Первое время после кончины Николая Павловича многие петербургские жители, в том числе и я, совсем приуныли; несмотря на неудачи и удары, нанесённые национальному чувству в последние дни царствования Николая Павловича, доверие к его величественно-энергической личности было ещё так сильно, что когда его не стало, все себе задавали неразрешаемый вопрос: что теперь будет?
Действительно, обстоятельства были далеко не утешительные. Крымская армия, разобщённая от центра России, несмотря на всевозможные усилия, не могла получать вовремя необходимейших средств не только для военных действий, но и для существования. С наступлением весны надо было ожидать появления вновь неприятельских эскадр в виду Кронштадта; заграничная торговля была почти совсем приостановлена, отпуск нашего товара заграницу производился медленно, с большими затруднениями, по одному лишь Петербурго-Варшавскому шоссе на прусскую границу. Несмотря на преклонность лет и совсем расстроенное здоровье, батюшка мой не мог не уступить настояниям государя — и потому, как в 1854-м году, до вскрытия Невы переехал со своим штабом в Кронштадт; к счастью, ему были даны в 1855 году другие помощники, а именно гг. Граббе и Шварц.
В течение всего лета 1855 года я не получал никаких особенных поручений, но приходилось часто ездить с государем в Кронштадт и Ораниенбаум. С катальной горы государь часто следил посредством телескопа за движениями неприятельского флота, желая угадать его намерения. Я по сие время не могу понять бездействия англо-французов в Финском заливе и их чрезмерную осторожность. Гидрографические карты у них были чуть ли не лучше наших; в 1854 году они делали во многих местах беспрепятственно промеры; кроме того, к ним перебежало много англичан, проживших целые годы в Петербурге и Кронштадте, и потому мы не могли льстить себя надеждой, чтобы им были неизвестны наши слабые стороны, а у нас — «к чему лукавить» — было их много.
Несмотря на всё это, неприятель ограничился бомбардированием на огромном расстоянии Свеаборга, в котором, несмотря на большой расход дорогих снарядов, причинял не много вреда и, наконец, взятием Аландских укреплений, — подвиг, о котором все газеты в один голос кричали как о необыкновенном военном успехе, не упоминая о том, что Аландские укрепления далеко не были окончены удовлетворительно и только отчасти вооружены, и не могли вмещать значительного гарнизона. В сентябре 1855 г. главные силы англо-французов спешили оставить Финский залив, оставляя только несколько судов для блокады наших гаваней; тогда государь уступил своему давнишнему желанию побывать на южном театре военных действий и отправился в город Николаев, где Тотлебен после оставления нами Севастополя, превращённого в груду камней, строил огромных размеров укреплённый лагерь. Я был назначен сопутствовать государю, но по болезни должен был отложить отъезд свой на некоторое время…
По отбытии всех неприятельских судов из Финского залива отец мой поехал инспектировать крепости западного инженерного округа. Немедленно по приезде государя в Николаев было отправлено графом А. Ф. Орловым письмо к главноуправляющему путями сообщения графу П. А. Клейнмихелю, письмо, которым сей последний по воле государя приглашался оставить занимаемый им пост. Я упоминаю об этом, по-видимому, незначительном событии потому, что это было одно из первых популярных действий императора Александра Николаевича. Граф Клейнмихель, об интимных отношениях которого к покойному государю ходило в то время столько нелепых и неосновательных слухов, которого называли Аракчеевым царствования Николая Павловича, никогда не имел и сотой доли силы и влияния своего покровителя Аракчеева; чем именно граф Клейнмихель приобрёл всеобщую ненависть, я и по сие время не знаю; он был груб, несведущ, надменен, но бескорыстен, это я утверждаю несмотря на весьма распространённое совершенно противоположное мнение. Как бы то ни было, увольнение его от должности составило настоящее, «événement» (событие) в Петербурге; даже люди, никогда не бывшие с ним в соотношении, радовались и поздравляли друг друга с его удалением и, как я говорил императрице, это увольнение заставило забыть в два дня полученное в то время печальное известие об отбитом штурме Карса Н. Н. Муравьёва. Впоследствии я неоднократно упрекал себя за неосновательное увлечение общественным мнением; министерство путей сообщения переходило от графа Клейнмихеля к Чевкину, а от сего к Мельникову. Чевкин был умнее своего предшественника и контрастом его по образованности; Мельников человек честный, специально образованный, и всё-таки ещё год тому назад (1870 г.) я имел случай слышать от людей сведущих, что как главноуправляющий путями сообщения граф Клейнмихель был лучше и Чевкина, и Мельникова. Чтобы хотя отчасти дать понятие, как велись дела при графе Клейнмихеле, как он входил в дела, понимал планы и так далее, я не могу не привести здесь того, что слышал от своего тестя Александра Александровича Вонлярлярского, имевшего разные столкновения с графом Клейнмихелем по случаю постройки взятой на себя Лярским шоссейных дорог между Москвой и Брестом и впоследствии между Рославлем и Витебском.
