Четырехугольная большая комната мрачного вида: гладкие темные стены, такой же пол и потолок. В задней стене два высоких восьмистекольных незанавешенных окна и низенькая дверь между ними; такие же два окна в правой стене. В окна смотрит ночь, и когда распахивается дверь, та же глубокая чернота ночи быстро взглядывает в комнату. Вообще, как бы ни было светло в комнатах Человека, огромные темные окна поглощают свет.
В левой стене одна только низенькая дверь, внутрь дома; у этой же стены стоит широкий диван, обитый черной клеенкой. У окна направо рабочий стол Человека, очень простой, бедный; на нем тускло горящая лампа под темным колпаком, желтое пятно разложенного чертежа и детские игрушки: маленький кивер, деревянная лошадка без хвоста и красный длинноносый паяц с бубенцами. В простенке между окнами старый книжный шкаф, совершенно пустой, разоренный; заметны пыльные полосы от книг — видно, что их унесли совсем недавно. Один стул.
В углу более темном, чем другие, стоит Некто в сером именуемый Он. Свеча в его руке не больше как толстый, слегка оплывший огарок, горящий красноватым, колеблющимся огнем. И так же красны блики на каменном лице и подбородке Его.
Единственная прислуга Человека, Старуха, сидит на стуле и говорит ровным голосом, обращаясь к воображаемому собеседнику.
Вот и снова впал в бедность Человек. Было у него много дорогих вещей, лошади и экипажи, и автомобиль даже был, а теперь нет ничего, и из всей прислуги осталась я только одна. В этой комнате и в других двух есть еще хорошие вещи — вот диван, вот шкаф, — а в остальных двенадцати нет ничего, и стоят они пустые и темные. И днем и ночью бегают в них крысы, дерутся и пищат; люди их боятся, а я нет. Мне всё равно.
Давно уже висит на воротах железная доска, где написано, что дом продается, но никто не покупает его. Уже проржавела доска, и буквы на ней стерлись от дождей, а никто не приходит и не покупает — никому не нужен старый дом. А может быть кто-нибудь и купит, тогда пойдем искать другого жилища, и будет оно совсем чужое. Госпожа станет плакать, заплачет, пожалуй, и старый господин, а я нет. Мне всё равно.
Вы удивляетесь, куда же девалось богатство, не знаю, может быть, это и удивительно, но только всю жизнь жила я у людей и видела часто, как уходили деньги, потихоньку уплывали в какие-то щели. Так и у этих моих господ. Было много, потом стало мало, потом совсем ничего; приходили заказчики и заказывали, а потом перестали приходить. Спросила я однажды госпожу, отчего это так, а она ответила: «Перестает нравиться то, что нравилось; перестают любить, что любили». Как же это может быть, чтобы перестало нравиться, раз уж понравилось? Не ответила она и заплакала, а я нет. Мне всё равно. Мне всё равно.
Пока платят они мне, живу у них, а перестанут платить, пойду к другим и у других жить буду. Стряпала я им, а тогда другим стряпать стану, а потом и совсем перестану — стара я стала и вижу плохо. Тогда выгонят они меня и скажут: ступай, куда хочешь, а мы другую возьмем. Что ж? Я и пойду, мне всё равно.
Вот удивляются мне люди: страшно, говорят, жить у них, страшно по вечерам сидеть, когда только ветер в трубе свистит, да крысы пищат и грызутся. Не знаю, может быть, и страшно, но только я не думаю об этом. Зачем? Они вдвоем у себя сидят и смотрят друг на друга, и ветер слушают, а я у себя в кухне одна сижу и тоже ветер слушаю. Разве не один ветер свистит в наши уши? У них так бывало, что придут молодые люди к ихнему сыну, и тогда все смеются, поют, ходят в пустые комнаты крыс разгонять, а ко мне никто не приходит, и сижу я одна, всё одна. Не с кем разговаривать — так я с собой говорю, и мне всё равно.
И так у них плохо, а третьего дня и еще несчастье случилось: пошел молодой господин гулять и шляпу набок надел и волосы выправил, как молодец, а злой человек взял из-за угла и бросил в него камнем и разбил ему голову, как орех. Принесли его, положили, и лежит он теперь, умирает, — а может быть, и жив останется, кто знает. Плакали старая госпожа и господин, а потом взяли все книги, на воз положили да продали. Теперь сиделку на эти деньги наняли, лекарства взяли, даже винограду купили. Вот и пригодились книги. Но только не ест он винограду, даже не смотрит на него — так и стоит возле, на блюдечке. Так и стоит.
