Сахалин (Дорошевич)/Песни каторги

(перенаправлено с «Песни каторги»)

Замечательно, — даже страшная сибирская каторга былых времён, мрачная, жестокая, создала свои песни. А Сахалин — ничего. Пресловутое:

«Прощай, Одеста,
Славный (?) карантин,
Меня посылают
На остров Сахалин»…

кажется, — единственная песня, созданная сахалинской каторгой. Да и та почти совсем не поётся. Даже в сибирской каторге был какой-то оттенок романтизма, что-то такое, что можно было выразить в песне. А здесь и этого нет. Такая ужасная проза кругом, что её в песне не выразишь. Даже ямщики, эти исконные песенники и балагуры, и те молча, без гиканья, без прибауток правят несущейся тройкой маленьких, но быстрых сахалинских лошадей. Словно на козлах погребальных дрог сидит. Разве пристяжная забалует, так прикрикнет:

— Н-но, ты, каторжная!

И снова молчит всю дорогу, как убитый. Не поётся здесь.

— В сердце скука! — говорят каторжане и поселенцы.

«Не поётся» на Сахалине даже и вольному человеку. Помню, — в праздничный какой-то день из ворот казарм выходит солдат — конвойный. Урезал, видно, для праздника. В руках гармония и поёт во всё горло. Но, что это за песня? Крик, вопль, стон какой-то. Словно вопит человек «от зубной боли в душе». Не видя, что человек «веселится», подумать можно, что режут кого. Да и не запоёшь, когда перед глазами тюрьма, а около неё уныло, словно тень, в ожидании «заработка» бродит старый палач Комлев.

— Ты зачем пришёл с поселья?

— Слыхал, что вешать будут. Думал три целковых заработать. Без меня некому.[1]

В тюрьме поют редко. Не по заказу. Слышал я раз пение в Рыковской «кандальной».

Дело было под вечер. Поверка кончилась, арестантов заперли по камерам. Начальство разошлось. Тюремный двор опустел. Надзиратели прикурнули по своим уголкам. Сгущались вечерние тени. Вот-вот наступит полная тьма. Иду тюремным двором, остановился, как вкопанный. Что это, стон? Нет, поют.

Кандальники от скуки пели песню сибирских бродяг «Милосердные»… Но что это было за пение! Словно отпевают кого, словно похоронное пение несётся из кандальной тюрьмы. Словно отходную какую-то пела эта тюрьма, смотревшая в сумрак своими решетчатыми окнами, отходную заживо похороненным в ней людям. Становилось жутко…

«Славится» между арестантами, как песенник, старый бродяга Шушаков, в селении Дербинском, — и я отыскал его, думая «позаимствоваться». Но Шушаков не поёт острожных песен, отзываясь о них с омерзением.

— Этой пакостью и рот поганить не стану. А вот что знаю — спою.

Он поёт тенорком, немного старческим, но ещё звонким. Поёт «пригорюнившись», подпёршись рукою. Поёт песни своей далёкой родины, вспоминая, быть может, дом, близких, детей. Он уходил с Сахалина «бродяжить», добрался до дому, шёл Христовым именем два года. Лето целое прожил дома, с детьми, а потом «поймался» и вот уж 16 лет живёт в каторге. Он поёт эти грустные, протяжные, тоскливые песни родной деревни. И плакать хочется, слушая его песни. Сердце сжимается.

— Будет, старик!

Он машет рукой:

— Эх, барин! Запоёшь, и раздумаешься.

Это не человек, это «горе поёт!»

Но у каторги есть всё-таки свои любимые песни. Всё шире и шире развивающаяся грамотность в народе сказывается и здесь, на Сахалине. Словно слышишь всплеск какого-то всё шире и шире разливающегося моря. В каторге очень распространены «книжные» песни. Каторге больше всех по душе наш истинно народный поэт, — чаще других вы услышите: «То не ветер ветку клонит», «Долю бедняка», «Ветку бедную», — всё стихотворения Кольцова.

А раз еду верхом, в сторонке от дороги мотыгой поднимает новь поселенец, по́том обливается и поёт: «Укажи мне такую обитель» из некрасовского «Парадного подъезда». Поёт, как и обыкновенно поют это, на мотив из «Лукреции Борджиа».

— Стой. Ты за что?

