Между сочинениями Платона есть диалог, озаглавленный именем современного Сократу рапсодиста, называвшегося Ионом. Этот диалог так короток и в своем содержании так не разнообразен, что не было бы нужды и предварять его критическим рассуждением, если бы мы не имели в виду некоторых противоречущих мнений, высказанных филологами относительно его достоинства и подлинности. Так, Шлейермахер полагает, что Ион имеет значение только прибавления или эпилога к Платонову Федру, и что в нём нет ничего Платоновского, кроме сравнения поэтического восторга с магнитом. Почти то же, только с большею решительностью, говорит Аст: по его мнению, писатель Иона, воспользовавшись несколькими худо понятыми им местами Федра (напр., на стр. 245 A) и Ксенофонта (Sympos. III, 6. Memor. IV, 2, 10), взял их мысли за тему своего сочинения и эту тему раскрыл с детскою неопытностью. Но иначе смотрел на Иона Зохер. Он не сомневался в подлинности этого диалога и видел двоякую цель его изложения: по его словам, Платон в своем Ионе, во-первых, хотел доказать, что поэты и их любители чужды мудрости и не имеют собственно так называемого (философского) знания; во-вторых, предположил обнаружить ничтожество рапсодистов, комедиантов и других подобных им людей, — в той мысли, что они, распространяя превратные понятия и расположения в народе, были косвенными причинами смерти Сократовой. Еще иначе намерение Платона при изложении этой беседы определяется Нитшем, по мнению которого, Платон в своем Ионе хотел доказать, что друзья поэтов и рапсодистов, слушая их, не принимают в себя ничего, кроме яда, отравляющего их души страстями, и что истинное искусство и знание приобретается только путем философского размышления, а не слепым раздражением душевных сил. Таким образом, основную мысль Иона Нитш поставляет в непосредственную связь с учением Платона, изложенным в его Государстве (l. X, p. 598. C. D): но не такой взгляд на Иона виден у Штальбома. Нисколько не сомневаясь в том, что Ион принадлежит Платону, он главным побуждением к изложению этого диалога почитает желание научить, что род энтузиазма, или восторга, возбуждаемого не внутренним движением души, а внешним влиянием поэтической гармонии, под которым находятся рапсодисты, происходит не от знания искусства, а от случайного расположения, и однакож ведет к притязанию мудрости, как будто восторгающийся таким образом в самом деле обладает точным и тонким знанием тех вещей, о которых рапсодирует по творениям поэтов. А отсюда, по намерению философа, должно вытекать заключение, что этому, внешно возбуждаемому энтузиазму надобно приписывать немного цены. Но так как Платон почти во всех своих сочинениях философское учение об известном предмете обыкновенно соединяет с ирониею, направленною против современников, непонимающих природы того предмета; то и в Ионе он делает то же самое, то есть нетолько определяет значение внешно возбуждаемого энтузиазма, но и затрагивает своею ирониею самохвальство и тщеславие рапсодистов. Поэтому, намерение Платона, при изложении Иона, выразилось двояко — внутренно и внешно, и оба эти выражения так тесно соединены между собою, что одно не может быть отделено от другого. С таким взглядом Штальбома на этот диалог не имеем причины не согласиться и мы.
Ион явно делится на две части, из которых первая идет от начала до стр. 526 E, а вторая — от этой страницы до конца диалога. В первой части раскрывается та главная мысль, что все поэты даром творчества обязаны не знанию искусства или науки, а божественному воодушевлению, и творят не сознательно — силою своего ума, а страдательно, как бы одержимые музами, поэтому и называются истолкователями воли богов. Под влиянием такого же обаяния или одушевления декламируют и рапсодисты; только они бывают одержимы не музами, а каждый тем поэтом, который нашел в нём свой орган и своими творениями приводит его в состояние восторга. Поэтому, как поэты истолковывают волю богов: так рапсодисты бывают истолкователями мыслей и чувствований, высказываемых поэтами, а своим собственным знанием и умом не обнимают тех предметов, о которых говорят, и рапсодируют только как исступленные. Эта последняя мысль Сократа показалась обидною для самолюбия Иона, и потому заставила собеседников исследовать, на знании ли и на каком знании основывается искусство рапсодиста. Решением нового, возбужденного теперь, вопроса занимается вторая часть диалога. В ней полагается, что любимый поэт Иона, Омир, говорит о разных предметах, например, об управлении колесницами, об употреблении лекарств, о вождении кораблей, о командовании войском: но все эти действия более известны кучерам, врачам, кормчим, военачальникам, чем рапсодисту; следовательно, рапсодист не знает того, что рапсодирует из Омира. Ион соглашается; но чтобы указать в Омире предмет, который был бы коротко знаком и рапсодисту, усвояет ему полное знание науки военачальничества, и таким образом, отвечая на вопросы Сократа, приходит к нелепому заключению, что отличный рапсодист есть превосходный генерал.
