О воле в природе (Шопенгауэр; Самсонов)/Введение

Полное собрание сочинений
автор Артур Шопенгауэр
Источник: Артур Шопенгауэр. Полное собрание сочинений. — М., 1910. — Т. III. — С. 17—23.

[17]
ВВЕДЕНИЕ.

Я прерываю семнадцатилетнее молчание[1], для того чтобы тем немногим лицам, которые, опережая свое время, подарили свое внимание моей философии, указать на некоторые подтверждения, полученные ею от беспристрастных, незнакомых с нею эмпириков: их путь, направленный к чисто-опытному знанию, в своем конечном пункте привел их как раз к тому, что мое учение установило, как начало метафизическое, из которого вообще надо объяснять опыт. Это обстоятельство тем более поощряет меня, что оно отличает мою систему от всех предшествующих, так как все они, не исключая даже новейшей, кантовской, оставляют еще глубокую пропасть между своими выводами и опытом: они далеки от непосредственного соприкосновения и сближения с последним. В силу этого моя метафизика оказывается единственной, действительно имеющей точку соприкосновения с физическими науками, — точку, в которой последние сами собою встречаются с нею и, таким образом, действительно, к ней примыкают и с нею совпадают. Это совпадение достигается к тому же не механическим и насильственным приспособлением эмпирических наук к метафизике, и не так, чтобы метафизика, заранее втихомолку отвлеченная от эмпирических наук, впоследствии, по шеллинговской манере, находила a priori то, что она узнала a posteriori: нет, сами собою и без предварительного соглашения сходятся обе стороны в одной и той же точке. Оттого моя система не парит, как все предыдущие, в воздухе, превыше всякой реальности и опыта: [18]нет, она спускается до той твердой почвы действительного, где исследователя опять встречают науки физические.

Те чужие и эмпирические подтверждения, которые я хочу привести здесь, касаются в своей совокупности ядра и главного пункта моей системы, — собственно метафизики ее, т. е., следовательно, той парадоксальной основной истины, которая гласит: то, что Кант противопоставлял, как вещь в себе, простому явлению, которое я более решительно называю представлением, то, что он считал совершенно непознаваемым, — эта вещь в себе, этот субстрат всех явлений и, значит, всей природы, представляет собою не что иное, как то непосредственно известное и очень близкое нам, что мы в сокровенной глубине своего я познаем как волю; эта воля, следовательно, вопреки мнению всех философов, далеко не является нераздельной от познания или даже простым результатом его, а, наоборот, от познания, имеющего крайне второстепенное значение и более позднего по своему происхождению, коренным образом отлична и совершенно независима, так что может существовать и обнаруживаться и помимо него, как это, действительно, и происходит в общем строе природы — в нисходящем от животных порядке; эта воля, как единственная вещь в себе, как единственная истинная реальность, единственное первоосновное и метафизическое начало в таком мире, где все остальное — только явление, т. е. не более как представление, — эта воля сообщает каждой вещи, какова бы она ни была, силу, благодаря которой последняя может существовать и действовать; поэтому не только произвольные движения животных существ, но и органическое строение их одушевленного тела, даже форма и свойства его, равно как и прозябание растений и, наконец, даже в неорганическом царстве, кристаллизация и вообще всякая изначальная сила, раскрывающаяся в физических и химических процессах, даже самое тяготение, — все это, само по себе и вне явления, т. е., собственно, вне нашей головы и ее представления, — все это совершенно тождественно с тем, что мы в самих себе познаем как волю, о которой в данном ее качестве мы имеем самое непосредственное и интимное знание, какое только вообще возможно; если, далее, отдельные проявления этой воли у познающих, т. е. у животных существ, приводятся в движение мотивами, то не в меньшей степени, в органической жизни животного и растения, приводятся они в движение раздражениями, наконец, в неорганическом мире — обыкновенными причинами в теснейшем смысле этого слова, — причем это различие касается только явления; в противоположность воле, познание и его субстрат, [19]интеллект, представляют собою вполне отличное от воли, второстепенное, только высшие степени объективации воли сопровождающее явление, не существенное для нее самой, зависящее от ее проявления в животном организме и поэтому, в противоположность ей самой, нечто физическое, а не метафизическое; отсюда следует, что от отсутствия познания никогда нельзя заключать к отсутствию воли, — наоборот, последняя может быть указана во всех проявлениях бессознательной, как растительной, так и неорганической природы; значит, не воля, как то принимали до сих пор все без исключения, обусловливается познанием, а, напротив, познание обусловливается волей.