При одном из еженедельных докладов у государя Николая Павловича, граф Клейнмихель представил государю проект шоссе от Рославля на Смоленск к Витебску. Государь, рассмотрев план, упрекнул графа Клейнмихеля в том, что в проекте не обращено внимания на неоднократные требования государя, заключавшиеся в том, чтобы вновь устраиваемые дороги направлялись так, чтобы по возможности сокращать число мостов и, указывая на план, с сердцем сказал:
— А здесь полюбуйся: твоя дорога в трёх местах пересекает Днепр.
Граф Клейнмихель, которого самолюбие было очень чувствительно, привёз домой не утвержденный проект, созвал к себе целый департамент чиновников и, осыпав их предварительно бранными словами, объяснил причину неудовольствия государя. Составитель проекта просил указания, в каких местах именно государем замечены эти пересечения Днепра дорогою. Тогда граф Клейнмихель, тыкая пальцем бумагу, закричал:
— Вот, вот и вот…
— Осмелюсь доложить вашему сиятельству, отвечал чиновник, что на указываемых вами местах проектированное шоссе пересекает не Днепр, а старую дорогу[1].
Клейнмихель опять взбесился и закричал: «Как же я теперь это доложу государю?» — и, конечно, государю никогда не было доложено, что он принял старую, чрезвычайно извилистую дорогу за реку, и что граф Клейнмихель не понимал никакого плана да и не давал себе труда рассматривать и изучать что-либо подробно.
Наконец, кажется это было в октябре 1855 г., я оправился от лихорадки, которою страдал, и поехал в Царское село откланяться императрице и спросить не будет ли поручении к его величеству. Императрица оставила меня обедать в Царском селе. За обедом только и было разговору о Севастополе, потому что в числе трёх приглашённых был князь Виктор Илларионович Васильчиков, прославившийся храбростью, а ещё более примерным самоотвержением, и последний оставил Севастополь, предварительно приняв все надлежащие меры для благополучной переправы всего гарнизона на северную сторону. Князь Васильчиков между прочим за этим обедом отзывался с большою похвалою о службе моего брата Ивана в Севастополе и говоря, что он присутствовал при перевязке его раны после того, что, будучи ранен осколком гранаты в левую челюсть, он пешком добрёл до перевязочного пункта. С ужасом он говорил об этой ране и прибавил, что он никогда не видывал таких нервов, как у моего брата, с геройскою стойкостью перенёсшего продолжительную и мучительную операцию, не подавая ни малейшего признака страдания.
Императрица не поручила мне ничего, кроме передачи её поклона государю, и прибавила, что государя я вряд ли застану в Николаеве; военный министр подтвердил то же самое, и потому я отправился на Киев, ибо обратно государь предполагал ехать на этот город.
До Киева я доехал быстро и благополучно, но далее мне пришлось испытать все мучения, которым в то время подвергались все обыкновенные смертные, вынужденные проезжать по тракту, подготовляемому тогда усердными исправниками и становыми для высочайшего проезда. Осень была прекрасная, народу на дороге было везде множество, дорогу ровняли и гладили, но чтобы её сохранить в её девственном виде для государя, везде были устроены баррикады, и злосчастные путешественники должны были ехать возле дороги, по пахоте, рытвинам и канавам.
При свидании с государем в Бахчисарае я не упустил доложить, по какой причине я медленно ехал от Киева, говоря, что в этой губернии земские власти ожидают его с баррикадами… Я не смущался; не в первый раз и не в последний раз мне приходилось обращать внимание государя на слишком большое усердие чиновного люда, вследствие которого возбуждается ропот не против… начальства, а, увы, против высшей власти, не подозревающей, до какой утончённой изобретательности доходит чиновничья угодливость.
