Сахалин (Дорошевич)/Каторжный театр
← Свободные люди острова Сахалин | Сахалин (Каторга) — Каторжный театр | «Каторжные артисты» → |
Опубл.: 1903. Источник: Новодворский В., Дорошевич В. Коронка в пиках до валета. Каторга. — СПб.: Санта, 1994. — 20 000 экз. — ISBN 5-87243-010-8. |
На всех столбах, на всех углах поста Корсаковского расклеены афиши, что «в театре Лаврова, с дозволения начальства, в неделю св. Пасхи даются утренние и вечерние спектакли».
У маленького, наскоро сколоченного балаганчика, с унылым видом стоит антрепренёр, — местный булочник Лавров.
Беднягу постигла та же судьба, что и его российских собратий: он терпит антрепренёрскую участь — прогорает.
Надеялся на поддержку «интеллигенции», лишённой, кроме карт и водки, каких бы то ни было удовольствий. Но чиновники, конечно, в каторжный театр не пошли.
До чего старается туземная «интеллигенция» сторониться от каторги, показывает хотя бы следующий факт. Начальник округа жаловался мне, что большинство «интеллигенции» не пожелало быть подписчиками основывающейся библиотеки только потому, что там подписчиками могут быть и каторжные. Словно эти бедные люди боятся, что их могут смешать как-нибудь с каторгой!..
Моё первое посещение театра вышло неудачным.
«Great attraction[1]» спектакля, чтение «Записок сумасшедшего» состояться не могло по самой необыкновенной в истории театра причине.
— Так как артист Сокольский посажен в кандальную тюрьму! — как анонсировали со сцены.
Зато на следующий день спектакль удался на славу.
Артист Сокольский не пил и в кандальную не попал.
По случаю праздника театр был полон.
Артисты старались «перед литератором» изо всех сил.
Нарочно для меня песенники пели не обыкновенные, а специально-тюремные песни.
Были даже приготовлены куплеты в честь моего приезда. Куплеты, в которых приветствовался приезд писателя, и где я предупреждался, что, показывая мне каторгу, мне часто будут напевать:
Не моя в том вина,
Наша жизнь вся сполна
Нам судьбой суждена!..
Но начальство заблаговременно узнало и пение этого куплета запретило.
Театр убран по стенам ёлочками.
Сцена отделена занавеской из какой-то грязной дерюги, долженствующей изображать «занавес». Пол на сцене — земляной.
5 часов вечера.
Театр полон. Галёрка волнуется.
«Посёлки» со своими «сожителями». Поселенцы. Серые «бушлаты» каторжников. Кой у кого из «перворядников» жёлтые тузы на спине.
За дерюжной занавеской песенники тянут унылую, мрачную песню сибирских бродяг:
Милосердные наши батюшки,
Милосердные наши матушки!
Помогите нам, несчастненьким,
Много горя повидевшим!
Выносите, родные, во имя Христа,
Кто что может сюда,
Бедным странничкам, побродяжничкам.
Помогите, родные: золотой венец вы получите
На том свете, а на нынешнем
Поминать в тюрьмах будем мы
Вас, наши ро́дные.
Песня стихает на долгой жалобной ноте. «Занавес» отдёргивают. Спектакль начался.
Для начала идёт сцена: «Опять Пётр Иванович!»
Из-за грязной занавески, долженствующей изображать ширмы, появляется традиционный «Петрушка».
Плут, проказник, озорник и безобразник, — даже бедный «Петрушка», попав в каторгу, «осахалинился».
Всюду и везде, по всей Руси он только плутует и мошенничает, покупает и не платит, дерётся и надувает квартального.
Здесь он ещё и отцеубийца.
Это уже не весёлый «Петрушка» свободной Руси, это мрачный герой каторги.
Из-за занавески показывается старик, его отец.
— Давай, сынок, денег!
— А много тебе? — пищит «Петрушка».
— Да хоть рублей двадцать!
— Двадцать! На вот тебе! Получай!
Он наотмашь ударяет старика палкой по голове.
— Раз… два… три… четыре… — отсчитывает «Петрушка».
Старик падает и перевешивается через ширму.
«Петрушка» продолжает его бить лежачего.
— Да ведь ты его убил! — раздаётся за ширмой голос «хозяина».
— Зачем купил, — свой, доморощенный! — острит «Петрушка».
Это вызывает взрыв хохота всей аудитории.
— Не купил, а убил! — продолжает хозяин. — Мёртвый он.
— Тятенька, вставай! — теребит «Петрушка» отца под непрекращающийся смех публики. — Будет дурака-то валять! Вставай! На работу пора!
