В разбойном стане (Седерхольм 1934)/Глава 22

Глава 22

Нет худа без добра. Теперь, после всего происшедшего, для меня было совершенно ясна вся история моих злоключений и их причин.

Все дело мне рисуется таким образом: сначала советские власти вели со мной коммерческие переговоры вполне серьезно и, вероятно, имели в виду дать заказы нашей фирме. В связи с неудачами дипломатических переговоров о признании советского правительства правительством той южно-американской республики, где находилась наша фирма, интерес к коммерческим переговорам со мной ослабел. У советских властей возникло подозрение, что я в невыгодном свете осведомлял мою фирму о политическом и экономическом положении в советской России и, весьма вероятно, что меня подозревали, как и всякого иностранца, вообще в шпионаже. Мое отличное знание русского языка, моя бывшая служба в российском императорском флоте еще более усиливали это подозрение. Так как я приехал в советскую Россию с обыкновенным заграничным паспортом, а не с дипломатическим, то правом экзекватуры и неприкосновенности личности я не пользовался. Живя вместе с персоналом консульства, посещая иностранные миссии и консульства, где у меня было много друзей, я мог, по мнению Чеки, слышать и видеть много такого, что могло быть интересным для Чеки. Таким образом, вероятно, постепенно назревала в умах чекистов мысль о желательности моего ареста, который в конце концов и был произведен, обставленный, во избежание неприятностей, обвинением в контрабанде. Попутно возникала мысль, что, терроризируя меня, удастся получить от меня какие-нибудь ценные сведения о деятельности нашего и других консульств, а затем выпустить меня, даже без особых извинений, так как я не дипломат, а частное лицо, и финляндское правительство не станет ломать копья из-за моего случайного ареста.

Когда надежды Чеки не оправдались, что под влиянием террора я обогащу их интересными секретными материалами, — решено было попытаться склонить меня к секретному сотрудничеству в Чеке. Я являлся для этого учреждения ценным человеком, благодаря моему положению в обществе, благодаря связям с русскими эмигрантами по моей прошлой службе в императорском флоте и благодаря моему финляндскому подданству, открывавшему мне границы всех государств.

Но и этот расчет Чеки не оправдался, и вместо согласия я учинил драку и чуть сам не был избит.

Что же будет дальше? Мои силы были уже на исходе, но можно было предполагать, что мои инквизиторы не остановятся на половине дороги в своих попытках завербовать меня в свои агенты. Чрезвычайно осложняла все дело фраза Мессинга о том, что моя жена хлопочет о получении визы на въезд в Россию.

Только этого не доставало вдобавок ко всем моим несчастьям! Если моя жена приедет в Петербург, то кто и что помешает Чеке арестовать ее хотя бы под предлогом того, что она моя сообщница. Ведь «они» — все могут. А раз моя жена будет арестована, то моя маленькая дочь в Финляндии окончательно осиротеет и, играя на моих чувствах к ребенку, Чека в конце концов сломит мое упорство.

По-видимому, все усилия Чеки будут теперь направлены к тому, чтобы склонить мою жену к поездке в советскую Россию.

И я не ошибся в своих предположениях. Уже после всех моих невзгод, по моем возвращении в Финляндию в 1926 году, я узнал, что к одному из служащих нашего консульства в Петербурге явился в начале июня 1924 года какой-то господин, отрекомендовавшийся инженером Писаревским. Он сообщил моему соотечественнику, что сидел вместе со мной в одной камере и что я, рассчитывая на свое скорое освобождение, просил его зайти в финляндское консульство и передать мою настойчивую просьбу о скорейшем приезде моей жены в Петербург. К счастью, в нашем консульстве отнеслись с сомнением к личности «инженера» и к достоверности его рассказа.

К моей жене в Гельсингфорсе однажды звонил по телефону какой-то «капитан Воронин», якобы сидевший вместе со мной в тюрьме. Он сказал моей жене, что я в отчаянии, что жена моя медлит с приездом…

Ни инженера Писаревского, ни капитана Воронина я не встречал ни разу в своей жизни и поэтому я убежден, что оба эти лица были подосланы к моим друзьям и к моей жене все той же вездесущей Чекой.

