В тюремном лазарете было гораздо лучше, чем в больнице Гааза. Было очень чисто, и среди заключенных больных совершенно отсутствовал уголовный элемент. Из лазарета меня перевели в камеру № 12, рядом с моей прежней камерой. Все было, разумеется, переполнено. Среди моих новых товарищей было много евреев-сионистов. Все это были молодежь — студенты. Их единомышленники сидели в других камерах, и во время прогулок во дворе они все соединялись, пели демонстративно гимн сионистов и всячески старались показать, что тюрьма им не страшна. Они находились в тюрьме уже пятый месяц. Однажды к нам в камеру ввели двенадцать человек студентов-анархистов и несколько матросов. Всех анархистов держали до этого в трех отдельных камерах, но ввиду предполагавшейся скорой их отправки на Соловки и в Сибирь начальство тюрьмы, опасаясь демонстраций, решило рассортировать всех анархистов маленькими группами по разным камерам. На нашу камеру пришлось двенадцать человек, приговоренных к заключению на Соловках. Они вели себя очень шумно, бранились с надзирателями, дрались между собой и в конце концов подрались с евреями-сионистами.
В одну из сред вызванные на соловецкий этап анархисты отказались выйти из камеры, заявив, что они добровольно не уйдут. Когда явился начальник тюрьмы с револьвером в руках и десять надзирателей с нагайками, все анархисты легли на пол и стали кричать: «Долой палачей и узурпаторов! Да здравствует свободный человеческий разум! Мы требуем над собой гласного суда! Долой провокаторов!» По знаку Богданова надзиратели начали избивать анархистов нагайками и каблуками сапог. Сам Богданов бил стволом револьвера по лицу одноногого студента. Затем всех анархистов вытащили за ноги в коридор и дальше, вниз по лестнице. Слышно было даже в камере, как стучали головы несчастных, прыгая по ступенькам.
Такое же усмирение анархистов было проделано и в соседних камерах. Вероятно, слух о кровавой расправе проник в дальний конец коридора, так как довольно большая группа анархистов, помещавшихся в дальних камерах, прошла на своих ногах и без демонстраций мимо дверей нашей камеры и мирно спустилась вниз по лестнице.
Сионисты, сидевшие в нашей камере, должны были отправиться в пятницу, после описанного эпизода с анархистами, на этап в Сибирь. Печальный пример протеста анархистов, разумеется, заставил еврейскую молодежь отказаться от предполагавшегося мятежа. Часа за два до отправки сионистов на этап в нашу камеру вошел начальник тюрьмы и громко крикнул: «Эй, вы, палестинские казаки и иерусалимские дворяне! Становитесь во фронт!» Когда все сионисты, порядком испуганные, выстроились в одну шеренгу, Богданов сказал им приблизительно следующее: «Вы все видели, как советская власть настаивает на исполнении закона. Через два часа вы будете отправлены на этап. Приготовьтесь! Чтобы все было тихо и смирно! Поняли?» Один еврейчик, самый тщедушный из всех, в громадных, круглых очках, осмелился спросить: «А что вы называете законом в советской России?» Богданов подошел вплотную к любознательному студенту, взял левой рукой его за рубашку, под шеей, а правой рукой, размеренно, спокойно, дважды ударил его по лицу, так что с носа «протестанта» слетели очки.
Через два часа сионисты в полном порядке были выведены из камеры. Дальнейшая их судьба мне неизвестна.
Самым маленьким советским преступником был, несомненно, карлик Ваня. Он был ростом восемьдесят шесть сантиметров. Ему было двадцать четыре года, и, несмотря на свой миниатюрный рост, он был вполне пропорционально сложен и вполне нормально развит в интеллектуальном отношении. Он родился и жил в городе Ямбурге, вблизи эстонско-русской границы, где его родители имели небольшой дом и лавку. Ваня окончил среднее коммерческое училище и во время гражданской войны служил рассыльным при канцелярии одного из штабов Белой армии. При отступлении Белой армии Ваня вместе со своей замужней сестрой ушел с остатками Белой армии на эстонскую территорию. В Эстонии ему пришлось претерпеть ряд обычных эмигрантских лишений. Неоднократно он говорил мне, рассказывая про свои приключения: «Знаете, господин Седерхольм, иногда хотелось покончить с собой. Ходишь, ходишь, ищешь работу, а никто не принимает. Видят, что ребенок пришел, — ну и нет доверия. Очень трудно жить на свете маленьким людям». В 1924 году, соблазненный перспективами НЭПа, Ваня решил возвратиться к своим родным. Визирование паспорта было ему не по карману, и он решил перейти эстонско-советскую границу нелегально. Явившись на советский пограничный пункт, Ваня подробно изложил свою историю советскому чиновнику, после чего его арестовали и отправили по этапу в Петербург. Когда я встретился с ним в тюрьме, то шел уже седьмой месяц его тюремных скитаний. Однажды ранним весенним вечером, Ваню вызвали из камеры и объявили, что он высылается в Соловецкий лагерь на пять лет за шпионаж и контрреволюционную деятельность. Этап уходил через час, и у бедного маленького существа не было не только теплого платья, но даже целых сапог. Кое-как мы снабдили его, чем могли, из нашего скудного гардероба, и он ушел от нас на дальний Север, обреченный на верную смерть.
