулся и, падая, уткнулся коленом в дверь. Гулко раздался по коридору этот удар. Бузов рванул свою руку, выдернул её из Весиных и опрометью кинулся к своим.

Вдруг в двери второго класса грохнула ручка, и в коридор ворвался свет. Дверь широко распахнулась. На пороге стояла массивная фигура инспектора. Перед ним Действиев с виноватым видом отряхал ладонью с брюк мастичные пятна и исподлобья поглядывал на него.

— И отлично! И прекрасно! И превосходно! — зычным голосом говорил инспектор, притворяя за собою дверь и выходя в коридор. — Великолепно! Замечательно!

А Действиев всё стоял, наклонясь и виновато глядя исподлобья, и всё ещё помахивал ладонью у брюк.

— Останетесь… Останетесь… Останетесь, — продолжал инспектор, при каждом слове широко расставляя руки в стороны. — На два часа… На дна часа… Казённого хлеба кушать. Мерси… Мерси… Мерси…[25] Безобра-а-а-азники!

По-видимому, он был очень раздосадован и раздражён. При последнем слове он сильно откинулся назад и вздел руки кверху, прямо, во всю их длину.

— А это кто сейчас был?

— Где?

Действием выпрямился и старался смотреть на инспектора с невинным видом незнайки.

— Где? Тут, голубчик, тут. Тут сейчас, вот здесь… Кто здесь был с тобой? А?

Действиев повёл глазами по сторонам, как будто хотел узнать, кто и где тут был. От него требовался сейчас поступок, который был против всяких правил товариществ: он должен был выдать, а это в их глазах преступление… Назвать товарища своему начальству, а самому отделаться? Нет, это прямо невозможно! Лучше самому пострадать…

— Ну, что же? Говорите, милейший. Говорите, кто тут был? Да, да, говорите, говорите, говорите.

— Я не…

— Не знаешь?

— Не…

— Не лги… Не лги… Не лги… Знаешь… Знаешь… Знаешь… Не может быть, чтобы с тобой был человек, дрался бы с тобой, возился бы, и ты бы его не узнал. Не может быть… Не может быть… Не может быть… Плохое зрение, очки нужны. Пойдём в класс.

И, взяв Действиева за руку, он повёл его к третьему классу. Тот тащился за ним как на привязи.

— Вот-с, рекомендую: молодой вьюнош, у которого глаза плохи. Дерётся, возится, борется с человеком, а не знает с кем. Да-с, рекомендую-с.

Инспектор отмахнул к нему рукой, как бы представляя, знакомя его со всеми. Он был очень раздражён.

— Ну-с… Да-с… Так-с… А может быть, сам признается, кто бежал? А?

Он окинул взором класс. Все стояли и глубоко, затаённо молчали.

— Не желает сознаться тот… беглец? Ну, куда же беглецу, трусишке сознаться? Никогда не сознается. Наверно… Наверно… Наверно… Беглец подожмёт хвост и… под куст… под куст… под куст схоронится. Беглец всегда уже трусишка, малодушный, дрянная, золотушная душонка… Где уж беглецу сознаться честно? К нему и рифма скверная есть… Рифма… да… рифма… рифма такая есть… рифма!.. А если вам угодно, молодые вьюноши, если вы позволите, я вам сфискалю, кто это был с Действиевым. Это был… Поди-ка сюда, Бузов.

Бузов вздрогнул, выпрямился и, бледный, двинулся вперёд. А пока он шёл, инспектор причитал:

— Поди-ка… Поди-ка… Поди-ка… Поди-ка.

Бузов приблизился и уставился кверху, в широкое, открытое лицо инспектора.

— Смотрит-то прямо. Как-то скажет? — усмехнулся тот. — Ну-с, господин Бузов, это вы там у двери возились с Действиевым?

— Нет.

— А что, если я вам скажу, что я вас узнал? Одних, знаете, по когтям узнают, других по ушам, а беглецов по… трусливому тылу. Да-с… по тылу-с… Да-с… Действиев, это он был?

Веся молчал. В классе стояла мёртвая тишина.

— Он? — допрашивал инспектор. — Ведь, я-то знаю: я-то его видел же. А вот вы-то видели ли? Знаете, кто с вами дрался?

— Знаю.

— Кто же?

Действиев молчал.

— Ну, голубчик, Действиев, в настоящем случае молчать уже совсем глупо. Глупо, да. Если бы я не знал — ну, дело иное, иное дело. А, ведь, я-то же знаю. Ну, а по-вашему как? Он это был?

Действиев слегка вздохнул; казалось, как бы захлебнулся и после секундного молчания проронил:

— Он.

— Ну вот, давно бы так… Как же вы мне оба противны. Один лжёт, другой лжёт… Все лгут… Все лгут… Все лгут… Противны… Противны… Противны… Останетесь сегодня оба казённого хлеба кушать… на два часика… два часика… два часика… И отлично! И превосходно! Хлеб у нас превкусный, роскошный, воздушный… И водица мокрая… И каким образом вас тут одних оставили? — вдруг спросил он и в недоумении распустил руки в стороны во всю ширь.

— Лазарь Евсеич теперь в первом классе. Там Ивана Васильевича нет.

— А! Вот в чём дело. А Самсон Самсоныч?

— Не знаем… Мы его сегодня не видели.

— Он, кажется, наверху, на старшем возрасте.

— А!

— Мы Лазарю Евсеичу слово дали, что будем тихо, — громко возгласил Фомин.

— Слово дали? — усмехнулся инспектор. — Оно и видно. То-то и сидите тихо… Слово дали и того не сдержали… Эх, вы, рыцари!.. А вы сегодня посидите, голубчики… по два часика.

И пошёл ко второму классу.

