Когда Юность уходит от нас, она редко оглядывается, и если оглядывается, мы видим, что всё лицо у неё заплакано.
Кто скажет, почему? Вы думаете, быть может, что ей жалко покидать нас, жалко видеть, что у вчерашнего юноши, ещё недавно смеявшегося так беззаботно, засеребрилась седина?
Быть может… Но я думаю другое… Мне кажется, что ей жалко не нас, а себя: она могла бы уйти от нас богатой, а уходит всегда нищей. И как горько тому, кто встретит её прощальный взгляд, — какая в этом взоре мука, какой безмолвный упрёк!
Никто не избегнет её прощального взгляда. Для каждого наступает своя очередь. И сегодня была очередь за мной. О, я никогда не забуду этого дня! На вечернем небе догорала сентябрьская заря. Ярко-красные полосы бледнели, поднимаясь вверх от линии горизонта; они незаметно сменялись сперва розовой краской, потом палевой, потом бесследно тонули в поблекшей лазури. Было что-то загадочное в этой смене полутонов, глаз напрасно старался уловить порубежную линию между отдельными полосами, напрасно старался понять, каким образом яркий пурпур может кончаться бледной лазурью. Чуть слышно шелестел спокойный ветер поредевшей листвой тополей, клёнов и лип. Старый сад как будто тихо умирал, и было сладостно и грустно внимать его предсмертному шёпоту. Порою то с одной ветки, то с другой срывался одинокий золотой лист и, падая, кружился, как мотылёк, утомлённый полётом. Все аллеи были усыпаны мёртвыми листьями, и каждый шаг сопровождался шорохом, каждый шаг напоминал о гибели того, что́ раньше жило.
Вот пруд, весь заросший мелкими водорослями, — как ещё недавно я по целым часам лежал здесь на берегу и смотрел на отражение облаков в воде, — теперь вода и небо разделены непроницаемой преградой: всю поверхность пруда покрывают мелкие водоросли.
Вот знакомая беседка. Давно увяли сирени, давно потеряли свой запах жасмины; в окно голой веткой, точно иссохшей рукой, стучит облетевший куст.
Везде предчувствие смерти, и в ярком пурпуре заката, и в болезненном пурпуре последних настурций.
Зачем я приехал сюда, в родную деревню, где протекло моё детство? Захотелось вспомнить прошлое, захотелось подышать свежим ароматом умирающего сада. Меня не удержали тысячи вёрст, и я приехал сюда с далёкого Севера, где провёл всё лето.
Я закрыл глаза, и предо мною, как в калейдоскопе, промелькнули недавние картины.
Голубые озёра мечтательной Швеции. Зелёные пастбища Дании. Фьорды и серые скалы суровой Норвегии.
Красота одиночества, ни с кем не разделённых чувств и дум, немых сердечных порывов, бессильных и могучих.
Глухо стонет северное море. Белый парус зыблется где-то далёко… Беспричинная скорбь захватывает душу… Вон и чайка — плачет бедная…
Чайка, серая чайка с печальными криками носится
Над холодной пучиной морской.
И откуда примчалась? Зачем? Почему её жалобы
Так полны безграничной тоской?
Бесконечная даль. Неприветное небо нахмурилось.
Закурчавилась пена седая на гребне волны.
Плачет северный ветер, — и чайка рыдает, безумная,
Бесприютная чайка из дальней страны.[1]
Дальше, дальше отсюда! Родного воздуха, родной шири полей, родной грусти!
И вот, я снова здесь. И, закрыв глаза, я смотрю, как предо мной проходят новые картины.
Светлое детство. Весёлый сенокос. Над зелёным выкошенным лугом разносится звонкая песня.
Солнце потухло. Песня умолкла. Уехали скрипучие телеги с возами душистого сена.
Святочная ёлка блещет яркими огнями. Слышен смех, слышны певучие звуки рояля. Искрятся детские взоры.
Звуки растаяли. Погасли детские взоры, а если и светятся, так не тем уж огнём.
И её вспоминаю я, подругу моих майских дней. Тёмные брови, тёмные глаза, пышные светлые волосы, стройный девический стан.
Сам погасил я прекрасный светильник, сам разрушил свои воздушные замки.
И неужели всё? Всё.
Как плоско, мелко! Так же, как у всех. Моя участь и участь других — стёртые монеты; не отличишь одну от другой. Хотя бы что-нибудь страшное было, что-нибудь, перед чем содрогнулся бы с ужасом. Ничего. Вечные серые будни.
Я вошёл в старый дом, где выросло много поколений, погибло много надежд. По углам висит паутина. Окна забиты. От свечи падают на потолок длинные дрожащие тени. Одинокие шаги гулко раздаются в пустых комнатах. Где-то с быстрым шорохом пробежала мышь. Где-то скрипнула дверь.
В гостинной всё по-прежнему. Полусломанная лютня напоминает дедовские времена. Китайские вазы покрыты пылью. Со стен смотрят потускневшие портреты, — какие-то странные чужие лица, точно хмурятся они, точно чем-то недовольны.
А! Как попала сюда эта новая картина? Или она висела здесь постоянно, но я раньше никогда не видал её, потому что мой взор был привлекаем другим?
Между старыми портретами одиноко висела небольшая рамка… Молодая женщина уходит из комнаты и, полуоборачиваясь около двери, смотрит назад с безмолвным упрёком. За столом кто-то сидит, опершись; на лице его выражено упрямство и сознание какой-то ответственности; он знает, что неправ, но как будто говорит: «Я так хочу, я так хочу». А она? Кто она? Жена или любовница? Не всё ли равно, — он любил её и более не любит. Они прожили вместе несколько горьких лет, и она уходит от него навсегда.
И я понял… Это Юность уходит, оскорблённая, нищая…