* * *

В начале июня среди ночи меня вызвали из камеры. Полагая, что меня ведут опять на допрос, я был весьма удивлен, когда мой провожатый прошел мимо обычного поворота коридора, ведущего в камеры следователей. Мы сделали несколько поворотов, и наконец оказались перед дверью, выходившей, по-видимому, во двор. На маленьком четырехугольном дворике, окруженном со всех сторон высокими корпусами тюрьмы, стоял закрытый автомобиль и около него прохаживались два чекиста в форме… Быть выведенным ночью из тюремной камеры не только без вещей, но даже и без шляпы, и очутиться вместо предполагаемого допроса на тюремном дворе у шумящего мотором автомобиля — вполне достаточно, чтобы взволновать и не слабонервного человека. Еще до тюрьмы я слышал неоднократно от моих русских знакомых о ночных автомобилях, увозящих жертв Чеки на место казни. — Это одна из страшных, вечных тем разговора в советской России.

Нервная спазма противно мне сжала горло, и с громадным усилием я заставил себя произнести: «Куда меня везут?» — на что один из чекистов коротко ответил: «Увидите». Постепенно я овладел собой, и, когда автомобиль остановился, то наружно я был настолько спокоен, что сказал чекисту: «Я забыл в камере папиросы. Не можете ли вы дать мне одну папиросу. Купить сейчас негде». Чекист с любезной готовностью протянул мне свой портсигар и дал мне закурить от зажигалки. Выйдя из автомобиля, я с удивлением увидел, что мы приехали на Гороховую улицу № 2, в главный штаб петербургской Чеки, то есть туда, где меня арестовали. В вестибюле один из провожатых оставил меня с другим чекистом, а сам побежал наверх. Через несколько минут он вернулся и, спустясь до второго этажа и перегнувшись через перила, крикнул: «Веди его в девятую, там скажут». Прямо из вестибюля, направо, мы прошли по длинному темному коридору в комнату № 9. В этой комнате, по-видимому, кто-то жил: на широком диване была постлана постель, стоял умывальник с туалетными принадлежностями и на письменном столе были расставлены фотографические карточки. Мой провожатый без церемонии выдвинул несколько ящиков письменного стола и, найдя большую коробку с папиросами, предложил мне курить и закурил сам. Так мы просидели, по крайней мере, полчаса. За перегородкой часы пробили четыре часа утра. Наконец открылась дверь и в комнату вошел высокий худой человек в полувоенной форме, при револьвере и с запиской в руке. Неуверенно читая по бумажке, с запинками он сказал: «Се-се-се-дирголь, Борис Леонтьевич». Я ответил: «Я — Седергхольм, Борис Леонидович». Высокий человек окинул меня взглядом и сказал: «Пойдемте, идите впереди меня». Миновав коридор, мы повернули по более широкому коридору, и вдруг мой проводник, чуть сжав мою руку пониже локтя и говоря: «Сюда, сюда», — втиснул меня в дверь. Войдя, я невольно попятился. Передо мной была очень длинная комната с чуть покатым цементным полом. Ярко горело несколько ламп с белыми абажурами. Пол был весь в пятнах, пахло карболкой, а у стены стояли прислоненными несколько узких некрашеных ящиков, вроде гробов. Прошло не более двух-трех секунд, как мой провожатый, продолжая держать меня за локоть руки, быстро вызвал меня в коридор, сказав как бы про себя: «А-а — черт! Ошибся, не в тот коридор попали».

Это все было сплошной комедией, и сама фраза моего конвоира была продолжением грубейшей и примитивной инсценировки. Ошибиться и перепутать коридоры было бы немыслимо даже для пьяного человека, так как тот коридор, в который мы в конце концов попали после посещения загадочной комнаты, — был во втором этаже, и дверь той комнаты, куда мы теперь вошли, была ординарной, обыкновенной дверью жилого помещения, тогда как двери комнаты, куда мы «ошибочно» вошли, были толстые, двойные двери, облицованные железом.