Вот именно эта, еще и теперь столь парадоксально звучащая основная мысль моего учения во всех главных пунктах своих получила от эмпирических, по возможности избегающих всякой метафизики, наук столько же подтверждений, которые хотя и исторгнуты мощью истины, но как идущие с подобной стороны, в высшей степени поразительны; при этом они обнаружились только после выхода в свет моего произведения, но совершенно независимо от него, на протяжении многих лет. Что такие подтверждения получены именно для этого основного догмата моей философии, выгодно в двух отношениях: во-первых, потому, что он является главною мыслью, обусловливающей все остальные части моего учения; во вторых, потому, что только он мог воспринять подтверждения со стороны чуждых философии и совершенно независимых от нее наук. Ибо хотя и остальным частям моей философии, этической, эстетической и дианойологической, семнадцать лет, которые я провел за постоянной работой над нею, доставили многочисленные подтверждения, однако последние, по самой природе своей, с почвы действительности, на которой они возникли, непосредственно переходят на почву собственно-философскую, в силу чего они и не могут иметь характера постороннего свидетельства и, как воспринятые мною лично, не могут быть столь же неопровержимы, недвусмысленны и убедительны, как те подтверждения, которые относятся собственно к метафизике и непосредственно доставляются коррелятом ее — физикой (понимая это слово в широком смысле древних). Ведь физика, т. е., значит, естествознание вообще, следуя своим собственным путем во всех его разветвлениях, должна, наконец, достигнуть точки, на которой оканчиваются ее объяснения. Этот пункт и есть метафизика, в которой физика усматривает свою границу, и не будучи в состоянии преступить ее, она останавливается у нее и затем предоставляет свой предмет метафизике. Вот [20]почему Кант справедливо и заметил: «Очевидно, что первоосновные источники действий природы непременно должны служить укором метафизике» („Об истинной оценке живых сил“, 51). Таким образом, все то для физики недоступное и неизвестное, на чем кончаются ее исследования и что ее объяснения предполагают, как данное, она обыкновенно выражает словами вроде: „сила природы, жизненная сила, творческий инстинкт“, которые говорят не более, чем x, y, z. Когда же, в отдельных счастливых случаях, особенно проницательным и внимательным исследователям в сфере естествознания удается как бы украдкой бросить взгляд за ограничивающую ее завесу и не только почувствовать границу, как такую, но до некоторой степени и распознать ее свойства и, следовательно, заглянуть даже в лежащую за нею область метафизики; когда физика, при этих счастливых обстоятельствах, прямо и решительно заявляет, что исследованная таким образом граница представляет собою именно то самое, что́ одна метафизическая система, в то время ей совершенно неизвестная и берущая свои доводы совсем из иной области, установила, как истинную и сокровенную сущность и конечный принцип всех вещей, которые, сверх того, она, физика, с своей стороны признает только явлениями, т. е. представлениями, — тогда разнородные исследователи, каждый в своей сфере, воистину должны почувствовать то же, что чувствуют рудокопы, которые в недрах земли, доверяясь только одному компасу и ватерпасу, ведут друг к другу, от двух, далеко отстоящих пунктов, две штольни и после продолжительной с обеих сторон работы в подземном мраке, переживают, наконец, давно вожделенную радость — услышать с противоположной стороны удары молотков. Ибо упомянутые исследователи сознают тогда, что они достигли так долго и так напрасно чаемой точки соприкосновения между физикой и метафизикой, которые, как небо и земля, никогда не хотели сойтись вместе, и что положено начало примирению обеих наук и найдена точка их соединения. Философская же система, дожившая до такого триумфа, получает в нем настолько сильное и удовлетворяющее