Вдруг Бузов кинулся к Действиеву со сжатыми кулаками и злобно прошептал вопрос:

— Это ты сказал, каналья?..

Веся вскинул глаза, приложил обе раскрытые руки себе к груди, и чистосердечно, прямо, открыто, горячо прошептал в ответ:

— Ей-Богу, я не говорил! Вот видит…

Он обратился было взором к образу, но опять раздался злобный шёпот:

— Ска-атина!

И Действиев повалился на порог под ударом полновесной плюхи и заныл от боли.

— Что это? Что это? — зычно пронеслось в коридоре.

И инспектор, ещё не успевший войти во второй класс, в три широченнейших прыжка был уж у дверей третьего. Он увидел Действиева, как он поднимался на ноги, держась за щеку, и Бузова, как удирал он в глубь скамеек. И опять загорячился, и опять стал расставлять руки во всю ширь при каждом слове:

— Прекрасно!.. Превосходно!.. Восхитительно!.. Очаровательно!.. Рыцарь, пожалуйте сюда… Пожалуйте к ответу… Господин рыцарь… Господин…

Бузов подошёл.

— Это вы его?

— Я.

— Слава Богу! Хоть на этот раз не соврал… А за что?

— Зачем он фискалит?.. Это не по-товарищески.

— Но, во-первых, он не фискалил. Или вы думаете, что мы с ним там пошушукались, он мне на вас пожаловался, а потом я его прикрыл? Понимаете, Бузов? — и инспектор заговорил медленно, твёрдо, останавливаясь на словах и глядя в упор прямо в глаза Бузову. — Понимаете: он… мне… не фискалил. Я… даю вам… в этом… честное… слово. Не ваше, а своё, — прибавил он колко и перекинул взоры на класс. — Господа, верите вы мне в этом? Всеволод Действиев не сфискалил и товарища не выдал.

— Верим, верим… Действиев никогда не выдаст… Александр Петрович, Веська никогда не фискалит… Он хороший товарищ.

— Ему уж сегодня второй раз попало… И ничего, — снаивничал Фомин.

— Фомка-дурак! Молчи.

Александр Петрович мельком, с едва заметною усмешкой взглянул в сторону Фомина и продолжал:

— Да-с… Вот-с… Это было во-первых… А, во-вторых, вот что, Бузов… Поймите же вы, наконец, и возьмите вы себе все в толк, господа… все возьмите в толк, что у вас какое-то совершенно извращённое понятие о товариществе и о чести. Правду сказать — нечестно, не по-товарищески, а по лицу ударить такого же ученика как сам, подставить ему фонарь под глаз, раскровянить ему нос — это на ваш взгляд хорошо, красиво, вполне по-джентльменски, воистину в рыцарском духе… Откуда это понятие явилось?.. И никак его не искоренить!.. Вы же сейчас видели, у вас на глазах произошло всё это безобразие, всё это мародёрство, разбойницкая штука… Не понимаю… Не понимаю… Не понимаю… как установился этот дикий взгляд… А по-моему, так это знаете что? Одно только название этому и подберёшь… Вполне современное…

— Какое, Александр Петрович?

— Сказать? Не обидитесь?

— Скажите, Александр Петрович… Разве мы можем на вас обижаться?

— Ну, скажу. Только уж не взыщите. По-моему, это просто хулиганство — самое низкое, уличное хулиганство.

Он повернулся, было, к двери, но вспомнил и остановился:

— Вот что. Бузов и Действиев, сегодня, — он приостановился и подумал, — останетесь на час за ложь… Есть смягчающие обстоятельства: потому не на два. А Бузов в воскресенье на пять часов за драку. И… в поведении тройка обеспечена.

И пошёл по коридору, повторяя:

— Обеспечена… Обеспечена… Обеспечена…

Просить его о прощении не стали: знали, что у него слово твёрдо. Сказано — припечатано.

Глава XII, править

в которой не столько нового, сколько старого.

К половине третьего уроки кончились. Приходящие разбрелись по домам, пансионеры удалились из классов наверх, в пансионерские камеры. На втором этаже остались только невольные гости — остались потому, что были оставлены за провинность.

Таким затворником сидел в третьем классе и Веся Действиев, тупо, даже с отвращением глядя на стоявший перед ним на столе стакан с водой и лежавший толстый ломоть чёрного хлеба, густо посыпанный солью. Это исстари полагалось в гимназии для оставленных, чтобы им не возвращаться домой голодными; но гимназисты принимали это за особую форму наказания, за особое выражение позора заключённому. Он сидел и размышлял горько и безотрадно: за что же, за что он наказан? Ведь, он не солгал… Правда, он думал солгать, он не хотел выдать и назвать Бузова. Александр Петрович это понял, предвидел по началу его слова. Но всё-таки слов-то этих он, Действиев, не договорил. Он не успел договорить их. Не мог же он — товарищеская честь и товарищеские правила не дозволили бы ему — выдать Бузова, сфискалить на него. Он только хотел сказать: «Я не знаю», но не решился, не хотел досказать начатую ложь, а Александр Петрович принял её за уже сказанную и наказал. Кто же прав? И где же правда?.. Веся махнул рукой в досаде: себя неправым он признать не хотел; ему казалось, что недосказанная ложь ещё не есть ложь. Он забыл или не хотел принять во внимание, что Александр Петрович сбавил наказание на час, найдя «смягчающие обстоятельства». Он стал ходить по классу и злился на инспектора, сравнивал его с Лазарем Евсеичем и уверял себя, что Лазарь Евсеич куда лучше, он ни за что не поступил бы так несправедливо или, по крайней мере, никогда бы не сделал такой ошибки. Потом находившись вдоволь, он постоял у доски, начертил на ней мелом; потом подошёл к двери, приотворил её и приложил лицо к щёлке. В коридоре было тихо. В щёлку тянуло из него запахом капустных щей. Запах этот показался Весе и приятным, потому что время подвигалось к обеду, и ему уже хотелось есть, и неприятным, потому что человеку, когда он в неволе, всё недосягаемо. Иное и близко, да не достанешь его, по пословице: «Близок локоть да не укусишь». Неприятно было ему сознавать и то, что заманчивый запах этот нёсся из столовой, куда скоро соберутся пансионеры, и где будут оживление, шум, говор, смех, а он-то тут один… один со своими досадными думами, с горькими размышлениями и с куском посоленного хлеба…

