Начертав образ философа, способного управлять государством, Платон продолжает рассуждать следующим образом: Если философами, говорит, надобно почитать тех, которые стараются созерцать вечные формы вещей, а обращающиеся с вещами многоразличными, текучими и переменчивыми — не философы; то легко понять, кому следует вверять кормило государственного правления. Ведь философы-то, имея познание истины, ясно будут усматривать, что̀ справедливо в обществе, что̀ несправедливо. Поэтому в стражей общества должны быть избираемы люди, знающие силу и природу каждой вещи, особенно когда не лишены они и тех добродетелей, которыми отличаются другие. Пламенея любовью к предметам истинно сущим, они будут также любить искусства и науки, открывающие им силу как бы вечной сущности, а оттого станут заботливо избегать лжи и держаться одной истины; ибо с мудростию, к которой они стремятся, ничто столько не сродно, как истина. Находя же удовольствие преимущественно в любви к науке и мудрости, они, конечно, не будут думать об удовольствиях телесных, следовательно станут украшаться рассудительностью и умеренностью. А когда человека, своим умом старающегося обнять весь круг вещей человеческих и божественных и своею душою созерцающего силу и природу всего времени и всей сущности, не будет занимать ничто мелочное; тогда он не подумает высоко ценить жизнь настоящую; следовательно будет презирать смерть и не обнаружит ни трусливости, ни малодушие, но, более чем кто другой, явится великодушным и мужественным; потому что природы — трусливая и низкая с философиею не имеют ничего общего. Но кто воздержен, благороден и мужествен; тот никогда не позволит себе поступить с кем-нибудь несправедливо. Поэтому истинный философ необходимо будет справедлив и прямодушен. Кроме того, нельзя не быть ему и ученым; потому что он будет одарен хорошею памятью, без которой не мог бы питать свою душу науками или познаниями. Притом известно, что истина весьма сродна с симметриею и гармониею: посему не может быть, чтобы человек, во всю жизнь ревнующий об истине, обнаруживал суровость и неприветливость. Если же для познания истины всё это не обходимо, то каждый согласится, что управление государством должно быть вверяемо людям ученым и совершенным. P. 484 — 487 A.
Выслушав означенные рассуждения Сократа, Адимант возражает: остроумно и искусно исследываешь ты, Сократ, настоящий предмет, однако не так, чтобы в душе не оставалось никакого сомнения. Могут сказать, что философы, проведшие весь век в изучении мудрости, часто бывают чудаками, непонимающими пользы вещей; да и самые-то лучшие из них вовсе неспособны управлять обществом. Если же это справедливо, то как настаивать, что общество тогда только будет счастливо, когда его правителями явятся философы! Сократ отвечает на это следующим образом: люди, так рассуждающие, говорят сущую правду, только не знают причин открывающегося здесь недостатка. Как грубые и глупые мореплаватели хвалили бы того капитана, который пусть и не знает своего дела, лишь бы поблажал их прихотям, а мудрого, который для спасения всех употребляет меры строгости, бранили бы и отвергали: так и народная толпа, измеряющая всё удовольствием и частною пользою, обыкновенно обвиняет тех правителей, которые, не поблажая её страстям, имеют в виду пользу и благо только целого государства. Явно, что в этом случае надобно винить не философов, а людей, непользующихся философами. Если же последние к управлению государством не приступают сами собою, то делают это как мудрецы. Ведь и врачь не ходит по домам с вопросом, не нужно ли кого лечить: так-то и способные управлять обществом не станут упрашивать толпу, чтобы она вверила им власть. Вот причина, по которой философы считаются большею частью неспособными к должностям правительственным. P. 487 B — 489 D.
Но гораздо больше ненависти навлекается на философию теми, которые, не имея нисколько мудрости, усвояют себе имя философов. Как свойства души, в истинном философе необходимые, бывают редки, и как нечасто рождаются люди, вполне способные любить мудрость: так, напротив, весьма многочисленны причины и поводы к развращению и ложному направлению понятий. Во-первых, на души юношей производят важное влияние те порицания и похвалы, которыми осыпаются в общественных собраниях правители государства; так что, слыша их, юноши часто без совести заботятся только о том, как бы вкрасться в расположение народа. Потом, еще могущественнее действуют на них награды и наказания, назначаемые выдающимся в обществе лицам. Это имеет такую силу, что из юношей никто не может сделаться добрым, разве по какому-нибудь божественному жребию. Надобно еще прибавить, что и софисты портят души юношей, потому что преподают искусство льстить безумной толпе народа, будто дикому зверю; а народ никак не может судить о том, что прекрасно и честно само по себе, чтобы понять дурную сторону того искусства. P. 489 D — 493 E.