внешнее подтверждение своей истинности и правильности, что большего уже и быть не может. В сравнении с подобным подтверждением, которое можно считать как бы арифметической поверкой, сочувствие или несочувствие известной эпохи не имеет никакого значения, — в особенности, если присмотреться к тому, на что между тем это сочувствие направлялось, и убедиться, например, что оно выпало на долю произведений [21]после-кантовской эпохи. На эту игру, которая под именем философии происходит в Германии в течение последних сорока лет, публика уже начинает открывать глаза (и она откроет их еще более); настало время подводить итоги, и теперь можно будет видеть, вышла ли на свет Божий хоть одна истина из тех бесконечных писаний и споров, которые не прекращаются со времени Канта. Это избавляет меня от необходимости касаться здесь предметов недостойных; тем более что в настоящем случае я могу достигнуть своей цели более коротким и приятным путем — путем анекдота. Когда Данте во время карнавала затерялся в толпе масок и герцог Медичи приказал его разыскать, то, лица, получившие это поручение, усомнились в возможности его исполнить, так как Данте был тоже замаскирован; тогда герцог сообщил им вопрос, который они должны были предлагать всякой маске, хоть несколько похожей на Данте. Вопрос этот был следующий: «Кто познает хорошее?». Посланные получили на него много нелепых ответов, и только одна маска, наконец, ответила так: «Тот, кто познает дурное». По этому ответу они узнали Данте[2]. Этим я хочу сказать, что я не находил причины падать духом от недостаточного сочувствия ко мне моих современников, так как я одновременно имел перед глазами то, на что оно было направлено. Что́ представляли собою эти отдельные авторы, потомство узнает по их сочинениям; а по приему, который был им оказан, оно узнает, что́ представляли собою их современники. На звание современной «философии», которое хотели было оспаривать у курьезных адептов гегельянской мистификации, мое учение совершенно не притязает; зато оно притязает на звание философии будущего, — того будущего, когда перестанут довольствоваться набором бессмысленных слов, пустых фраз и ребяческих параллелизмов, а потребуют от философии реального содержания и серьезных выводов, но в то же время освободят ее от несправедливого и нелепого домогательства, чтобы она представляла собою парафразу данной государственной религии. «Очень бессмысленно ожидать от разума известных разъяснений и между тем заранее предписывать ему, в какую сторону он непременно должен склониться» (Кант, „Критика чист. раз.“ стр. 755, 5-е изд.) — Грустно жить в эпоху такого глубокого упадка, что даже столь [22]самоочевидная истина, как эта, должна еще опираться на авторитет великого человека. С другой стороны, смешно, когда от философии, посаженной на цепь, ожидают чего-то великого, и совсем уже забавно глядеть, как она с торжественно-серьезным видом принимается за исполнение этих великих дел, — между тем как всякий заранее знает, в чем длинной речи краткий смысл. Более же проницательные люди, по большей части, угадывают под мантией философии замаскированную теологию, которая держит речь и на свой лад поучает жаждущего истины ученика, — что̀ напоминает хорошо известную сцену из великого поэта. А другие, взор которых проникает еще глубже, утверждают, что под этой мантией прячется не теология и не философия, а просто-напросто жалкий бедняга, который, с торжественным видом и глубокой важностью заявляя о своем стремления к высокой и великой истине, на самом деле не ищет ничего другого, кроме куска хлеба для себя и для своей будущей юной семьи, — конечно, с меньшим трудом и с большей честью мог бы он достигнуть этого на каком-либо другом пути, тогда как здесь приходится за эту цену делать все, чего ни потребуют, даже, в случае надобности, a priori дедуцировать самого черта и его бабушку и, буде окажется нужно, интеллектуально лицезреть их. Хотя этот