— По подозрению в грабеже с убивством, ваше высокоблагородие.

— Что ж эту песню поёшь? Нравится она тебе, что ли?

— Ничаво. Промзительно!

— А выучился-то ей где?

— В тюрьме сидемши. Научили.

Поселенческий быт. Возникающее селение. Первые постройки.

Приходилось мне раза три слышать:

«Хорошо было Ванюшке сыпать» (спать)[1] — переделку некрасовских «Коробейников».

— Ты что же, прочитал её где, что ли? — спросил я певшего мне сапожника Алфимова.

— Никак нет-с. В тюрьме обучился.

Из чисто народных песен каторга редко-редко поёт «Среди долины ровные», предпочитая этой песне её каторжное переложение:

— «Среди Данилы бревна»…

Бессмысленную и циничную песню, которую, впрочем, как и всё, тюрьма поёт тоже редко. Любят больше других ещё и малороссийскую:

«Солнце низенько,
Вечер близенько»

И любят за её разудалый припев, который поётся лихо, с присвистом, гиканьем, постукиванием в ложки «дисциплинарных» из бывших полковых песенников, с ругательными вскрикиваниями слушателей.

Почти всякий каторжанин знает, и чаще прочих поётся очень милая песня:

«Вечерком красна девица
На прудок за стадом шла.
Черноброва, круглолица
Так гусей домой гнала:

Припев.


Тяга, тяга, тяга, —
Вы, гуськи мои, домой!



Мне одной любви довольно,
Чтобы век счастливой быть,
Но сердечку очень больно
Поневоле в свете жить.

Припев.


Не ищи меня, богатый,
Коль не мил моей душе!
Что мне, что твои палаты?
С милым рай и в шалаше»…

Или последний куплет варьируется так:

«Вместо старого, седого,
Буду милого любить, —
Ведь сердечку очень больно
Через злато слёзы лить!»…

Песня тоже нравится из-за припева. И помню одного паренька, — он попался[2] за какой-то глупый грабёж, — как он пел это «тяга, тяга, тяга, тяга!» Всем существом своим пел. Раскраснелся весь, глаза горят, на лице «полное удовольствие»: словно и впрямь видит знакомую, родную картину.

Очень принято и тоже чаще других поётся сентиментальная песня:

Звёздочка моя ночная,
Зачем до полночи горишь?
Король, король, о чём вздыхаешь,
Со страхом речи говоришь?
«Красавица моя драгая,
Да полюби-ка ты меня;
Со сбруей, сбруей золотой
Дарю тебе коня».
— Не надо мне твоей златницы,
Не нужен мне твой добрый конь, —
Отдай, отдай коня царице,
Жене прелестной дорогой.
А мне, мне, красной ты девице,
Верни души моей покой…
Король, с женою расставаясь,
Детей к благословенью звал:
«Прощай, жена, прощайте, дети! —
Едва от слёз он им сказал. —
Живите в дружеском совете,
Как Сам Господь вам указал,
Не мстите злом за зло в ответе,
Платите добротой!» — сказал…

Эта сентиментальная песня про короля, кинувшего своё королевство из-за любимой девушки, поётся с большим чувством.

Но все эти песни поются только молодой каторгой, — и вызывают негодование стариков:

— Ишь, черти! Чему обрадовались!

Особенно, помнится, разбесила одного старика песня про девицу, которая «гусей домой гнала». Припев «тяга, тяга» приводил его прямо в остервенение.

— Начальству жалиться буду! Покоя не даёте, черти! — орал он. А это угроза на каторге не обычная.

— Да почему ж тебе, дедушка, так эта песня досадила? — спрашиваю.

— А то, что не к чему её играть.

И, помолчав, добавил:

— Бередит. Тьфу!

Бог весть, какие воспоминания бередили в душе старого бродяги эти знакомые слова: «тяга, тяга»[3].

Из специально тюремных песен из Сибири на Сахалин пришли немногие. Если в тюрьме есть 5—6 старых «ещё сибирских» бродяг, они под вечерок сойдутся, поговорят о «привольном сибирском житье»:

— «Сибирь-матушка благая, земля там злая, а народ бешеный!»