Но вот в дальнем конце коридора раздались шаги. Действиев прильнул глазом плотнее к щели двери, чтобы разглядеть, кто пройдёт. Уже и в классе было темновато, а в коридоре и подавно — вовсе темно. Шаги приближались. Когда шедший поравнялся с третьим классом, Действиев отворил дверь, и чрез неё осветило фигуру Савельева.

— Это кто тут? — спросил Савельев.

— Это я.

— Не спорю. Но кто именно?

— Действиев.

— Что ж ты тут делаешь?

— Сижу.

— Действиев? Такой образцовый! И вдруг…

— Посадили.

— За что?

— Всё из-за французской истории.

— Да может ли быть? И ты, Брут, против неё? Тоже на француженку ополчился?

— Нет, не то. Напротив, я заступался за неё, Кирку удерживал. И попало мне два раза.

— От кого?

— От Бузова.

— Ну, уж этот Бузов! Вечно что-нибудь… Так за что ж ты сидишь-то?

— И сам хорошенько не знаю. Инспектор рассердился. Меня на час, а Бузова сегодня на час, а в воскресенье на пять… за драку.

— Что ж ты? Пожаловался?

— В том-то и дело, что нет. Я только его останавливал, да и попались инспектору оба у второго класса.

— А! Вы, значит, туда лезли?

— Да, завозились у двери, а Александр Петрович и вышел оттуда. Кирка удрал, а я не хотел сказать, кто это был. Вот меня Александр Петрович и посадил за… ложь.

— Нет, брат, теперь я понимаю: не за это. А за то, вероятно, что вы оба вышли из класса и уроку мешали. Погоди, вон там он сам, кажется, идёт. Я его попрошу за тебя.

Савельев пошёл навстречу инспектору и рассказал ему, что слышал от Веси. Александр Петрович, выслушав его, направился к классу.

— И отлично! И прекрасно! И превосходно! — прозвучал его зычный голос. — Где он тут? Действиев, покажись, поди-ка сюда. Ты что же мне, милочка, сразу не сказал всю правду? Вот и пришлось из-за своего рыцарства почти час высидеть так себе, здорово живёшь, зря…

— Я не хотел выдать, Александр Петрович.

— Понимаю, понимаю, дружище. И ценю. Ну, иди себе домой. Да скажи спасибо Савельеву, что выручил. Ах вы, рыцари печального образа! — прибавил он и, подхватив Весю под локти, высоко приподнял его в воздухе.

Действиев побежал в швейцарскую, чтобы скорей одеться и поехать домой на извозчике. Он был уверен, что Зоя Викентьевна должна быть обеспокоена его долгою неявкой. И действительно, выходя из гимназии на улицу, он увидел мать. Она сходила с пролётки, с трудом выкарабкиваясь из-под её нависшего верха.

— Что ты, Веся, так долго? Оставлен был?

— Мамочка! Всё расскажу. Интересно!

— Ну, садись. Поедем. Только мы, знаешь, куда раньше? До обеда успеем.

— К Собьюнским, мамочка?

— Да. Хочется услыхать про её первые впечатления.

— Да, мамочка, интересно: как она себя чувствует. Вот безобразие-то было! Ужас!.. Я просто не знал, куда деться от стыда и… от злости.

— За что же ты-то был оставлен?

— Ах, мамочка, всё расскажу… Ты не подумай, что и я тоже скандалил… Нет… Я заступался.

— Заступался и… посадили за это? — недоверчиво спросила Зоя Викентьевна.

— Ей-Богу, мамочка! Честное слово, заступался! Видишь ли…

И, потряхиваясь на ухабах дороги, он торопливо, сбиваясь и захлёбываясь, стал рассказывать, как начался урок Варвары Никандровны, как потом пришёл директор, как понравилось её чтение всем, как он удерживал Бузова, и как они, попавшись инспектору, были наказаны.

— Да сих пор ещё отдаётся… Так ударил! — закончил он, взявшись за щеку.

Мать качнула головой и сказала:

Pas comme il faut, mon cher.[26] Вот здесь, извозчик, к воротам.

Когда они вошли в квартиру Собьюнских, оказалось, что Вавочка ещё не возвращалась домой.

— Ах, как жаль! А мне так хотелось узнать её первые впечатления.

— Мы и сами её ждём с нетерпением. Но она должна прийти сейчас, с минуту на минуту. У неё сегодня после гимназии уроки в пансионе, а потом частный урок недалеко отсюда, — заявила Вера Хрисанфовна, знавшая наизусть всё расписание дочери.

Действительно, в прихожей брякнул звонок. Вернулась Вавочка. Она вошла запыхавшаяся и, по-видимому, весёлая.

— А! И вы здесь?.. — удивилась она, увидев Действиевых.

— Как же! Хотелось вас повидать после первого боя.