Комната, в которую мы теперь вошли, напоминала караульное помещение. У стены стояла пирамида с ружьями, и на стене висели несколько револьверов в кобурах и пулеметные ленты. За большим письменным столом сидели Мессинг, Хоттака и еще какой-то очень полный человек еврейского типа в штатском. Едва мы вошли, как Мессинг недовольно и резко сказал моему провожатому: «Где вы, товарищ, так долго пропадали?» — на что тот ответил, точно заученной заранее репликой: «Ошибся коридором товарищ, в бетонную попали». На это Мессинг ничего не ответил, а только пожал плечами и знаком предложил мне сесть на стул около стола.

За долгое пребывание в совершенно темной камере мои глаза отвыкли от света, и всякий раз на допросах я был принужден отворачиваться от света лампы или закрывать глаза рукой. Это всегда вело к пререканиям со следователем, который настаивал, чтобы я смотрел во время ответов прямо ему в глаза.

Так и в этот раз Мессинг, видя, что я отворачиваюсь от лампы и закрываю глаза, сказал: «Если вы лжете, то имейте по крайней мере мужество смотреть нам прямо в лицо. Довольно мы с вами тут церемонились. Вы совершенно не заслуживаете к себе вежливого отношения».

На это замечание Мессинга я ответил, что не вижу не только вежливого, а даже просто человеческого отношения ко мне.

— Не притворяйтесь. Мы вас давно уже раскусили. Смотрите нам прямо в лицо. Сегодня мы заканчиваем ваше дело. На днях вам дадут его прочесть и оно будет направлено в центральную коллегию Чеки в Москве. Пока еще не поздно, от вас зависит облегчить вашу участь и даже выйти на свободу. Вы знаете, что вас ожидает? — Не менее десяти лет строгой изоляции, а, может быть, даже и расстрел.

— Делайте, что хотите, только не смейте меня запугивать, и советую вам поберечь ваши приемы следствия и запугивания для старых дев.

Вырвавшаяся у меня фраза точно откупорила поток моего красноречия, и я уже без удержу, не выбирая выражений, высказал Мессингу и всем присутствующим все то, что уже неоднократно высказывал в таких случаях, когда терял самообладание и спокойствие.

В этот раз меня больше всего возмутила эта циничная, грубая и донельзя глупая поездка в автомобиле на Гороховую улицу и демонстрация знаменитой бетонной комнаты, демонстрация, которая, по мнению чекистов, должна была окончательно сломить мое упорство.

Мессинг прервал меня, грубо крикнув: «Вы — сумасшедший. Много воображаете о себе. Никто вас не думает застращивать. Когда понадобится, мы вас и без застращивания выведем в расход. Ваше дело будет разбираться центральной коллегией Чеки в Москве. Суда не будет, так как все совершенно ясно. Ваша жена получила визу на въезд в советскую Россию. Смотрите, чтобы ее приезд не оказался слишком поздним. Все могло бы быть совершенно иначе — вы сами во всем виноваты. Если у вас будет что-либо важное мне сообщить, — заявите начальнику тюрьмы, — я вас вызову. Советую вам решать скорее. Можете идти».

Известие о предполагаемом приезде моей жены в Петербург, несмотря на мое недоверие ко всему, что говорят чекисты, казалось мне правдоподобным, и это известие окончательно сразило меня. Я был в таком подавленном состоянии и так физически ослабел, что совершенно не помню, как меня вывели, усадили в автомобиль и доставили обратно в тюрьму. Придя к себе в камеру, я, должно быть, сейчас же заснул тем сном, каким спят приговоренные к смерти.

На следующий день, с возвращением физических сил, начались непереносимые моральные муки, и мысль, что ежечасно, ежеминутно может приехать моя жена, и, быть может, ее уже везут, арестованной на границе, не покидала меня.

С замиранием сердца я слушал шаги надзирателя в коридоре, ожидая каждый миг, что вот-вот откроется дверь, меня поведут в кабинку следователя, и там внезапно я увижу на мгновенье мою несчастную жену, которую мне «покажут» на момент, чтобы окончательно убедить меня, что мне нет выхода.