Туда я попал? Вы не знаете, старушка? Я доктор, у меня много посещений, и я часто ошибаюсь. Туда зовут, сюда зовут, а дома все одинаковы, и люди в них скучные. Туда я попал?
Не знаю.
Вот я посмотрю в записную книжку. Не у вас ли ребенок, у которого болит горло и он задыхается?
— Нет.
— Не у вас ли господин, подавившийся костью?
— Нет.
— Не у вас ли человек, который внезапно сошел с ума от бедности и топором зарубил жену и двоих детей? Всего должно быть четверо?
— Нет.
— Не у вас ли девушка, у которой перестало биться сердце? Не лгите, старушка, мне кажется, что она у вас.
— Нет.
— Нет. Я вам верю, вы говорите искренно. Не у вас ли молодой человек, которому камнем разбили голову и он умирает?
— У нас. Ступайте в ту дверь, налево. Да дальше не ходите, там вас съедят крысы.
— Хорошо. Звонят, всё звонят, днем и ночью. Вот и теперь ночь, фонари все потушены, а я всё иду. Часто ошибаюсь я, старушка. (Уходит в дверь, ведущую внутрь дома.)
Один доктор лечил — не вылечил, теперь другой будет — и тоже, должно быть, не вылечит. Что ж! Тогда умрет ихний сын, и останемся мы в доме одни. Я буду в кухне сидеть и с собой разговаривать, а они тут будут сидеть, молчать и думать. Еще одна комната освободится, и будут в ней бегать и драться крысы. Пускай бегают и дерутся, мне всё равно. Мне всё равно.
Спрашиваете вы меня, за что ударил злой человек молодого господина. А я не знаю — откуда же я буду знать, за что люди убивают один другого. Один бросил камень из-за угла и убежал, а другой свалился и теперь умирает — вот это я знаю. Говорят, что добрый был наш молодой господин, смелый и за бедных заступался, — не знаю, мне всё равно. Добрый или злой, молодой или старый, живой или мертвый, мне всё равно. Мне всё равно.
Пока платят — живу, а перестанут платить — пойду к другим: и другим стряпать буду, а потом совсем перестану, — стара я стала, вижу плохо и соль от сахара не отличаю. Тогда выгонят они меня и скажут: ступай, куда хочешь, а мы другую возьмем. Что ж? Я и пойду, мне всё равно. Тут ли, там ли, нигде ли — мне всё равно… Мне всё равно…
Входят Доктор, Человек и его Жена. Оба они очень состарились и совершенно седы. Высоко стоящие, длинные волосы Человека и большая борода придают его голове сходство с львиной головой. Ходит он слегка сгорбившись, но голову держит прямо и смотрит из-под седых бровей сурово и решительно. Когда разглядывает что-нибудь вблизи, то надевает большие очки в серебряной оправе.
Ваш сын крепко уснул, и вы не будите его. Сон, может быть, к лучшему. И вы засните: если человек имеет время спать, он должен спать, а не ходить и не разговаривать.
Благодарю вас, доктор, вы так нас успокоили. А завтра вы не приедете к нам?
И завтра приеду, и послезавтра. А вы, старушка, тоже ступайте спать. Уже ночь, и всем пора спать. В эту дверь надо идти? Я часто ошибаюсь.
Посмотри, жена: вот это я начал чертить, когда наш сын был еще здоров. Вот на этой линии я остановился и подумал: отдохну, а потом буду продолжать опять. Посмотри, какая простая и спокойная линия, а на нее страшно взглянуть: ведь она может быть последней, которую провел я при жизни сына. Каким зловещим неведением дышит ее простота, ее спокойствие!
— Не тревожься, мой милый, гони от себя дурные мысли. Я верю, что доктор сказал правду и сын наш выздоровеет.
— А ты разве не тревожишься? Взгляни на себя в зеркало: ты бела, как твои волосы, мой старый друг.
— Конечно, я немного тревожусь, но я убеждена, что опасности нет.