— Да… Могу сказать… Была игра!.. Это так Расплюев в «Свадьбе Кречинского» говорит; но и я могу сказать: была игра… Представь, мамулечка…

И она начала, вперемежку с Весей, рассказывать всё, как было. Весе не терпелось: он перебивал её и вставлял в её рассказ то, что она забывала. Трещали быстро-быстро, так что местами их трудно понять было. Несколько раз Вавочка прерывала самое себя:

— Но это ничего… Я уверена, что это всё скоро минует: во втором классе уже не то было. Когда стукнули в дверь…

— Это я с Бузовым…

— И когда инспектор вышел на несколько минут, они даже не попытались затеять что-нибудь.

— Значит в нашем классе пансионеры сговорились раньше.

— Вероятно. И, кроме того, нестрашно за будущее уж потому, что сразу видно: это только некоторые, далеко не все, и что много есть благоразумных, порядочных. Мамочка, меня теперь будут с почётным караулом водить. Ни на шаг от меня. Я иду, и около меня — паж! Гимназист восьмого класса, рыцарь двадцатого века провожает свою даму сердца…

— Однако, Веся, нам пора: пожалуй, папа заждётся нас к обеду, — напомнила Зоя Викентьевна сыну и, прощаясь с Вавочкой, прибавила, — я очень рада, что вы такая весёлая, моя милая. Значит, вас не очень ошеломили мальчуганы, не обескуражили вас.

— Не скажу… Первые минуты, действительно, было жутко… и досадно… и обидно. Был момент, что я чуть, было, не встала с кафедры и не ушла.

— Свиньи! — прошептал Арсений Никандрович, который всё время слушал молча, но сильно волнуясь…

— Сенечка! Что ты, милый?.. Помню, я чуть было даже не заплакала. Но потом овладела собой. А когда пришёл директор, тогда уже совсем другое дело.

Совсем по-другому повёл себя и Сеня, когда ушли Действиевы. Он прильнул к сестре, ласкал её руками по волосам, целовал в щёки, в губы, в глаза, даже плакал…

— Милая ты моя! Профессор ты наш ненаглядный… Золото наше дорогое… Обидели тебя глупые мальчишки…

— Сенечка расчувствовался, — улыбнулась Варя.

— Мамочка, посмотри на нашу дурочку. Ведь она похудела даже за эти дни…

— Смотрю, смотрю, Сенечка, — озабоченно прервала мать. — Но только, я думаю, профессору нашему кушать хочется.

— Мамулечка, родная, совсем не до этого, вовсе не хочется кушать, — отказывалась Вавочка.

— Ну, вот… хочешь не хочешь, а садись: уж подано…

— Сажусь, мамуля. А главное, что меня радует: то, что всё уладится, и тогда ты можешь бросить и уроки, и переводы.

Варя направилась к столу, чтобы сесть за обед. От лампы ей ярко осветило бок. Вдруг Сеня схватил Веру Хрисанфовну за руку и крикнул:

— Мамочка, посмотри! Ну, разве это не свиньи?..

— Что такое?

— Посмотри: всё платье в чернилах… Ах, скоты! Ах!.. Так бы сейчас туда и кинулся! Экая гадость!..

— И платье-то совсем новое, — пожалела Вера Хрисанфовна.

— Ты мне его на Пасху подарила, мамочка.

— Жаль, жаль, — покачивала мама головой.

А Сеня горячился:

— Ну, разве ж это не свиньи?.. Зачем им это? Что они этим сказать хотели?.. Ыхм!.. Скоты!

— Сенечка, не волнуйся. Замоем как-нибудь.

— Да не в этом дело. Замыть-то можно. А в этом подвохе, в каверзе всё дело, в подлости… За что? Ну, за что? Что она им худого сделала?.. Нет, профессор Варвара, ты иначе там не смей ходить как с почётным караулом.

И засмеялись, и мирно сели за стол.

Глава XIII, править

из которой читателю будет ясно, что всё устроилось в порядке.

Дни проходили быстро, почти что скакали друг за другом, как всегда это бывает, когда у людей время заполнено, и когда им поэтому не скучно. В конце ноября праздников вообще мало. Введение во храм пало на воскресенье к огорчению некоторых. Поморщились, но утешили себя тем, что на будущий год оно придётся в понедельник, и будет два праздника кряду. Утешили себя и тем, что время придвигалось к Рождеству, и до Святок оставалось уже менее месяца. Многим Святки улыбались разными удовольствиями: кому подарками, кому ежедневным катанием на коньках, кому поездкой в деревню, кому, кто был поэлегантнее — танцами. Созданная себе учениками в воображении неприятность с поступлением учительницы изгладилась, утратив остроту новизны и неуклюжесть мнимой ненормальности. Всё пошло как по ранее предписанному и разграфлённому: гладко, чинно, хорошо. Даже самые ярые отрицатели примирились с новым положением дела. В первые дни они, всё-таки сразу сбавив тон, относились к этому всему юмористически, с лёгкой насмешечкой, руководимые «философом Гаврилой», а потом одни стали смотреть на это новшество безотносительно и безразлично, а другие из отрицателей и пересмешников обратились в истинных поклонников Варвары Никандровны и её талантов — преподавать, декламировать, шутить вовремя и никому не обидно. Не мало-помалу, а быстро установились и всё прочнее укреплялись их добрые, даже дружеские отношения с нею. Много способствовала им и сама Варвара Никандровна. Она никого не теснила, никому не говорила ничего обидного, как не сказала и в первый раз, когда ей-то самой было сказано много грубого. Им понравилось то, что она не отомстила им. По-видимому, никому в гимназии она не рассказала, как приняли её третьеклассники, и каких дерзостей наслушалась она от них при своём первом появлении: решительно никто из начальства ни разу не только не пробрал их за это, но даже и не намекнул на их поведение в то памятное ноябрьское утро.