Государя я не застал в Николаеве, он только что отправился в Севастополь или, правильнее, в Бахчисарай, ибо Севастополь был занят неприятелем, и государь поместился в частном доме в Бахчисарае, а оттуда объезжал расположение войск и северные укрепления. На 2 ноября (1855, г.) был назначен смотр Гренадерскому корпусу, собранному близ станции «Трёх Абломов» в голой степи. Зная, что в день выезда государя мне никак не удастся достать лошадей, я уже накануне вечером оставил Бахчисарай и поехал просить ночлега у генерал-лейтенанта (Вл. Ив.) Фелькнера, бывшего моего начальника, когда я был юнкером, а в то время состоявшего начальником штаба гренадерского корпуса у генерала Плаутина. Мои предвидения вполне оправдались: вместо многочисленной свиты, ожидающей обыкновенно государя в том месте, где государь садится на лошадь, оказался всего один адъютант! Мое присутствие удивило государя, который меня расспросил, как я успел приехать.
Гренадерский корпус представлял печальное зрелище: малое число рядов, изнурённый вид нижних чинов — всё свидетельствовало о тех лишениях, которым подвергались эти полки, расквартированные в безлюдной местности окрестностей Евпатории. Но видно было, что присутствие государя оживляло и радовало солдатиков.
После смотра, у государя обедали в станционном доме все начальствующие лица в одной комнате, в другой же расположились лица свиты, в том числе граф Владимир Фёдорович Адлерберг, ещё заведовавший почтовым ведомством.
Не помню, кто именно из флигель-адъютантов воспользовался присутствием главы почтового департамента, чтобы представить довольно резкими красками печальное состояние почтовых трактов, преимущественно главного, служившего единственным сообщением Москвы с Крымом; я упоминаю об этом разговоре потому, что не мог надивиться бесцеремонности ответа графа Владимира Фёдоровича, которого мы привыкли считать человеком умным и образцом самой утончённой учтивости. На этот раз, вероятно, раздражённый решением государя ехать до Москвы не с ним, а с его сыном, Александром, он вдруг напустился на остроумного рассказчика и заключил следующими словами, обращаясь уже ко всем: «Вы, господа, забываете, что почтовая гоньба была установлена в царствование императрицы Анны Ивановны исключительно для казённой надобности, и если вам теперь дозволено ею пользоваться, то будьте благодарны, а не порицайте и не глумитесь».
Я был поражён и, конечно, ещё бы долго оставался в виде истукана, если бы не подали экипаж государя…
Я поехал в расположение Азовского пехотного полка, которым в то время командовал барон Виллибрант с тем чтобы, переночевав в его сакле, на другой день отправиться также в Петербург, но не на Одессу, чтобы не ехать на лошадях, измученных проездом восемнадцати нумеров, составлявших императорский поезд. В это время, а именно 3 ноября, настали значительные для Крыма морозы, доходившие до восьми градусов; в холодных станциях без зимнего платья это было очень неприятно, но зато захваченная морозом сухая гладкая дорога представляла идеальное шоссе, по которому я скоро и благополучно доехал до Москвы. Здесь меня ожидал сюрприз; желая отдохнуть, я хотел пробыть сутки в Москве и побывать у старых знакомых. Приехал к Анне Евграфовне Шиповой — она встретила меня поздравлением… я сначала не понимал, потом не верил, наконец принесли накануне полученный в Москве высочайший приказ от 6 ноября, которым я назначался командиром 13-го Смоленского полка, бывшего с лишком двадцать лет герцога Веллингтона. Мне странным показалось одно, что если государь имел намерение мне дать это назначение, что он мне об этом не сказал ни слова в Крыму, где видел и полк и меня, во-вторых, мне казалось это назначение, в смысле удаления от государя, обидным, тем более что до тех пор подобные назначения считались немилостью (disgrâce), что, кроме князя Михаила Волконского, ещё никто из флигель-адъютантов не получил подобного назначения, и, наконец, что ещё при жизни покойного Николая Павловича я всегда принадлежал к числу флигель-адъютантов, которым можно было давать поручения. По всем этим причинам мне нелегко было свыкнуться с мыслью, что государь удаляет меня от себя… Как бы то ни было, мне надо было спешить в Петербург и распорядиться там своими делами, чтобы спокойно вновь, уже третий раз, отправиться в Крым.
На другой день после возвращения моего в Петербург, я, как всегда, отправился в Царское село для представления государю, не подозревая, что меня там ожидало не испытанное мной дотоле огорчение. Представляющихся было довольно много и, вероятно, по этой причине их не звали, как это делалось обыкновенно, к государю в кабинет, а приняли в маленькой приёмной, украшенной статуэтками конных ординарцев разных полков. Обходя представляющихся, государь, проходя мимо меня, показал вид, что меня не замечает, но когда возвращался в кабинет, взглянув сердито на меня, сказал: «А ты подожди, я тебя позову». При Николае Павловиче во время моей службы при нём, я не испытывал никогда ничего подобного; за все исполненные мною поручения я получал только благодарности, и не имел ещё случая навлечь на себя немилость — и вовсе не был, да и по характеру и убеждениям своим, не мог быть подготовлен (к немилости).