— А ведь и впрямь убил! — решает, наконец, «Петрушка» и вдруг начинает «выть в голос», как в деревнях бабы воют по покойникам: «Родимый ты мой батюшка-а-а! На кого ты меня споки-и-нул! Остался я теперь один одинёшене-е-к, горьким сироти-и-нушкой!»
Какой-то уж[2] прямо восторг охватывает публику.
Стон, вой стоят в театре. Топочут ногами. Женский визгливый смех сливается с раскатистым хохотом мужчин.
Тошно делается…
Похождения кончаются тем, что является квартальный и «Петрушку» ссылают на Сахалин.
Прощай, Одеста,
Славный карантин!
Меня посылают
На остров Сакалин… —
поёт «Петрушка».
— Ловко! — вопит публика.
— Биц! — громче всех кричит какой-то подвыпивший поселенец.
Он — человек образованный, в антракте нарочно громко повествует, как бывал в Москве «в Скоморохе театре», всякую камедь видал.
«Биц» он кричит специально для меня, чтобы обратить внимание на свою образованность.
Номера, один другого «фурорнее», следуют друг за другом.
Бродяга Фёдоров в пёстром костюме, что-то вроде костюма арлекина, поёт куплеты на мотив из «Боккачио»:
Не моя в том вина…
Фёдоров служил когда-то при театре, был театральным парикмахером.
Он поёт верно, без аккомпанемента, затрагивает местные злобы дня.
«Баланду», которой не едят даже свиньи; коты, которые надо в руках, а не на ногах носить; расползающиеся по швам халаты и т. п.
Его успех идёт всё crescendo[3]. Он повторяет без конца, и за каждым куплетом мой образованный зритель кричит:
— Биц!
Фёдоров сияет, расшаркивается, кланяется на все стороны, прижимает обе руки к сердцу.
Занавес снова отдёргивают; на сцене — три сдвинутых табурета.
Сидевший вчера в «кандальной» Сокольский, в арестантском халате, читает «Записки сумасшедшего».
И что это? В этом Богом забытом, людьми проклятом уголке на меня пахнуло чем-то таким далёким отсюда…
С этой «каторжной сцены» пахнуло настоящим искусством. Этот «бродяга», видимо, когда-то любил искусство, интересовался им. От его игры веет не только талантом, но и знанием сцены, — он видал хороших исполнителей и удачно подражает им.
Он читает горячо, с жаром, с увлечением. «Живой душой» повеяло в этом мире под серыми халатами погибших людей…
У Сокольского настоящее актёрское лицо, нервное, подвижное, выразительное.
Он — эпилептик, в припадке откусил себе кончик языка, немного шепелявит, — и это слегка напоминает покойного В. Н. Андреева-Бурлака.
В «Записках сумасшедшего» Гоголя осталась только одна фраза:
«А знаете ли вы, что у алжирского дея под самым носом шишка».
Всё остальное — импровизация, местами талантливая, местами посыпанная недурной солью.
Это — Поприщин-каторжник, ждущий смерти, как избавления.
В его монологе много намёков на местную тюрьму. Я уже посвящён в её маленькие тайны, знаю, о ком из докторов идёт речь, кого следует разуметь под какой кличкой.
Эти намёки вызывают одобрительный смех публики, но в настоящий восторг она приходит только тогда, когда Сокольский, читающий нервно, горячо, видимо, волнующийся, начинает кричать, стуча кулаком по столу:
— Да убейте вы меня! Убейте лучше, а не мучайте! Не мучайте!
— Биц его! — не унимается образованный зритель.
И вся публика аплодирует, кажется, больше тому, что человек очень громко кричит и бьёт кулаком по столу, чем его трагическим словам и тону, которым они произнесены.
Мрачное впечатление «Записок сумасшедшего» рассеивается следующей за ними сценой «Седина — в бороду, а бес — в ребро».
Это — импровизация. Живая, меткая, полная юмора и правды картинка из поселенческого быта.
Поселенец с длинной, белой, льняной бородой всячески ухаживает за своей «сожительницей».
— Куляша! Ты бы прилегла! Ты бы присела! Куляша, не труди ножки!
«Куляша» капризничает, требует то того, то другого и, в конце концов, выражает желание плясать вприсядку.
В угоду ей, старик пускается выделывать вензеля ногами.
Здесь же в публике сидящие «Куляши» хихикают:
— Какая мараль!
Поселенцы только крутят головой. Каторга отпускает крепкие словца.
Как вдруг появляется старуха, законная, добровольно приехавшая к мужу жена, и метлой гонит «Куляшу».