— Значит, она не рассказала, — решили они.

— Значит, она — хороший товарищ, — решил Четунов, растягивая слова.

— Значит, она — милый человек, — подтвердил Аникитов.

— Значит, она — дельная баба, — соглашался даже Бузов. — А впрочем, ну её… Мне тогда из-за неё попало.

— Как из-за неё? Сам же полез к окошку, а потом Веську вздул.

— Ну, всё равно… Без неё бы этого не было. А всё-таки она ничего, так себе… Хвалю.

— И баллы не жилит. Чуть только рот откроешь, сейчас пятёрка.

— Она нам дома объясняла вчера, почему она такая щедрая на баллы, — сообщил Действиев.

— Почему же?

— «А потому что, — говорит, — любой гимназист ничего не знает. Только те и знают, которые дома говорят по-французски. Остальные же ничего»… Она и ставит баллы не за знание, а за старание: «Потому что, — говорит, — при старании придёт и знание».

— Вот это умно! — подхватил малоросс Мищенко. — Оце дюже гарно! Ай і же дівка! Я вже зразу бачив, то з неи буде добротна пірсона![27]

— Ах, ты хохол! Сам-то ты добротная персона!..

— А знаете что, ребята? — вспомнил вдруг Васильев. — Шутки в бок! Поговорим-ка лучше о деле.

— О каком деле?

— Вот что: в субботу её именины.

— А ты почём знаешь?

— Господи! Как не знать. Варварин день — 4 декабря! У меня мать именинница в этот день.

— Ну так что же?

— Подарим ей что-нибудь.

— Ну, уж это дудки! — откликнулись Бузов, Аникитов и другие отрицатели. — От наших ворот с песнями да подальше!

— Отчего? Что за глупость? — вступились поклонники.

— Пустяки! Нежности!

— Телячьи принадлежности.

— Не понимаю — отчего? Почему же мы Лазарю Евсеичу поднесли раз, и никто не отказывался?

— То Лазарь Евсеич. Совсем другое дело. Его как все любят!

— И эту любят.

— Надолго ли ещё? Без году неделя, как она тут… Давно ли ещё под конвоем ходила… И вдруг… подарок! Чепуха.

— Реникса! — подтвердил Аникитов.

— Что за реникса?

— А напиши на доске чепуха и прочитай. Только не по-русски читай, а по-латыни. И посмотри, что выйдет.

Попробовали. Написали. Действительно прозвучало: реникса.

— Ты зубы-то не заговаривай рениксой своей, а вот о деле-то лучше, о деле.

— Какое дело? Разве это дело? Сентиментальность это одна, и больше ничего.

— Ничего не сентиментальность. Врёшь ты всё. Сделать удовольствие человеку, доставить приятные минуты — разве это сентиментальность?

— Ну, назови, как знаешь. Только всё-таки для нас это дело неподходящее. Лакрица какая-то.

— Ну, и ты как знаешь. А мы сейчас подписку устроим. Ребята, давайте лист. Валяйте по алфавиту. Аглейт, пиши первый.

— Я? Пас.

— В самом деле?

Parole d’honneur![28]

— Аникитов, ты подпишешься?

— У меня, робя, денег ни бе ни ме.

— Пенёнзов нема?[29] — подсказал Мищенко.

— Как у турецкого святого.

— Я тебе дам. Когда отдашь? — предложил Фрейберг.

— Ишь, немец аккуратный: когда отдашь? С процентом отдать? Или так?

— Пожалуйста, без оскорбительных намёков.

— Ну, не сердись: я, ведь, знаю, что ты не жид. Пиши за меня двугривенный. Должен — не спорю, отдам нескоро. В Рождество, когда подарят на ёлку. Раньше не будет.

— Это ничего: сумма небольшая.

Подписка пошла бойко. Бузов, к удивлению многих, не отказался и записал целый рубль. Какое побуждение подвинуло его к этому, для всех осталось загадкой. Но надо думать, что самолюбие подсказало ему и самое решение, и довольно щедрую цифру. Васильев, не желая портить подписку в самом начале, пропустил Бузова, идя по алфавиту, как будто про него забыл, и вызвал его одним из последних, когда уже все слышали, сколько кто жертвовал. По окончании подписки стало видно, что один только Аглейт отказался. Тогда и он заявил:

— Валяй и меня туда же. Полтинник с меня.

— Вот и отлично.

— И прекрасно! И превосходно! И восхитительно! — подхватили хором.

Подсчитали итог. Набралось 22 рубля с копейками. Записывали, стесняясь цифрой, — кто двугривенный, кто даже пятак. Это у них так было вообще принято: всякий давал по возможности. Но некоторые записали и по рублю, а Веся Действиев тут же вынул зелёненькую бумажку и сдал Васильеву. Решено было принести деньги на завтра, в пятницу. Так и сделали. Но что купить? Что поднести? Что более подобало бы случаю и подходило бы к положению Варвары Никандровны в гимназии? Одни предлагали купить альбом или бювар; другие — цепочку к часам, — но решили, что за эти деньги не купишь хорошей цепочки; третьи — что-нибудь, полезное для хозяйства, ложки, например, — но и это отвергли, нашли, что и не поэтично; кто-то предложил заказать жетон, — но не нашлись, что на нём вырезать, да и времени было мало для работы; а Фомину показалось, что практичнее и нужнее всего было бы подарить Варваре Никандровне материи на платье… Конечно, это вызвало смех, опять «Фомке-дураку» попал щелчок в нос, а он и не мигнул: так уж привык он к этим щелчкам…

— А знаете что? — предложил Фрейберг. — Всего лучше… и это так мило: она девица… теперь декабрь… это так теперь дорого… но на эту сумму можно всё-таки отличную корзинку купить…

— Цветы?