«Трудно живется на свете маленьким людям!»
Со мной в одной камере довольно долго сидел мальчишка двенадцати лет, эстонец. Оставшись у себя на родине круглым сиротой, мальчуган решил ехать к своему старшему брату, который работал на одном из петербургских заводов. Не имея денег, чтобы оплатить визирование паспорта, мальчишка перешел границу нелегально. На сторожевом советском пограничном пункте его арестовали и в конце концов он оказался в тюрьме Чеки на Шпалерной улице. Его обвиняли в шпионаже в пользу Эстонии и Англии. Мальчишка был полуграмотен, почти не говорил по-русски и целыми днями или пускал пыльные пузыри, или строил из газет и черного хлеба аэропланы. Однажды ночью он вернулся с допроса весь в слезах и на наши расспросы рассказал нам на своем эстонско-русско-немецком языке трагикомичный эпизод.
— Следователь очень кричал. Следователь ругал. Следователь сказал, что я какой-то чемпион. Это так плохо, это ужасно плохо. Всех чемпионов убивают.
Весь рассказ прерывался горькими рыданиями мальчугана, и мы с трудом его утешили.
Оказывается Чека, в своей патологической подозрительности, видела шпиона буржуазии даже в полуграмотном ребенке. Мальчишка переиначил слово «шпион» в «чемпион», но значения ни того, ни другого слова не знал, чувствуя лишь по угрозам следователя, что его обвиняют в чем-то очень серьезном. Вскоре, после самоубийства Карлуши, я был переведен в лазарет и потерял из виду маленького эстонца.
В мае месяце в тюрьме настало некоторое затишье. Камеры были менее переполнены и по четвергам увозили на расстрел не более десяти — двенадцати человек. Об этом можно было догадываться, так как за смертниками приезжал только один полутонный грузовик. Из нашей камеры в течение всего мая месяца было взято на расстрел только два человека: какой-то еврей-контрабандист и бывший мастер экспедиции заготовления государственных бумаг Эппингер.
В конце мая отправили на Соловки моего большого друга, бывшего капитана артиллерии барона Шильдера, племянника старого генерала Шильдера, сидевшего со мной в тринадцатой камере по процессу лицеистов и умершего в тюрьме. Капитан Шильдер, хотя и не был воспитанником лицея, но все-таки был привлечен к делу лицеистов, так как бывал иногда у своего дяди, и Чека обвиняла его в «недоносительстве». Во время пребывания в тюрьме капитан Шильдер работал в тюремной слесарной мастерской, и, благодаря его содействию, я после его отправки на Соловки попал в канцелярию слесарной мастерской. Это был один из лучших периодов моей тюремной жизни. С утра и до обеда я уходил из камеры в мастерскую, возвращался обедать в камеру, а в два часа я опять уходил в мастерскую до шести часов вечера. Убежать из мастерской на волю не было никакой возможности благодаря тому, что мастерская находилась в самой центральной части тюрьмы и отделялась от свободного мира восемью воротами, охраняемыми часовыми и надзирателями. Из мастерской можно было под разными предлогами выходить на центральный тюремный двор, греться на солнце и иногда встречаться с заключенными разных отделений тюрьмы во время их прогулок. Мастерской заведовал всегда полупьяный мастер тюрьмы Иван Иванович. Через него и я иногда доставал немного коньяку или водки, которую в одиночестве выпивал в моей «канцелярии». В мастерской работало двенадцать человек инженеров, арестованных по громкому делу о взяточничестве на Путиловском заводе. Я избегал посвящать их в мои одинокие оргии, так как не доверял их скромности и боялся подвести Ивана Ивановича. На мастера я имел серьезные виды, и мне казалось, что рано или поздно мне удастся, несмотря на все трудности, убежать из тюрьмы. Исподволь и крайне осторожно я расспрашивал Ивана Ивановича о тюремных порядках, о формах пропуска и тому подобном. Понемногу в голове смутно назревал план побега.
В июне месяце в тюрьме стало заметно опять оживление и в нашей камере, рассчитанной на тридцать пять спальных мест, набилось свыше шестидесяти человек. Опять по четвергам стали увозить смертников десятками и сотнями отправляли высылаемых на Соловки и в Сибирь. Днем было совершенно невыносимо сидеть в набитой битком людьми душной камере, и я с радостью уходил в свою темную, тихую каморку при мастерской.