При таком множестве опасностей, которым подвергаются души, едва ли возможно, чтобы люди, влекущиеся любовью к философии, могли достигнуть предположенной ими цели. Представим себе юношу, отличающегося добродетелями и сверх того красотою тела. Что станется с ним? Родственники, домашние и прочие граждане будут всячески расточать ему ласки, чтобы, то есть, в будущем времени воспользоваться его авторитетом и влиянием на ход собственных своих дел. А отсюда произойдет то, что юноша, как ни благороден он по природе, сделается надменным, невыносимо гордым, и станет отвергать внушения самых благоразумных наставников. Если же случилось бы, что какой-нибудь юноша, по доброте своей природы, тем не менее предался философии; то заинтересованные его благоволением будут всячески стараться отвлечь его от любимого им занятия, а не то, — отвлекут от него наставников. P. 494 A — 495 A. Этими причинами и способами повреждается и самая благородная природа: тогда как от ней надлежало бы ожидать много пользы как частным лицам, так и целому обществу, — в состоянии повреждения она становится гибельною и распространяет заразу. Отсюда происходит то, что природа особенно счастливая проводит жизнь нисколько себя не достойную; а философия, лишившись способных своих адептов, переходит в руки людей ничтожных и презренных, которые бесславят ее и делают для многих предметом поношения и ненависти. Эти люди, обольщаясь славою мудрости, в области философии ищут суеты и пищи тщеславию, а потому, облекшись в одежду рабского служения, не чувствуют и не предпринимают ничего великого, благородного, возвышенного. P. 495 A — 496 A. Из этого видно, что число истинных друзей мудрости не может быть значительно; да и те, сохраненные от общей заразы, преисполняются любовью к философии по большей части под влиянием какой-то счастливой судьбы, или, что редко бывает, какого-то божественного определения. Эти немногие, усмотрев жалкое состояние обществ, никак не решаются принимать участие в делах общественных, а напротив, убегают от них, будто от бури, и обращаются к поприщу частному, как в тихой пристани, в которой можно было бы им наслаждаться плодами мирных занятий и, вдали от развратных граждан, готовиться — свято, с невинностью и надеждою выйти из этой жизни. P. 496 A — 497.
Хотя такая жизнь кажется и хорошею, однакож она далеко ниже той, какую проводили бы эти люди, если бы действовали в обществе благоустроенном. Теперь нет общества, которое способствовало бы к укреплению и развитию способностей философской души: напротив, во всех портятся и самые лучшие таланты, будто пересаженные на чужую почву иноземные растения. Итак, теперь возникает вопрос: каким образом в предначертанном государстве воспитывать и поддерживать любовь к философии, чтобы она мало-помалу не ослабела и не повредилась? С философиею надобно обращаться совсем не так, как с нею обращаются. Ныне юноши приступают к философии рано и занимаются ею слегка, возмужав же, спешат к другим делам, а философию оставляют. Стражи государства должны идти другим путем. Начало своих занятий поведут они от тех наук, которые приличны нежному их возрасту; потом, когда укрепятся силы их духа и тела, они будут заниматься тем, что соответственно мужескому их развитию; а как скоро наступит возраст преклонный и телесная крепость начнет упадать, они, оставив общественные дела, совершенно предадутся философии и будут стараться только о том, чтобы и жизнь окончить благополучно, и после смерти получить достойный своей добродетели жребий. P. 497 A. — 498 C.