— Да, цветы! Это так… так… Ах! По-немецки я бы сказал…

— Ну, валяй по-немецки.

Он деликатно сложил пальчики и с удовольствием, с любезною улыбкой произнёс:

Es wäre so fein, so anständig!.. so… Ach![30]

— Ах, ты колбаса! Как хорошо сказал! С таким смаком… So ffein[31], — передразнили его.

— Ну, что ж, цветы так цветы. Отлично выдумал немец.

— Ах, ты, немчура дорогая. Der schöne Mai! Iu-hei-sa-sa![32] — прищёлкивал пальцами Фрейберг.

— Но только чур, господа! Никому не говорить, — предупредил Действиев, — чтобы в других классах не знали. А то перехватят идею. И уж не то выйдет. Эффект не тот будет.

— Конечно, само собой! Нинишеньки, никому, ни гу-гу!

— И отлично! — и все подхватили хором. — И прекрасно! И превосходно! И очаровательно! И восхитительно!..

XIV править

Лёгкое недоразумение, но без крупных неприятностей, или две Варвары.

В пятницу третьеклассники принесли деньги. Двое-трое, как водится, забыли, но за них немедленно внесли другие. Словом, подписка состоялась. Решено было, чтобы Действиев, Фрейберг и Васильев из гимназии зашли в цветочный магазин и заказали бы букет или корзину цветов. Так они и сделали. Но трудновато им было выбрать цветы, чтоб они были получше, и чтоб их было побольше: слишком дороги цветы в декабре. Всё-таки им удалось набрать на целую корзину; да и корзина попалась красивая, с ручкой, обвитою плиссированной розовою бумагой, и с бантами по углам. Они послали за листом почтовой бумаги, написали на нём: «Дорогой имениннице от третьего класса» и адрес гимназии и велели принести ровно к 9 часам утра, как раз к приходу Варвары Никандровны. Приказчики и артельщики успокоили их обещанием, и мальчики, довольные, разошлись по домам.

На следующее утро, сходясь в гимназии, третьеклассники оживлённо перешёптывались и пытливо поглядывали на второклассников, нет ли и у них какой-нибудь поздравительной затеи; но у тех не замечалось особенного оживления: те похаживали себе, кто возился, кто рылся в ранце, кто подучивал урок по раскрытой книге.

— Предупредить бы швейцара, — предложил Фрейберг.

— Зачем?.. Не надо: сейчас разнесётся. И тогда половина эффекта пропала, — посоветовал Действиев.

Без пяти минут 9 раздался звонок, призывая на молитву. Приходящие двинулись кверху. Проходя по швейцарской, третьеклассники косились на стол, но цветов на нём не было.

— Швейцар, ничего не приносили? — не утерпел-таки Фрейберг.

— Нет. А что? Кто?

— Нет, ничего… так…

И ушли наверх. В швейцарской опустело. В это время дверь с улицы широко распахнулась, и в ней показался человек с ношей на голове, осторожно, чтобы не задеть, подводя под верхний косяк громадную, закутанную в бумагу, неуклюжую вязанку.

— Это что? — спросил швейцар.

— Имениннице, — ответил пришедший, снимая с головы ношу и ставя её на стол.

— Что это? — опять спросил швейцар.

— Цветы имениннице.

— Какой имениннице?

— Не знаю.

— Как же не знаешь, коли несёшь?

— Сказано сюда, дан адрес: я и пришёл. Мне что ж? Мне сказано, я и несу.

— Сказано! Сказано! Тащи назад, не туда принёс.

— Как не туда? Да глядите адрес.

— Адрес? Адрес наш.

— Ну, то-то и есть, что ваш адрес.

— А кто послал?

— Вчера гимназисты заказали, сюда велели принесть. Сказали отдать швейцару… для именинницы.

— То-то сейчас немчик спрашивал, не принесли ли чего? — вспомнил швейцар. — Да кто же у нас именинница тут? Не помнишь, Пётра? — обратился он к своему помощнику.

— А какой сегодня святой? — спросил тот цветочника.

— Святой-то не знаете? Эх, вы!

— Так это вам, цветочникам да булочникам, всех святых знать: вы пироги да букеты носите. А нам к чему?

— Варвары сегодня! — с досадой ответил носильщик.

— Варвары?.. Пётра! Кто ж у нас Варвара?

— У вахтёра жена, никак, Варвара.

— У вахтёра! Эк тоже! Нешто вахтёровой жене пришлют цветов?.. Да и не Варвара она, а Вера.

— Ну, не у вахтёра, никак у фершела Варвара.

— У фершела Дарья Даниловна жена. Ничего-то ты, Пётра, не знаешь… А с лета тут стоишь в помощниках…

— С лета? — хотел, было, возразить Пётр, но вдруг вспомнил и радостно воскликнул. — Стой, стой, стой! А Лазаря Евсеича супругу как звать?

— Лазаря Евсеича? Вот это дело! Варвара Ивановна она. Неси туда, в квартеру. Пойдёшь вот в эту дверь, потом налево поверни, там тебе тёмненький коридор будет, потом направо повернёшь, на двор выйдешь, по двору налево возьми и в прогалочек, вот так прямо направо ихняя дверь тебе и будет. Понял?

— Найду. Не впервой.

— Там, небось, и на чай на радостях дадут.

— Дадут — возьму.

— Так вот иди, — подучивал швейцар вслед носильщику, — налево, а потом направо, по двору налево, а там прямо направо так тебе и будет… Прогалочек, а там дверь.

— Ладно, найду, — откликнулся парень издали.