«Куляша» садится старику на плечи, и старик с «сожительницей» за спиной удирает от законной жены.
Так кончается эта комедия… Чуть-чуть не сказал «трагедия».
Теперь предстоит самый «гвоздь» спектакля.
Пьеса «Беглый каторжник».
Пьеса, сочинённая тюрьмой, созданная каторгой. Её любимая, боевая пьеса.
Где бы в каторжной тюрьме ни устраивался спектакль, «Беглый каторжник» на первом плане.
Она передаётся из тюрьмы в тюрьму, от одной смены каторжных к другой. Во всякой тюрьме есть человек, знающий её наизусть, — с его голоса и разучивают роли артисты.
Действие первое.
Глубина сцены завешана каким-то тряпьём. Справа и слева небольшие кулисы, изображающие печь и окно.
Но публика не взыскательна и охотно принимает это за декорацию леса.
Сцена изображает каторжные работы.
Трое каторжан, долженствующих изображать толпу каторжных, копают землю.
Герой пьесы, — почему-то архитектор, Василий Иванович Сунин, — сидит в сторонке в глубокой задумчивости.
— Что лениво работаете, черти, дьяволы, лешие? Пора урок кончать! — слышится из-за кулис.
Это — голос надзирателя.
Бьёт звонок, и каторжные идут в тюрьму.
— Пойдём баланду хлебать! Что сидишь? — говорят они Василию Ивановичу.
— Сейчас, братцы, ступайте! Я вас догоню, — отвечает он.
Василий Иванович, — его изображает всё тот же Сокольский, главный артист труппы, — Василий Иванович тяжко вздыхает.
— И так всё впереди. Кандалы, работа, ругань, наказания! Ничего светлого, ничего отрадного. На всю жизнь! Ведь я — вечный каторжник. Бежать? Но куда? Кругом лес, тайга! Бегу! Лучше голодная смерть, лучше смерть от хищных зверей, чем такая жизнь! Разобью кандалы и бегу, бегу…
Василий Иванович снимает кандалы и… и вот уж этого-то меньше всего можно было бы ожидать.
С изумлением, с испугом оглядываюсь на «публику».
— Да что это?
Каторга разражается гомерическим хохотом… Хохочут просто над тем, как легко снять кандалы.
— Прощайте, кандалы! Вас никто больше носить не будет! Я вас разбил! — говорит Василий Иванович. — Прощай, неволя!
И уходит.
Действие второе снова должно изображать лес.
Накрывшись халатом, спит каторжанин.
Озираясь кругом, входит Василий Иванович.
— Убежал от погони! Гнались, стреляли! Убежал, но что будет со мной? Чем прикрою своё грешное тело, когда даже и халата у меня нет.
В это время он замечает спящего арестанта.
— Устал, бедняга, намаялся и заснул, где работал, на сырой земле… Взять, нешто, у него халат… у него, у своего же брата.
Василий Иванович становится на колени перед арестантом. Публика начинает хихикать.
— Прости меня, товарищ, что краду у тебя последнее. Спрашивать с тебя станут, мучить тебя! Своим телом, кровью своей придётся тебе расплачиваться за этот халат… Но что ж делать? Я должен позаботиться о себе. Ты бы то же самое сделал на моём месте.
Василий Иванович снимает со спящего товарища халат.
В публике… гомерический хохот.
— Биц его! Биц! — в каком-то исступлении орёт «образованный» зритель.
Для них это только забавно. Они хохочут над «дядей Сараем»[4], который спит и не слышит, что у него отнимают последнее.
Для них это ловкая кража, — и только.
Внешность, одна внешность, — о сущности, казалось бы, такой близкой, понятной и трогающей душу, не думает никто.
Действие третье.
Сцена должна изображать дом богатого сибирского купца Потапа Петровича.
К нему-то и является Василий Иванович.
— Примите странника! — робко останавливается он у порога.
— Милости просим, добрый человек, — необыкновенно радушно принимает его сибирский купец, — раздевайтесь, садитесь. Не хотите ли есть с дороги?
— Благодарю вас, что не погнушались принять меня! — отвечает Василий Иванович. — Я подожду, пока вы будете обедать.
— Как вам будет угодно.
Вообще, купец отличается в разговорах с Василием Ивановичем необыкновенной вежливостью.
Спрашивает, как зовут, и, только извинившись, задаёт вопрос:
— Куда путь держите, Василий Иванович?
— Мой путь лежит на все четыре стороны, — отвечает со вздохом беглый каторжник. — Иду жить не с людьми, со зверьми. С людьми я не ужился.
— Я вижу, вы много горя приняли, Василий Иванович?