Этот способ, конечно, не понравится многим, но противники должны всячески дознать его пользу. Что они отвергнут его, — это неудивительно; потому что никогда не видели ни устроенного таким образом, ни столь ясно описанного государства, а еще менее могли видеть когда-нибудь в столь совершенном обществе столь совершенного по добродетелям его правителя. К этому надобно присовокупить, что многие, мало заботясь об исследовании истины, услаждаются более хитросплетением, блеском и пышностью речи. Хотя мы и предвидели, что всё это не будет ладить с ходячею мыслью; однакож, возбуждаясь любовью к истине, осмелились свободно произнесть, что общество не прежде будет наслаждаться счастьем, как тогда, когда в нём или философы будут царствовать, или цари философствовать. И наше убеждение таково, что это возможно. Нет сомнения, что даже и народная толпа, если, отвергнув предрассудки, поймет она достоинство и превосходство философии, — одобрит наши мысли. Ведь виновники её ненависти и вражды против философствования не другой кто, как те, которые, по своему профанизму, не имея права вступать в храм мудрости, врываются в него силою и, неспособные постигать высшую мудрость, останавливаются только на делах человеческих, высших же созерцателей преследуют злословием. Между тем истинные философы, вперившие свой ум в вечную истину, нетолько не носятся душою среди дел человеческих, безрассудно наполняя свое сердце горечью и ненавистию, но и тогда, как обращаются к делам, необходимо их сопровождающим и незаключающим в себе ничего несвойственного, — и тогда стараются в этом отношении применяться к божественной гармонии. Такой человек, если побуждается необходимостию сообразовать и упорядочивать известное общество по вечной идее сущности, — явится превосходнейшим вождем и наставником в рассудительности, справедливости и во всякой гражданской добродетели; и народ уже не будет укорять нас, видя нашу уверенность, что общество тогда только хорошо устроится, когда его форма мужами мудрыми будет начертана по образцу божественному. Философы, вопреки ходу обыкновенного нашего законодательства, поступят так, что прежде с корнем исторгнут из общества застарелые пороки, а потом начертают новую форму государства по образцу вечной правды, красоты, рассудительности и всякой добродетели, чтобы, принимая в расчет условия здешней жизни, довести граждан и общество до такого совершенства, какое требуется и природою человеческих дел, и подобием божественного образца. P. 498 C — 501 E. Если же это верно, то философы будут такими правителями обществ, от которых нечего больше желать, в деятельности которых не найдется ничего, достойного порицания. Поэтому нельзя не согласиться, что они сделаются детьми царей. Такие явления будут, конечно, редки, однакож не невозможны. И если явится по крайней мере такой один; то и он будет в состоянии сделать то, что желаемое нами общество в человеческой жизни осуществится. Итак, теперь разрешено еще одно наше сомнение: возможно ли предначертанное нами государство среди людей и из этих самых людей? Препятствий к этому более не представляется. P. 501 E — 502 C.
Показав, каковы должны быть правители государства, Сократ возвращается к тому, что прежде обещал сказать об их образовании, и продолжает учить, как и чем должны заниматься граждане, чтобы могли непрестанно охранять благосостояние общества. Мы сказали, говорит он, что правители государства должны сильно любить свое отечество; так чтобы любовь их не ослаблялась никакими превратностями и за свое постоянство была награждаема. А теперь прибавляем, что стражи общества должны быть самыми строгими философами. Правда, немного найдется таких, которые бы и украшались требуемыми добродетелями стражей, и имели свойства философа; потому что обладающие хорошею памятью, образованностью ума, живостию души, и другими подобными достоинствами, редко с великодушием и отважностью соединяют надлежащее постоянство и твердость, составляющие мужество. И наоборот — люди серьезные и постоянные нередко бывают беспечны относительно к занятию науками и холодны. Поэтому, как прежде говорили мы, что наши стражи должны быть рассматриваемы в трудах, опасностях и удовольствиях: так теперь говорим, что они должны получить образование во многих отраслях наук, чтобы заблаговременно видно было, могут ли души их принять силу науки, относящейся к познанию справедливости, рассудительности, мужества и мудрости. Эту науку должны они знать не слегка, а изучить обстоятельно. P. 502 C — 504 E.