Но тут швейцар бросился к парадной двери. С улицы показалась Варвара Никандровна. Она торопливо вошла, почти вбежала, села на стул, стала сбрасывать калоши, отряхать снег с башлыка и мельком спросила швейцара:

— Звонок был?

— Был-с.

— Давно?

— Минут пять.

— Немножко опоздала, — говорила она не то с собой, не то со швейцаром, сдавая ему пальто, — погода ужасная… Извозчиков нет…

И понеслась наверх.

Швейцар постоял немного и подумал, взявшись за нос, потом кликнул помощника:

— Пётра.

— Ась?

— Как эту новую барышню-то звать?

— Её-то?..

— Ну, да.

— Как звать-то?

— Ну да! Звать-то как их?

— Их-то? Гм… Никак, Варвара Никандровна.

— Так и есть!.. Вот они кому цветы-то!.. А мы куда послали! Ну! Попадёт нам с тобой… О-ох, грехи наши тяжки…

Между тем, Варвара Никандровна, торопливо миновав коридор, быстро вошла в класс и поднялась на кафедру, вся раскрасневшаяся от мороза и скорой ходьбы.

— С ангелом, Варвара Никандровна! С ангелом! — встретили её дружным поздравлением.

В общем взрыве голосов она не расслышала, в чём дело, и, приложив руку к уху, спросила:

— Что? Позвольте. Не все сразу… Желтухин, в чём дело? Что вы говорите?

— Мы вас с ангелом поздравляем… Сегодня Варвары…

Она немного вскинула брови.

— Вот как! Благодарю вас, господа. Очень, очень вам благодарна…

И ни слова о цветах.

— Извините, господа, я немножко запоздала… Так случилось.

И опять ничего про цветы… Но отчего запоздала? Конечно, потому, что там ей корзинку развязывали, и она её разглядывала… Они это предвидели: она не могла не опоздать. Но почему она о цветах ничего? Может быть, с их стороны это бестактность? Но что же может быть неприличного и бестактного в любезности?.. Может быть, это запрещено?.. Тогда, значит, опять попадёт… А быть может, она не хочет теперь сказать, чтобы не задерживать урока, и потом скажет? Непонятно… Впрочем, что-нибудь да будет…

Урок начался, и всё попало своим чередом. От неё, впрочем, не укрылось, что в этот день дело шло как-то вяло, и что ученики были рассеяннее обычного.

За уроком Бузов шепнул «философу Гавриле»:

— Что ж это значит?

— А ну её! — махнул тот рукой с беспечным видом.

— Ну уж! Если она не скажет спасибо, мы ей такое мерсибо закатим!..

И показал под столом кулак.

Прозвонил звонок. Варвара Никандровна поднялась и вышла при общем молчании класса. Все встали и недоумевая поглядывали друг на друга, как бы вопрошая и ожидая объяснения. Тут они не преминули блеснуть знанием знаменитых гоголевских фраз:

— Ах, какой пассаж![33] — возгласил один.

— Вот так реприманд неожиданный![34] — воскликнул другой.

А Аникитов вдруг басисто крикнул из тургеневской «Лебедяни»:

— Р-р-ракальон!

Они уже толпились у двери; некоторые были уже на пороге, как вдруг пред ними предстал Лазарь Евсеич. Он был не дежурный и в штатском платье. Лицо у него имело вид торжественный, и он в волнении ерошил свои курчавые волосы.

— Господа… на минуточку… позвольте, — удержал он учеников и, войдя в класс, притворил за собой дверь. — Господа… Вы меня так тронули, так порадовали и… право же… озадачили, что я, прямо, не знаю, чему это приписать?..

— Что это? — невинно спросил Фрейберг, ничего не подозревая.

Некоторые, начиная догадываться, помалкивали.

— Жена моя также удивлена… поражена… и просила меня очень благодарить вас, господа.

— За что? — опять спросил кто-то из непонятных.

— Ишь… Притворяется, будто ничего не знает, — кивнул ему Лазарь Евсеич. — Ладно, ладно… Там, ведь, записочка вложена, что от третьего класса… Значит, знаете. И какая прелестная корзина! И какие дивные цветы…

— Лазарь Евсеич, — вдруг врезался в разговор Фомин своим ясным, недоумевающим голосом, — а вашу жену как зовут?

— Фомин-дурак! Молчи! — закричали ему и дёрнули его за курточку.

— Мою жену?.. Варвара Ивановна, Фомин, зовут, — улыбнулся воспитатель.

— Лазарь Евсеич! Это мы не…

— Молчи, Фомка! — крикнули ему опять, задержали его за кушак, за рукава, замкнули ему ладонями рот.

Он завертелся, замотался и недосказал.

Лазарь Евсеич заметил, что тут что-то неладно, ещё раз поблагодарил учеников и вышел в коридор.

Третьеклассники остались в большом волнении. Кто напустился на Фомина за то, что он чуть, было, не сделал большой неловкости, кто недоумевал, как это могло случиться, а большинство собирало уже новую подписку, чтобы соорудить Варваре Никандровне новый подарок в один час, пока она будет давать урок во втором классе. Подписка пошла бойко, гораздо щедрее, чем первая. Встретилось тут им большое затруднение: как быть? У большинства не было с собой денег.

— Вот что, ребята! Попросим у Лазаря Евсеича… До завтра он даст.

Пригласили Лазаря Евсеича в класс и обратились к нему с просьбой.

— Зачем вам, господа?

— Секрет, Лазарь Евсеич… Но худого ничего не будет.

— Наверно?

— Мы хотим Варваре Никандровне цветов поднести: ведь, и она тоже именинница.

— А! Извольте с удовольствием.

Тут уж ему стало совсем ясно, что утром с цветами произошло недоразумение, и что они это скрыли из деликатности к нему.