— Не стану скрывать от вас, Потап Петрович: я — беглый каторжник, кандальник, из тюрьмы бежал! — он встаёт со скамьи. — Быть может, прогоните меня после этого? Сидеть погнушаетесь с бродягой? Скажите — я уйду!
— Что вы, что вы, Василий Иванович! Прошу вас и не думать об этом.
Василий Иванович рассказывает свою историю. Как он был архитектором, как поссорился с отцом, как отец в ссоре хотел его убить.
— Тогда я взял со стены ружьё и…
Василий Иванович умолкает.
— В таком случае (!), — говорит купец, — прошу вас, Василий Иванович, остаться жить в моём доме. Живите, пока понравится.
— Как мне благодарить вас? — отвечает растроганный каторжник.
В эту минуту вбегает дочь купца.
— Ах! — восклицает она в сторону, — кто этот незнакомый человек? При виде его сильно забилось моё сердце. Я полюбила его.
Адский, невероятный хохот всей публики сопровождает эту нежную тираду.
Да и нет возможности без смеха смотреть на каторжного Абрамкина, изображающего купеческую дочь, в сарафане до колен, с рукавами по локоть.
Он и сам чувствует, что это должно быть очень «чудно́», и улыбается во всю ширину своей глупой, добродушной, кирпичом подрумяненной физиономии.
Любой мрачный меланхолик умер бы со смеху при виде этой нескладной, долговязой, удивительно нелепой фигуры.
Да ещё с такими нежными словами на устах.
— Позвольте вам представить, Василий Иванович, мою единственную дочь! — говорит купец, — Вареньку! Наш гость — Василий Иванович.
— Папаша, обед готов, — заявляет «Варенька», раскланиваясь под неумолкающий хохот с Василием Ивановичем.
Действие четвёртое.
— Бежать, бежать я должен отсюда! — говорит Василий Иванович. — Я чувствую, что здесь мои мучения становятся сильнее. Я полюбил Вареньку… Я, ссыльно-каторжный, бродяга, которого каждую минуту могут поймать, заключить в тюрьму, отдать палачу на истязание. О, какое мучение!
Он берёт котомку.
— Куда вы, Василий Иванович? — спрашивает его вошедшая Варенька.
— Прощайте, Варвара Потаповна, — кланяется он, — я ухожу от вас. Пойду искать… не счастья, — нет! Счастье мне не суждено! Смерти пойду я искать…
— Зачем вы говорите так? — перебивает его «Варенька». — Вы много видели горя? Вы никогда мне не говорили, кто вы, откуда к нам пришли. И папенька мне запретил спрашивать вас об этом. Почему?
— Это я никому не могу сказать!
— Никому? Даже вашей жене?
— Зачем вы сказали такое слово? — отирая слезу, говорит Василий Иванович. — Вы смеётесь над бедняком.
— Нет, нет! Я сказала это не спроста, не для смеха. Я люблю вас, Василий Иванович, я полюбила вас с первого взгляда. Мне вы можете сказать, кто вы такой.
— Так слушайте же! — с отчаянием произносит Василий Иванович. — Перед вами — тяжкий преступник, отцеубийца! Бегите от меня: я — каторжник, я — кандальник! Я… я… убил родного отца!
— Ах! — вскрикивает Варенька и, под хохот публики, падает в обморок.
— Я убил и её! — ломая руки, говорит беглый каторжник.
— Нет, я жива! — очнувшись, отвечает она. — Прошу вас, не уходите, подождите здесь одну минуту!
Вы, конечно, догадываетесь о конце.
— Моя дочь сказала мне всё! Она любит вас и согласна быть вашей женой! — говорит вошедший отец. — Василий Иванович, прошу вас быть её мужем!
— И для несчастного суждена новая жизнь! — этими словами Василия Ивановича под аплодисменты публики заканчивается пьеса.
Эта излюбленная пьеса каторги, её детище, её грёза.
Пьеса, в которой сказались все мечты, все надежды, которыми живёт каторга.
В ней всё нравится каторге.
И удачное бегство, и то, что беглый каторжник находит себе счастье, и то, что «порядочные люди» говорят с ним вежливо — «на вы», как с человеком, и то, что есть на свете люди, которых не отталкивает от падшего даже совершённое им тягчайшее преступление.
Люди, которые видят в преступлении — несчастье, в преступнике — человека.
После этой пьесы, где нет ничего бутафорского, где всё настоящее: каторжные, кандалы, халаты, — мы, конечно, не станем смотреть «разбивания камня на груди» и прочих прелестей программы.
Пройдём за кулисы. За самые оригинальные кулисы в мире![2]