Как только мог спокойнее, я старался представить себе все, что могло произойти дальше после этой встречи, и где-то в таинственных глубинах мозга уже созревали проблески мысли сдаться, но я все еще гасил их бодрствующей совестью. Имею ли я право во имя сохранения моей чести обрекать мою жену и ребенка на невыносимые страдания? Хорошо. Предположим, что я соглашаюсь на условия Чеки и поступаю к ним на службу. Но неужели они настолько наивны, что не обставят наше соглашение такими гарантиями, как, например, требование, чтобы моя семья жила в Петербурге. А дальше что? Где я возьму силы, чтобы со спокойной совестью выполнять задания Чеки? Откуда взять тот запас подлости, чтобы искусно вкрадываться в доверие к людям и предавать их, быть может, на смерть?

Постепенно обдумав все, я с совершенно спокойной совестью принял то единственное решение, которое только и могло быть, так как нет двух моралей: несмотря ни на что — не сдаваться. Мои физические силы на исходе и один бог знает, выдержу ли я, пока меня рано или поздно вытащит из тюрьмы финляндское правительство. Но моей жене ничто серьезное не угрожает. Если ее даже и арестуют на границе — этого нельзя будет скрыть и в Финляндии об этом станет известным. Такое неслыханное издевательство над правом и законом, произведет за границей такое впечатление, что мою жену скоро освободят и возвратят на родину.

Приблизительно так думал я в то время. Многое я слишком переоценил в своих рассуждениях, и в этом — мое счастье, так как, когда меня вызвали на допрос 15 июня, я шел на него, хотя еле передвигая ноги, но в душе у меня было полное спокойствие и никаких колебаний.

Я был настолько уверен, что моя жена уже арестована, что был даже удивлен, когда следователь Хоттака совершенно спокойно протянул мне тетрадь в синей обложке, говоря: «Вот прочтите ваше дело и подпишитесь. Оно пойдет в Москву и приговор придет недель через пять-шесть».

Я с большим любопытством раскрыл тетрадь, полагая, что наконец-то я увижу все свидетельские показания тайных агентов, изобличающие мою «преступную деятельность».

И что же я увидел?

Несколько форменных бланков, которые раньше давались мне для подписи разными следователями. Мои собственные ответы, подтверждающие мою полную невиновность во всех без исключения предъявленных мне обвинениях; все мои заявления с протестами и жалобами на следователей, которые я так наивно писал в первые недели моего пребывания в тюрьме; наконец, несколько открытых писем, которые я в разное время с разрешения следователя посылал в консульство.

На последнем, вдвое сложенном листе, мелким шрифтом было написано подробное заключение петербургской Чеки, перечислявшей все мои преступления. Постановление заканчивалось приблизительно так: «…А потому считая, что все предъявленные обвинении к финл. гражданину Б. Л. Седерхольм доказаны, постановили: направить все дело и весь материал на заключение Центральной Коллегии Г. П. У.» (примечание автора: «Г. П. У.» — Чека). Далее под постановлением было несколько неразборчивых подписей.

Совершенно уверенный, что Хоттака ошибся и дал мне для прочтения не то, что следовало, я сказал ему: «Здесь же ничего нет. Никаких материалов. Здесь даже нет указания на первую причину моего ареста. Я не вижу показаний Копонена. Я, насколько помнится, обвиняюсь в военной контрабанде. Здесь об этом ни полслова. Вы ссылаетесь на какие-то материалы, уличающие меня в организации международного шпионажа. Где материалы?»

Ответ следователя был буквально следующий: «Все, что нужно, — вам дано для прочтения. Остальное вас не касается».

Мне ничего другого не оставалось, как по заведенному мною обыкновению, отказаться подписать всю эту ерунду. После стереотипного «как вам угодно» Хоттака аккуратно сложил бумаги в портфель и сказал мне:

— Ну-с! Желаю вам всего хорошего. Мы с вами больше не увидимся. Сегодня вас переведут на облегченный режим и вы будете ожидать приговор. Надеюсь, вы не можете упрекнуть нас в некорректности по отношению к вам?

О, эта трогательная забота Чеки о корректности! Больше я Хоттаки не видал.


Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.