К этим наукам надобно присоединить еще важнейшую и превосходнейшую, о которой доселе не было упомянуто, а следует упомянуть. Для наших правителей, или что то же — для философов мало — иметь понятие о добродетели, как мы объяснили ее: они должны стремиться к основательнейшему её уразумению. Им нужно созерцать самую идею блага, по которой одной всё справедливое и похвальное становится полезным и спасительным. Хотя ясного и определенного понятия об идее его получить нам нельзя; однакож без ней, и при самой обширной мудрости, мы будем шатки. Высочайшее благо многие поставляют в удовольствии, а иные ищут его в разумности (φρονήσει): но ни те, ни другие не достигают истины, потому что держащиеся последнего мнения должны, конечно, признаться, что разумность относится не к чему иному, как к благу, так что те впадают в смешное заблуждение, которые, полагая, что высочайшее благо состоит в разумности, это самое — разумность снова относят к благу, а что такое оно само в себе, определить не могут. Не менее ошибаются и те, которые высочайшее благо поставляют в удовольствии: ибо ни немогут не согласиться, что бывают удовольствия и худые; а отсюда само собою следует, что в удовольствии блага искать нельзя. Весьма многие останавливаются еще на том, что высочайшее благо представляют себе как бы некоторый вид добродетели: но когда дело идет о приобретении блага, все, оставив вид, ищут самой истины; так что все явно влекутся сильнейшим желанием блага, и познание его как вообще людям, так особенно нашим стражам, совершенно необходимо. Ведь нельзя иметь полного и совершенного знания даже о честном и справедливом, если не видно, почему это благо. Если же весьма трудно представить себе самую идею блага и ясно высказать, что такое оно; то в настоящем случае довольно будет начертать его образ. Но прежде чем это сделаем, припомним нечто из того, в чём прежде согласились. P. 505 A. — 507 A. Есть два рода вещей: один, к которому относятся вещи многоразличные и разнообразные, например, хорошие, красивые, честные; другой заключает в себе те, которые всегда одинаковы и не изменяются, каковы — доброе, честное, прекрасное, рассматриваемое само в себе. Тот род мы постигаем чувствами, а этот созерцаем умом. Из телесных чувств самое благородное, без сомнения, есть зрение: потому что прочие чувства, как, например, осязание и слух, для ощущения вещей, не требуют никакого посредства; а когда хочешь что-нибудь усмотреть зрением, — кроме способности зрения и предмета, требуется еще нечто третье, без чего предмет усмотрен быть не может. Это третье есть не иное что, как свет, получаемый от солнца. Солнце изливает свет для наших очей и производит то, что мы можем усматривать подлежащие чувствам предметы. Вот обещанный мною образ высочайшего блага: ибо как солнце помогает телесным очам усматривать окружающие нас предметы; так идея блага помогает уму познавать вышечувственные вещи. Итак, высочайшее благо есть то, которое и познаваемым нами вещам доставляет истинность, и нашему уму, относительно вещей божественных, темному, сообщает познание истины. Поэтому, познание и истина — сколь ни прекрасные вещи, однакож то благо своим достоинством далеко превышает их, ибо служит им причиною. И как свет и зрение, хотя и сродны с солнцем, однакож не должны быть с ним смешиваемы: так истина и познание, хотя и подобны несколько тому благу, однакож не суть то самое благо. И в этих, конечно, ясно познается превосходство блага; но к тому прибавляется еще нечто, чем оно возбуждает в нас величайшее изумление, и по чему весьма походит на солнце. Ведь как солнце вещам чувствопостигаемым доставляет не то одно, что они бывают усматриваемы, но вместе дает им и пищу, чтобы они рождались и росли: так и благо, о котором говорим, дарует всем вещам не то одно, что они познаются, но и то, что они существуют; потому что само оно своею силою — выше всего и в их числе не заключается. P. 507 A — 509 B. Теперь мы видим, что это благо точно так же господствует в роде вещей вечных и постоянных, как солнце владычествует над вещами чувство-постигаемыми. Но вещей есть два рода, и как тот, так и другой подразделяются на два равных вида, из которых один заключает в себе самые вещи, а другой — образы вещей. Именно, что подлежит чувствам, то — или самые вещи, как, например, животные, растения, произведения искусства, — или образы тех вещей, каковы — тени и фигуры, видимые в воде или зеркале. Таким же образом и познаваемое умом по справедливости можно подразделить на два вида: к одному из них относятся чистые идеи, чрез созерцание которых происходит то, что мы, начав от подположений, восходим к началу безусловному, — а другой заключает в себе формы смешанные, подлежащие чувствам, пользуясь которыми, мы по необходимости делаем выводы из подположений и идем уже не к началу, а к концу. Так поступают и геометры, которые, простираясь от подположений, начертывают треугольник и другие фигуры, не для того, чтобы показать самую природу этих фигур, но чтобы чрез начертание их легче доказать, что̀ требует доказательства. Но как четыре имеется рода вещей, так четыре же соответствуют им и деятельности души: именно, — чистые, отрешенные от всякой чувственной примеси идеи мы созерцаем νοήσει; подлежащие чувствам образы их познаем διάνοιᾳ; чувствопостигаемые предметы усматриваем πίστει; а образы этих последних примечаем догадкою или εἰκασίᾳ.