— Только вот, — заговорил он в рассеянности, — кого же вы пошлёте? Ведь, у вас сейчас урок… А! Вот что!.. Эврика! Я сегодня не дежурный, мне свободно: я съезжу и всё сделаю.

— Спасибо… Мерси[25], Лазарь Евсеич, — загудели кругом. — Пожалуйста, Лазарь Евсеич…

— Будьте покойны, всё будет сделано. Сколько вы ассигнуете на это?

— У нас собралось около 30 рублей.

— К звонку, когда она выйдет из класса, цветы будут тут.

— Спасибо, спасибо, Лазарь Евсеич!

Можно представить себе удивление Варвары Никандровны, когда её через час пригласили к себе третьеклассники и поднесли ей прекрасную корзину с цветами. Щёки её зарделись ярким румянцем, а глаза сначала засветились блестящими огоньками. Кто знал бы её раньше, ещё в детстве, тот наверно сказал бы, что в эту минуту она сильно напомнила собою прежнюю Вавочку.

Можно представить себе и удивление третьеклассников, когда Лазарь Евсеич в понедельник отказался взять с них принесённые ему 30 рублей. Как они его ни упрашивали, он стоял на своём, не брал с них денег и твердил одно:

— Господа, вы сделали любезность мне, моей семье… Вы доставили ей большую радость. Позвольте же и мне заплатить вам тем же. Разрешите и мне быть рыцарем и джентльменом. От сердца к сердцу!

Эпилог, править

из которого ясно, что нет на свете ничего непоправимого, и что французские рыцари не прочь бы сделаться и немецкими.

В этом коротеньком эпилоге к маленькой повести с незначительным сюжетом о невзрослом народце рассказчик хотел бы представить вниманию читателей весьма непродолжительную сценку, из которой, тем не менее, — как он желает и надеется, — они могут вывести заключение как в пользу всех обстоятельств жизни человеческой вообще, так, в частности, и в пользу алфавита третьеклассников той гимназии, где всё это происходило, от А до Я включительно.

После именин Варвары Никандровны прошло с небольшим две недели. В день роспуска на рождественские праздники гимназисты густою толпой обступили Варвару Никандровну после её урока и, галдя сплошным гулом, приглашали её прийти к ним на спектакль, который они собирались поставить на Рождество с разрешения директора. Никто уже не думал теперь замарывать ей платье чернилами, да и не пришлось бы: с того памятного дня она стала носить чёрное платье, и ей уж не приходилось расстраивать Сенечку новым неожиданным открытием.

— Благодарю вас, господа, непременно буду, — отвечала Варвара Никандровна на общий галдёж.

— Варвара Никандровна! И вы нам тогда прочитайте что-нибудь по-французски, — попросил Парфёнов.

— Хорошо, с удовольствием.

— Чтобы вся гимназия слышала, — пояснил Незлобный, — а то до сих пор мы только одни слышали, как вы читаете.

— Варвара Никандровна, знаете: один человек хочет вам покаяться.

— В чём?

— В том, что он вам тогда платье чернилами залил.

— О! Не надо, не надо! — остановила Варвара Никандровна. — Верю, что он раскаялся, и рада, что он сознал свою ошибку, но не хочу доставить ему сейчас тяжёлую минуту. Зачем?.. Было и прошло. Платье замыто, отдано в чистку, пятна почти совсем исчезли… Очистилась и совесть у того, кто это сделал, раз он хочет признаться.

— Что и требовалось доказать, — протянул «философ Гаврила».

— Вы что, ребята, Варваре Никандровне пройти не даёте? Ей отдохнуть надо в перемену.

— Мы прощаемся, Лазарь Евсеич.

— Расстаться жаль? А помните, как встретили? И-и! На дыбы!.. Как можно… Женское сословие… А теперь — друзья.

— Всё хорошо, что хорошо кончается, — напомнила Варвара Никандровна старую пословицу.

— Нет, ещё не совсем хорошо, — заявил Аникитов.

— Чего уж тебе лучше-то?

— Ещё бы одно нужно, Лазарь Евсеич. Спросите Фрейберга: это по его части.

— Ах, Лазарь Евсеич: как нам Зауэр надоел! — признался Фрейберг. — Так скучно! Так скучно…

— Ну вот… Вам всё фейерверки нужны.

— На него как посмотришь, уж кисло становится, — скаламбурил Аглейт и сморщил лицо, — бррр!..

А Бузов выразил пожелание:

— Лазарь Евсеич, нам бы теперь вместо Зауэра немку бы!

Примечания править

  1. фр.
  2. фр.
  3. фр.
  4. а б фр. Monsieur — Месье. Прим. ред.
  5. а б в г фр.
  6. а б фр.
  7. а б в фр.
  8. а б фр.
  9. фр.
  10. а б фр.
  11. фр. Mademoiselle — Мадемуазель. Прим. ред.
  12. фр. Madame — Мадам. Прим. ред.
  13. а б фр.
  14. фр.
  15. фр.
  16. фр. Accent graveГравис. Прим. ред.
  17. фр. Accent circonflexeЦиркумфлекс. Прим. ред.
  18. фр.
  19. фр.
  20. фр.
  21. лат. Veto — Запрет. Прим. ред.
  22. Необходим источник цитаты
  23. А. С. Пушкин «Евгений Онегин». Прим. ред.
  24. нем.
  25. а б фр. Merci — Спасибо. Прим. ред.
  26. фр.
  27. укр.
  28. фр. Parole d’honneur! — Честное слово. Прим. ред.
  29. польск. Nie ma pieniędzy — Нет денег. Прим. ред.
  30. нем.
  31. нем.
  32. нем.
  33. Необходим источник цитаты
  34. Необходим источник цитаты