И затянут под наплывом нахлынувших воспоминаний любимую бродяжескую: «Милосердные наши батюшки», — я приводил эту песню в статье: «Каторжный театр». Поют, и вспоминается им свобода, беспредельная тайга, «саватейки», бешеный, но добрый сибирский народ. А сахалинская каторга, не знающая ни Сибири, ни её отношений к каторге, смеётся над ними, над их воспоминаниями, над их песней.

— Нешто это возможно, чтоб чалдон (по-нашему обыватель) был к варнаку добрый! Ни в жисть не поверю! — говорил мне один, — да и не один, — «сахалинец».

Есть ещё излюбленная «сибирская» песня, которую время от времени затягивает каторга:

«Вслед за буйными ветрами,
Бог защитник — мой покров,
В тундрах нет зелёной тени,
Нет ни солнца ни зари,
Вдруг являются, как тени,
По утёсам дикари.
От Ангары к устью моря
Вижу дикие скалы, —
Вдруг являются, как тени,
По утёсам дикари.
Дикари, скорей, толпою
С гор неситеся ко мне, —
Помиритеся со мною:
Я — ваш брат, — боюсь людей»…

Когда эту песню, рождённую в Якутской области, поёт каторга, — от песни веет какою-то мрачною, могучею силой. Сколько раз я жалел, что не могу записать мотивов этих песен!

Интересно было бы записать напев и этой, когда-то любимой, а теперь умирающей каторжной песни:

«Идёт он усталый, и цепи гремят,
Закованы руки и ноги.
Покойный и грустный он взгляд устремил
По долгой, пустынной дороге…
Полдневное солнце бесщадно палит,
Дышать ему трудно от боли,
И каплет по капле горячая кровь
Из ран растравленных цепями»…

Эта песня — отголосок теперь упраздняемых «этапов».

И пела мне каторга свою страшную песнь, которую я назвал бы «гимном каторги». Что за заунывный, как стон осеннего ветра, мотив. Всю душу истомившуюся тоскою по родине,[1] вложила каторга в этот напев. И когда вы слышите эту песню, вы слышите душу каторги.

«Посреди палат каменных, ты подай, подай!
Ты подай весточку в Москву каменную,
В Москву каменну, белокаменну…
Ты воспой, воспой, жаворо́ночек,
Ты воспой, воспой! Ты воспой, воспой
Про ту горькую да неволюшку.
Кабы весть подать да отцу рассказать
Про то, что со мною случилося
На чужой на той сторонушке…
Я не вор ведь был, не убивец,
Но послали меня, добра молодца,
Попроведать каторги, распроклятой долюшки.
На чужой на той сторонушке
Больно тяжко ведь жить!
Эх, невеста моя!.. А ты, матушка!
Позабыла меня, словно сгинул я.
Но ведь будет пора, и вернусь снова я,
За все беды и зло уж я вам отплачу, —
Будет время, вернусь…
Ты о том подай, жаворо́ночек,
Подай весточку, — ты подай, подай!..»

Мне пели её в тюрьме под вечер, после поверки. Пели все. Здоровый парень, сидя на нарах и глядя куда-то вверх, покрывал хор своим заливным тенором и уныло выводил про жаворо́ночка, пел про обиду и месть, словно мечтал вслух. А из тёмных углов неслось это надрывающее душу:

— Ты подай, подай…

Унылое, безнадёжное. Горло себе перерезать можно, слушая такое пение.

Но все эти песни, в Сибири рождённые, на Сахалин привезённые, как я уже говорил, не любит каторга. Они «бередят». И если уж петь, — она предпочитает другие, — «весёлые». Их нельзя передать в печати. И что это за песни! Это даже не цинизм… Это совсем уж чёрт знает что: бессмысленнейший набор слов, из сочетания которых выходит что-то похожее на неприличные слова.

Вот вам что поёт каторга. Говорят, что песня — это «душа народа». И каторга поёт песни, от которых то веет сентиментальностью, этим «суррогатом чувства», который часто заменяет у людей настоящее чувство, то вечно ноющей раной — тоскою по родине, то злобой, то пережитыми страданиями, то напускным «куражом», то цинизмом и каторжной «оголтелостью».

А чаще всего каторга молчит.

Примечания

править
  1. а б в Выделенный текст присутствует в издании 1903 года, но отсутствует в издании 1905 года.
  2. Выделенный текст отсутствует в издании 1903 года, но присутствует в издании 1905 года.
  3. Так в деревне сзывают гусей.