контраст между возвышенностью мнимой цели и низостью цели действительной и производит высоко-комичное впечатление, тем не менее надо пожелать, чтобы чистая и священная почва философии была очищена от подобных ремесленников, как некогда Иерусалимский храм — от торгашей и менял. — Итак, до наступления этого лучшего времени пусть философская публика расточает свое внимание и сочувствие по-прежнему. Пусть и впредь, как и до сих пор, наряду с Кантом, — этим лишь однажды удавшимся природе великим духом, который осветил свою собственную глубину, — пусть наряду с ним каждый раз непременно упоминают, как равного ему, Фихте, — и ни один голос не воскликнет: Ήρακλης καἱ πἱϑηκος![3]. Пусть и впредь, как и до сих пор, гегелевская философия абсолютной бессмыслицы (на 3/4 чистой и на 1/4 состоящей в пустых умствованиях) слывет за неизмеримую глубину премудрости, и пусть к сочинениям Гегеля не служат эпиграфом слова Шекспира; «Such stuff аs madmen tongue and brain not»[4], а виньеткой-эмблемой — каракатица, распространяющая вокруг себя темное облако, [23]для того чтобы нельзя было ее разглядеть, с надписью: Mea caligine tutus («меня охраняет моя темнота»). — Наконец, пусть как и раньше, каждый день приносит на потребу университетов все новые и новые системы, сплетенные из одних только слов и фраз, — с особым ученым жаргоном в придачу, на котором можно говорить целые дни, ничего не сказавши, и пусть эту забаву никогда не смущает арабская пословица: «Я слышу, как трещит мельница, но я не вижу муки». — Ибо все это свойственно нашему времени и должно следовать своему течению, — как и во всякую эпоху можно найти какое-нибудь сходное явление, которое с большим или меньшим шумом занимает современников, а потом до такой степени замирает и бесследно исчезает, что́ ближайшее поколение уже не в состоянии сказать, что это было. Истина может ждать: перед ней — долгая жизнь. Настоящее и серьезное всегда медленно шествует по своему пути и достигает своей цели; правда, оно достигает ее как бы чудом, ибо все настоящее и серьезное, при его появлении, обыкновенно встречают холодно и недружелюбно, — совершенно по той же причине, по какой впоследствии, когда оно признано и дошло до потомства, неисчислимое большинство людей отдают ему должное исключительно потому, что доверяются чужому авторитету, и не хотят себя компрометировать, — между чем как число истинных ценителей все еще остается почти столь же мало, как и прежде. Тем не менее эти немногие лица властны внушить уважение к истине, потому что сами они пользуются уважением. Они передают друг другу истину из рук в руки и из столетия в столетие, через головы неспособной толпы. Да, трудно существовать лучшей доле человеческого наследия. Но если бы истина, для того чтобы быть истиной, нуждалась в соизволении людей, у которых на сердце лежат совсем другие заботы, то, действительно, можно было бы усомниться в успехе ее дела, и ей часто приходилось бы выслушивать изречение ведьм: Fair is foul, and foul is fair[5]. К счастью, это не так: истина не зависит ни от чьей благосклонности или неблагосклонности и не нуждается ни в чьем соизволении: она стоит на собственных ногах, время — ее союзник, и сила ее неодолима, и жизнь ее нетленна.


Примечания править

  1. Так писал я в 1835 году, когда мною было составлено предлагаемое сочинение. Дело в том, что начиная с 1818 года, в конце которого появился „Мир как воля и представление“, я ничего не издавал. Нельзя же считать перерывом этого молчания сделанную мною для иностранцев латинскую переработку моего уже в 1816 году вышедшего сочинения о зрения и цветах, которую я поместил в 1830 году в III томе книги Scriptores ophtalmologici minores, edente I. Radio.
  2. Baltazar Gracian, el Criticon, III, 9, который и должен отвечать за анахронизм.
  3. Геркулес и обезьяна!
  4. Такова безумных речь: в ней звуки есть, а мысли нет.
  5. Прекрасное — безобразно и безобразное — прекрасно.