Имел ли Сократ какую-нибудь причину преследовать своею ирониею рапсодистов? — Если предположит, что рапсодисты в Греции были то же, что на севере у нас древние барды; то надлежало бы, по-видимому, не преследовать их, а одобрять, как людей, с благодарностью припоминавших подвиги отечественных героев и описывавших доблести их, в образец для подражания позднейшему потомству. Но греческих рапсодистов Сократова времени нельзя сравнивать с северными бардами. По исследованиям Дрейсига (Comment. critic. de Rhapsodis, Lips. 1734) и Вольфа (Prolegg. ad Hom. XCIX sqq.), эти люди старались соединить в своем лице нетолько роли рассказчиков и комедиантов, но и комментаторов того поэта, которого рапсодировали. Они обыкновенно отличались пестротою и театральною вычурностью наряда, по которой надлежало смотреть на них больше как на шутов и балаганных паяцов, чем как на декламаторов великих произведений поэтического воодушевления. Они свои декламации почти всегда соединяли с действиями и, действуя, приходили в исступление. Главною их целью было произвести сколько можно больше эффекта и потрясти души слушателей. В этом случае мерою истины были не мысли и чувствования поэта, а умственное и нравственное настроение рапсодиста, под влиянием которого он истолковывал своего вдохновителя иногда вовсе несогласно с требованиями творческой его фантазии. Между тем навык рассказывать о всём, что воспеваемо было поэтом, вкоренял в нём уверенность, что он действительно знает то, о чём рассказывает, и отсюда переводил его к смешному притязанию на мудрость. Общество образованное, конечно, и тогда смеялось над фарсами и лицедейством рапсодистов, и на пиршествах заменяло их простыми чтецами поэтических произведений; но афинская толпа нередко увлекалась их исступлением и, при тогдашней форме правления, могла быть незаметно направляема к известной цели. Всё это достаточно, кажется, оправдывает Платона, что он избрал такую тему для беседы Сократа с рапсодистом. Сократ в Ионе отнюдь не порицает истинного поэтического воодушевления, а только доказывает, что оно внушается музами и потому зависит не от знания, что оно состоит в свободном стремлении души к предмету и никому недоступно, кроме того, чья нежная и девственная душа проникается божественным (Phaedr. p. 245 A). Но внешно возбуждаемый восторг рапсодистов столько же заслуживал порицание, сколько исступление коривантов и вакханок. Поэтому легко понять, отчего Сократ и его ученики к рапсодистам постоянно выражали презрение. Свидетельство об этом мы находим и у Ксенофонта (Memor. IV, 2, 10), где сын Софрониска говорит так: οἶδα τὰ μεν ἔπη ἀκριβοῦντας, αὐτοὺς δὲ πάνυ ἠλιθὶους ὄντας. С этим согласно и то, что читается в Ксенофонтовом Симпосионе — III, 5, где Антисфен спрашивает Никерата: οἶσθά τι οὗν ἔθνος ἠλιθιώτερον ῥαψωδῶν; а этот отвечает: οὐ μὰ τὸν Δία, οὔκουν ἔμοιγε δοκεῖ.
Теперь можно еще предложить себе вопрос: в какое время Платон написал разговор, озаглавленный именем Иона. Определенно отвечать на это, конечно, нельзя; однакож, принимая в соображение, с одной стороны, форму и содержание диалога, с другой, тогдашнее отношение поэтов, ораторов и рапсодистов к Сократу, можно, по крайней мере, приблизительно, указать на время появления Иона. Эти соображения позволяют полагать, что Ион написан Платоном еще при жизни Сократа, когда первый был слушателем последнего и видел, какая сильная вражда восставала против его учителя со стороны тогдашних личностей, занимавшихся литературою, но неполучивших философского образования, надмеваемых гордостью софистического многознания и невыносивших тонкой Сократовой иронии. Во-первых, надобно заметить, что в Ионе нет ничего такого, что свидетельствовало бы о широком развитии науки, какое видно в позднейших сочинениях Платона: здесь, напротив, всё так просто, так осязательно, что в писателе тотчас видишь Сократова воспитанника, заимствующего свои изображения прямо из вседневной жизни. Даже и мысли о поэтическом и рапсодическом восторге не поднимаются выше понятия древних Греков и находятся в такой тесной связи с учением Сократа об этом предмете, что можно почитать их вполне Сократовыми. Поэтому мнение Шлейермахера, что на Иона надобно смотреть, как на прибавление к Федру, кажется весьма странным. Ведь если бы это сколько-нибудь походило на правду; то в Ионе мы должны были бы найти больше содержания и больше углубления в предмет исследываемый: между Федром и Ионом, в материальном отношении и в философском взгляде, такое же различие, какое — между возрастным, особенно крепким человеком, и не вполне созревшим, хотя способным юношею. На тот же период Платоновой жизни указывает и форма рассматриваемого диалога. В этом диалоге далеко нет еще той искусственности плана, той поступи и заманчивости наведения, той тонкой и чарующей иронии, какая непрестанно встречается в произведениях Платона, написанных в позднейшую пору его жизни. Здесь господствует больше наивность и такая простота, какою Ксенофонт в своих записках характеризует самого Сократа, и только уподобление воодушевления магниту позволяет предвидеть в Платоне возвышенность и зоркость будущего философа. Что Платон написал Иона еще в ранней молодости, когда посещал школу Сократа, это нисколько неудивительно. Мы уже имели случаи говорить, что в тот период его жизни написаны им, кроме Иона, и некоторые другие разговоры, как-то Менон, Эвтифрон, Лизис, — все они направлены к защите Сократа от тех обвинений, которыми тогда начинали преследовать его: только эта защита обнаруживала характер апагогический, то есть доказывалось, что обвинители великого философа — люди несмысленные, невежды, поставляющие внешний и личный свой интерес выше истин общечеловеческих, которых органом и проповедником был Сократ. Так, например, известно, что Эвтифрон написан для обличения лживых провещателей в том, что они, обвиняя Сократа в неблагочестии, сами не знают, что такое — благочестие; в Меноне же доказывается, что софисты и политики, обвинявшие Сократа в развращении юношества, общественные свои приговоры износят не из оснований науки или искусства, которых вовсе не знают, а делают их слепо, увлекаясь безотчетным стремлением ума, или самоуверенно указывая на божественный, дарованный себе жребий. Итак, эти диалоги с тою же целью направлены против провещателей, софистов и политиков, с какою Ион — против рапсодистов.