— И теперь, как и всегда, ты ободряешь меня и обманываешь так искренне и свято. Бедный мой оруженосец, верный хранитель моего иступившегося меча, — плох твой старый рыцарь, не держит оружия его дряхлая рука. Что я вижу? Это игрушки сына! Кто положил их сюда?
— Мой милый, ты забыл: ты сам же давно еще положил их сюда. Ты говорил тогда, что тебе легче работается, если пред тобою лежат эти детские невинные игрушки.
— Да, я забыл. Но теперь мне страшно смотреть на них, как осужденному — на орудия пытки и казни. Когда ребенок умирает, проклятием для живых становятся его игрушки. Жена, жена! Мне страшно смотреть на них.
— Они куплены еще в то время, когда мы были бедны. Жаль смотреть на них: такие это бедные милые игрушки.
— Я не могу, я должен взять их в руки. Вот лошадка с оторванным хвостом… Гоп-гоп, лошадка, куда ты скачешь? — «Далеко, папа, далеко, туда, где поле и зеленый лес». — Возьми, меня, лошадка, с собой. — «Гоп-гоп, садись, милый папочка…» А вот кивер, картонный плохонький кивер, который со смехом я сам примерял, когда покупал его в лавке. Ты кто? «Я рыцарь, папа. Я самый сильный, смелый рыцарь». — Куда же идешь ты, мой маленький рыцарь? — «Дракона убивать я иду, милый папа. Я иду освободить пленных, папа». — Иди, иди, мой маленький рыцарь. (Жена человека плачет.) А вот и наш неизменный паяц со своей глупой и милою рожей. Но какой он ободранный — точно из сотни битв вырвался он, но всё так же смеется и так же краснонос. Ну, позвени же, друг, как ты звенел прежде. Не можешь, нет? Один только бубенчик остался, ты говоришь. Ну, так я же брошу тебя на пол! (Бросает.)
Что ты делаешь? Вспомни, как часто целовал наш мальчик его смешное лицо.
Да. Я неправ. Прости меня, мой друг, и ты, старина, прости. (Поднимает, с трудом нагибаясь.) Всё смеешься? Нет, я положу тебя подальше. Не сердись, но сейчас я не могу видеть твоей улыбки, ступай смеяться в другое место.
— Твои слова разрывают сердце. Поверь мне, выздоровеет наш сын — разве это будет справедливо, если молодое умрет раньше старого.
— А где ты видела справедливое, жена?
— Мой милый друг, я прошу тебя, преклони со мной вместе колена, и вдвоем мы умолим бога.
— Трудно сгибаются старые колена.
— Преклони их, ты должен.
— Не услышит меня тот, чей слух еще ни разу не утруждал я ни славословием, ни просьбами. Проси ты — ты мать!
— Проси ты — ты отец! Если не отец умолит за сына, то кто же? Кому ты оставляешь его? Разве одна я могу сказать так, как мы скажем вдвоем?
— Пусть будет, как ты говоришь. Быть может, отзовется вечная справедливость, если преклонят колена старики.
Боже, я прошу тебя, оставь жизнь моему сыну. Только одно я понимаю, только одно могу я сказать, только одно: боже, оставь жизнь моему сыну. Нет у меня других слов, всё темно вокруг меня, всё падает, я ничего не понимаю, и такой ужас у меня в душе, господи, что только одно могу я сказать: боже, оставь жизнь моему сыну! Оставь жизнь моему сыну! Оставь! Прости, что так плохо молюсь я, но я не могу. Господи, ты понимаешь, не могу. Ты посмотри на меня. Ты только посмотри на меня — видишь? Видишь, как трясется голова, видишь, как трясутся руки, да что руки мои, господи! Пожалей его, ведь он такой молоденький, у него родинка на правой ручке. Дай ему пожить, хоть немножко, хоть немножко. Ведь он такой молоденький, такой глупый — он еще любит сладкое, и я купила ему винограду. Пожалей! Пожалей!