Гордость моя, — а надо сознаться, что я мало грешил христианским смирением, — возмутилась и когда чрез пять минут меня позвали к государю, я уже всё передумал и твёрдо решился объявить государю, что подаю в отставку… В кабинете меня государь встретил словами: «По какому случаю ты здесь?»
Я отвечал, что, возвращаясь вслед за ним из Крыма, я совсем неожиданно для себя в Москве прочитал в приказе о новом назначении и приехал в Петербург сделать необходимые распоряжения, и проститься с отцом, который, как оказалось ещё, не возвратился из Варшавы.
На это государь сказал: «Так ты не отказываешься?»
Тут я рассказал государю, — что ещё при моём назначении флигель-адъютантом, Николай Павлович выразил убеждение, что я буду усердным и неотказным адъютантом, что я никогда ни от какой службы не отказывался и что в военное время отказываться от командования полком, расположенным в виду неприятеля, считаю бесчестным, и потому до приёма в той комнате мне и в голову не приходило отказываться. После этих слов государь совсем изменился, поцеловал меня несколько раз и прежде чем отпустить, позволил выждать в Петербурге возвращения отца. Само собой разумеется, что мысль об отставке исчезла, но неукрощённое самолюбие мне твердило: «А всё-таки, все, сегодня представлявшиеся, видели (немилость к тебе) государя»; к стыду своему должен сознаться, что эта мысль ещё долго меня язвительно преследовала.
Отец возвратился в Петербург лишь в начале декабря, а между тем я успел приготовиться к предстоявшей мне новой жизни. Всеволод Стремоухов, служащий аматёром, после двадцати шести лет, проведённых в отставке в Нижегородском драгунском полку и приехавший в Петербург по разным поручениям своего полкового командира князя А. М. Дондукова-Корсакова, был мне очень полезен своими советами и даже содействием при заказах щегольской палатки со всеми принадлежностями походной посуды и тому подобного.
Между тем для армии были отменены эполеты, далее — сабли, вместо полусабель, кивера уменьшены, вообще форма упрощена до того, что портупеи были просто кожаные, не обшитые галуном. Само собой разумеется, что я обмундировался немедленно по новой форме. Никогда не забуду, как я впервые показался в публике в новом мундире, это было в Михайловском театре, где, как нарочно, в тот вечер собралось много моих знакомых. Я не успел найти своего кресла и усесться, как уже все бинокли были направлены на меня… действительно форма была некрасива: красный воротник, обшитый узким золотым галуном, уподоблял меня кадету, говорили дамы, — писарю, говорили мужчины; J’aime à constater cette différence d’appréciation, selons les sexes!! (любопытно отметить эту разницу в выражениях лиц разного пола).
В это время я получил несколько анонимных записок с пожеланиями, образок и медальон на счастье и сохранение дней — от неизвестных доброжелательниц, а Иван Иванович Набоков подарил мне древний крест, которым его благословила бабушка, и просил принять и носить для предохранения от всяких невзгод. Не могу вспомнить без живейшей признательности, что не только товарищи, николаевские флигель-адъютанты, но и старые сапёрные сослуживцы, пожелали на прощание пообедать со мной и выпить за моё здоровье. Первые давали мне обед у Дюссо, вторые у Донон. Этот последний был два раза прерван, потому что вдовствующая императрица Александра Фёдоровна, никого не принимавшая по болезни, назначила мне аудиенцию в семь часов вечера, когда сапёрного обеда, назначенного в тот самый день, нельзя было отменить, — и потому я во время обеда поехал в Аничкин дворец; там мне сказано, что императрица ещё не вставала и просит приехать в восемь часов. Я возвратился в весёлый товарищеский кружок, но в восемь часов уже опять был во дворце.
Вдовствующая императрица, постоянно страдавшая недугами, которых не дано было разгадать всем известнейшим европейским медикам, подвергалась ещё душевным страданиям, при её положении неизбежным; она испытывала горечь неблагодарности облагодетельствованных ею в течение десятков лет приближённых к ней людей; кроме того, не могла не замечать, что в отношении к ней многие изменились; под этим впечатлением она при мне раз говорила — в Царском селе:
— J’ai été bien heureuse dans ma vie; un de mes grands bonheurs a été celui d’avoir toujours été aimée de mes serviteurs—il m’ont toujours bien servie et ne m’ont j’amais quittée.... cependant il faut faire une exception—Gibbon et Sch.[2] m’a abandonnée. (Я была очень счастлива в жизни; одно из величайших для меня счастий — была любовь, которую оказывали мне всегда мои служащие, — они всегда хорошо служили мне и никогда не покидали меня… за двумя лишь исключениями, Гиббона и Ш., которые покинули меня).