Вот я молюсь, видишь ты? Согнул старые колени, в прахе разостлался перед тобой, землю целую — видишь? Быть может, когда-нибудь я оскорбил тебя, так ты прости меня, прости. Правда, я был дерзок, заносчив, требовал, а не просил, часто осуждал — ты прости меня. А если хочешь, если такая твоя воля, накажи, — но только сына моего оставь. Оставь, я прошу тебя. Не о милосердии я тебя прошу, не о жалости, нет — только о справедливости. Ты — старик, и я ведь тоже старик. Ты скорее меня поймешь. Его хотели убить злые люди, те, что делами своими оскорбляют тебя и оскверняют твою землю. Злые, безжалостные негодяи, бросающие камни из-за угла. Из-за угла, негодяи! Не дай же совершиться до конца злому делу: останови кровь, верни жизнь — верни жизнь моему благородному сыну! Ты отнял у меня всё, но разве когда-нибудь я просил тебя, как попрошайка: верни богатство! верни друзей! верни талант! Нет, никогда. Даже о таланте не просил я, а ты ведь знаешь, что такое талант — ведь это больше жизни! Может быть, так нужно, думал я, и всё терпел, и всё терпел, гордо терпел. А теперь прошу, на коленях, в прахе, целуя землю — верни жизнь моему сыну. Целую землю твою!
Я боюсь, что не совсем смиренна была твоя молитва, мой друг. В ней как будто звучала гордость.
Нет, нет, жена, я хорошо говорил с ним, так, как следует говорить мужчинам. Разве покорных льстецов он должен любить больше, чем смелых и гордых людей, говорящих правду? Нет, жена, ты этого не понимаешь. Теперь и я верю, и мне стало спокойно, даже весело. Чувствую, что и я что-нибудь еще значу для моего мальчика, и это меня радует. Взгляни, спит ли он? Он должен спать крепко.
— А я всё извинялся, обидел я этого дурака. Ну, как наш милый мальчик?
— Он такой бледный.
— Это ничего, это пройдет: он очень много потерял крови.
— Мне так жалко смотреть на его бедную остриженную голову. Ведь у него были такие прекрасные золотистые кудри.
Их было необходимо срезать, чтобы обмыть рану. Ничего, жена, ничего, вырастут еще лучше. Но собрала ли ты обрезанные волосы? Их необходимо собрать и сохранить. На них его драгоценная кровь, жена!
Да, я спрятала их в тот ларец, последний, что остался от нашего богатства.
Не грусти о богатстве. Нам нужно подождать только, пока не возьмется за работу наш сын: он вернет потерянное. Мне стало весело, жена, и я твердо верю в наше будущее. А помнишь ли ты нашу бедную розовую комнатку? Добрые соседи набросали дубовых листьев, и ты сделала из них венок на мою голову и говорила, что я гениален?
Я и теперь, мой друг, скажу то же. Люди перестали ценить тебя, но не я.
Нет, моя маленькая женка, ты не права. Создания гения переживают эту дрянную старую ветошку, которая называется его телом. Я же еще жив, а вещи мои…
Нет, они не умерли, и не умрут. Вспомни тот дом на углу, что построил ты десять лет назад. Каждый вечер, когда заходит солнце, ты ходишь смотреть на него. Разве во всем городе есть здание более красивое, более глубокое?
Да, я строил его как раз в расчете, что последние лучи заходящего солнца должны падать на него и гореть в окнах. Весь город уже в темноте, а мой дом еще прощается с солнцем. Это сделано хорошо, и, может быть, — как ты думаешь? — переживет меня хоть немного?
— Конечно, мой друг.
— Меня огорчает только одно, женка: зачем так скоро забыли меня люди? Они могли бы помнить несколько дольше, жена, несколько дольше.
— Забывают то, что знали, перестают любить то, что любили.
— Несколько дольше могли бы помнить они, несколько дольше.
— Около того дома я видела молодого художника. Он внимательно изучал здание и срисовывал его в альбом.
— А, как же ты не сказала мне этого, мой друг. Это очень важно, очень важно. Это значит, что моя мысль передается другим людям, и пусть меня забудут, она будет жить. Это очень важно, жена, чрезвычайно важно.
— Да тебя и не забыли, мой милый. Вспомни молодого человека, который так почтительно поклонился тебе на улице.
— Это верно, женка. Хороший юноша, очень хороший. У него такое славное молодое лицо. Хорошо, что ты мне напомнила об этом поклоне, у меня посветлело на сердце. Но что-то меня клонит ко сну, устал я, вероятно. Да и стар я, моя маленькая, седенькая женка, ты не замечаешь?