Я застал Александру Феодоровну окружённою великою княгинею Александрою Иосифовною, великими князьями Николаем и Михаилом Николаевичами, Лизою Раух, впоследствии графинею Ферзен и маленькою Б—вою, которая впоследствии сошла с ума и была помещена в одной из дрезденских лечебниц. Императрица, бывшая всегда ко мне чрезвычайно милостивою, и при этом случае не изменила своему обычаю; много меня расспрашивала о Крыме, моём новом назначении, говорила о новой форме, причём заметила, что она никогда не привыкнет к отсутствию эполет. Я защищал новую форму, представляя все удобства и говоря, что мне стоит только снять единственный мой Анненский крест, чтобы оказаться в сюртуке; при этих словах я взялся за верхнюю пуговицу мундира, чтобы отцепить крест. Показалось ли императрице, что я собираюсь снимать мундир, я не знаю, но она замахала руками, и когда, снявши крест, я объявил, в доказательство моих доводов насчёт удобства моей формы, что я в сюртуке, она много и громко смеялась. Это обрадовало и развеселило всех её окружавших; одна из присутствовавших потом вспоминала мне этот эпизод при каждой встрече, даже много лет спустя, и всегда повторяла: «Je n’oublierai jamais comme vous avez fait rire maman, qui n’a pas souri depuis la mort de l’empereur Nicolas». (Я никогда не забуду, как вы рассмешили maman, которая ни разу не улыбнулась со смерти императора Николая). Затем императрица, показывая на своё рукоделие, сказала, что это для меня она вяжет манжетки (Pulswärmer), что она постарается на другой день их кончить и что поручит графине Тизенгаузен мне их доставить[3]; просила кланяться князю Радзивиллу-Леону и графу Кутузову[4], которые оба в то время находились в Крыму, и, пожелав счастья и всяких успехов, отпустила. Вспоминая с сладостным чувством существовавшие в то время и при Николае Павловиче отношения между государем, его семейством и его военным домом, «maison militaire», я уверен, что флигель-адъютанты 1871 года об этих отношениях не имеют никакого понятия — и, чего доброго, рассказы о них могут принять за лживое хвастовство!
На другой день я откланивался государю, который, видимо, был доволен, что я обмундирован по новой форме, и императрице Марии Александровне, которая меня благодарила за то, что я накануне заставил смеяться государыню Александру Феодоровну.
Примечания
править- ↑ Государь Николай Павлович не различал некоторых цветов. В. Д.
- ↑ Гиббон был французский повар, а покойный граф Ш. сначала гоф, а потом оборгофмаршал двора, поспешивший оставить императрицу Александру Фёдоровну и пристроиться к новому большому двору после кончины Николая Павловича. В. Д.
- ↑ Красные гарусные манжетки эти, действительно, мне были на другой день доставлены графинею Е. Ф. Тизенгаузен при письме, которое я храню с грамотами и дипломами на чины.
- ↑ Граф Кутузов, Василий Павлович, в конце 1820 годов служил в кавалергардском полку полковником и флигель-адъютантом. Государь Николай Павлович, (так как Кутузов не хорошо ездил верхом), перевёл его в Преображенский полк… Кутузов оставил затем службу, оставался в отставке до 1854 г., но тогда поступил прежним чином в Киевский гусарский полк, принадлежавший Крымской армии. Впоследствии этот самый граф Кутузов быль назначен командиром Киевского гусарского полка и флигель-адъютантом, произведён в генерал-майоры, с назначением в свиту его величества и наконец назначен состоять при его величестве короле прусском, при котором ему суждено было быть свидетелем кампании 1866 г. против австрийцев и 1870 г. против Наполеона. Кутузова очень любят при прусском, ныне (1871) германском дворе. Приятель мой, прусский генеральный консул в Варшаве, барон Рейхенберг рассказывал мне, что однажды у короля Вильгельма после охоты и хорошего обеда, когда пили крепкий пунш, разговорились о фамилии Кутузовых. Василий Павлович рассказывал, что его предки — германские выходцы и что первоначальная их фамилия была просто Куту; это подхватил присутствовавший при этом граф Эйленбург и сказал: «{{lang|de|Ja, den Soff haben sie sich schon später angethan». (Да, пьяницами они стали лишь впослѣдствіи). Игра словъ: Soft по-немецки значит пьянство).