— Ты всё такой же красивый.
— И глаза блестят?
— И глаза блестят.
— И волосы черны, как смоль?
— Они у тебя так снежно белы, что это еще красивее!
— И морщинок нет?
— Есть маленькие морщинки, но…
— Конечно, я чувствую себя красавцем. Завтра куплю мундир и поступлю в легкую кавалерию. Хорошо? (Жена улыбается.)
— Вот ты и шутишь, как встарь. Ну, приляг здесь, мой милый, усни немного, а я пойду к нашему мальчику. Будь спокоен, я не оставлю его, а когда он проснется, позову тебя. А тебе не неприятно целовать старую, морщинистую руку?
Оставь! Ты самая красивая женщина, какую я знаю.
— А морщинки?
— Какие еще морщинки? Я вижу милое, доброе, хорошее, умное лицо, и больше ничего. Не сердись на меня за строгий тон и пойди к мальчику. Побереги его, посиди около него тихой тенью нежности и ласки, а если станет он беспокоиться во сне, спой ему песенку, как прежде. Да виноград поставь поближе, чтобы мог достать его рукою.
Крепко и радостно уснул Человек, обольщенный надеждами. Тихо дыхание его, как у ребенка, спокойно и ровно бьется старое сердце, отдыхая. Он не знает, что через несколько мгновений умрет его сын, и в сонных таинственных грезах пред ним встает невозможное счастье.
Ему кажется, что в белой лодке едет он с сыном по красивой и тихой реке. Ему кажется, что день прекрасен, и он видит голубое небо, кристально прозрачную воду, он слышит, как, шурша, расступается перед лодкою камыш. Ему кажется, что он счастлив, и радость чувствует он — все чувства лгут Человеку.
Но вдруг беспокоится он, страшная правда сквозь густые покровы сна обожгла его мысль.
— Отчего так низко обрезаны твои золотистые волосы, мой мальчик? Отчего?
— У меня болела голова, папа, и от этого так низко обрезаны мои волосы.
И снова, обманутый, он чувствует счастье, видит голубое небо и слышит, как шуршат камыши, расступаясь.
Он не знает, что уже умирает его сын. Он не слышит, как в последней безумной надежде, с детской верой в силу взрослых, сын зовет его без слов, криком сердца: «Папа, папа, я умираю! Удержи меня!» Крепко и радостно спит Человек, и в таинственных, обманчивых грезах пред ним встает невозможное счастье.
Проснись, Человек! Твой сын — умер.
Мне страшно: как будто кто-то позвал меня.
Наш мальчик умер?
Да. Умер.
— Он звал меня?
— Нет. Он не просыпался. Он никого не звал. Он умер, мой сын, мой ненаглядный мальчик!
— Ты женщину обидел, негодяй! Ты мальчика убил!
— Не плачь, милая, не плачь. Он и над слезами нашими посмеется, как посмеялся над нашими молитвами. А ты, я не знаю, кто ты — бог, дьявол, рок или жизнь — я проклинаю тебя!
Я проклинаю всё, данное тобою. Проклинаю день, в который я родился, проклинаю день, в который я умру. Проклинаю всю жизнь мою, ее радости и горе. Проклинаю себя! Проклинаю мои глаза, мой слух, мой язык. Проклинаю мое сердце, мою голову и всё бросаю назад, в твое жестокое лицо, безумная Судьба. Будь проклята, будь проклята вовеки! И проклятием я побеждаю тебя. Что можешь еще сделать ты со мною? Вали меня наземь, вали — я буду смеяться и кричать: будь проклята! Клещами смерти зажми мне рот — последней мыслью я крикну в твои ослиные уши: будь проклята, будь проклята! Бери мой труп, грызи его, как собака, возись с ним в темноте — меня в нем нет. Я исчез, но исчез, повторяя: будь проклята, будь проклята! Через голову женщины, которую ты обидел, через тела мальчика, которого убил, — шлю тебе проклятие Человека!
Умолкает с грозно поднятой рукой. Равнодушно внемлет проклятью Некто в сером и колеблется пламя свечи, точно раздуваемое ветром. Так некоторое время в сосредоточенном молчании стоят один против другого: Человек и Некто в сером. Плач за стеною становится громче и протяжнее, переходя в мелодию страдания.