В разбойном стане (Седерхольм 1934)/Глава 21

Глава 21

В моем одиночестве я наконец потерял счет дням. Если бы моменты дня не отличались очередными выдачами хлеба, то нельзя было бы отличить дня от ночи.

Должно быть, на дворе была уже полная весна, так как стены моей камеры не покрывались больше инеем и было настолько тепло, что я мог спать раздетым, укрываясь лишь одеялом.

Одиночество и могильная тишина сперва невыносимы. Но постепенно с этим свыкаешься и всецело погружаешься в мир фантазии и воспоминаний. Можно часами лежать на койке, совершенно забыв об окружающем, и минуту за минутой перебирать всю свою прошлую жизнь. Встают перед глазами как живые образы прошлого, которые, казалось бы, давным-давно умерли в памяти и о которых в сутолоке повседневной жизни я никогда не вспоминал. Мельчайшие, самые незначительные события прошлой моей жизни здесь, в тишине одинокого раздумья и созерцания, вдруг приобрели неожиданно для меня громадное значение. Отделенный от этих событий рядом долгих лет, я начинал видеть их в совершенно другом освещении. Тот, кто испытал длительное одиночество, когда считаешь себя заживо погребенным, и когда ни тело, ни мысли в силу обстоятельств не отвлекаются никакими заботами, тот знает неисчерпаемую глубину внутреннего созерцания.

Какая-нибудь незначительная деталь в событиях нашей жизни, пустая фраза, даже жест, оказываются предопределившими все дальнейшее течение жизни.

Чем больше я физически слабел, тем легче переносилось одиночество и, как это ни парадоксально, тем меньше я чувствовал физические лишения.

Все это время, можно сказать, промелькнуло, и когда меня вновь вызвали на допрос в кабинет начальника тюрьмы, я с удивлением увидел на стенном календаре: «27 мая».

Из большого овального зеркала на меня смотрел утомленный, истощенный человек с беспорядочно всклоченными волосами и… седой бородой. Мне нужно было сделать усилие над своим сознанием, чтобы понять, что это мое собственное отражение…

Кроме Мессинга в кабинете был еще высокий господин средних лет с болезненным лицом, очень скромно и корректно одетый в штатский костюм.

Оба — Мессинг и тот, другой, — сидели за столом, на котором лежали какие-то бумаги и документы.

Лицо товарища Мессинга мне было смутно знакомо, и он, вероятно, заметив мой пристальный взгляд, чуть улыбнувшись, сказал: «Не узнаете? Моя фамилия — Дзержинский».

Тут я сразу вспомнил, что видел это лицо сотни раз во всевозможных журналах: видимо, Дзержинский был уверен в своей популярности. Еще бы! Всероссийский оберпалач, ежедневно подписывающий сотни смертных приговоров, творец, вдохновитель и начальник Чеки!

Дзержинский, на мой взгляд, совершенно не произвел зловещего впечатления.

Маленькая бородка, которую он все время чуть пощипывал пальцами, еще больше подчеркивала болезненную худобу его лица, и он близоруко щурился от света лампы. Держался он чуть сгорбившись и длинными белыми пальцами свободной руки барабанил по столу. Я невольно подумал, глядя на эту бледную, болезненную руку, что вот эти самые пальцы сколько раз сжимали рукоятку нагана, посылая в упор пули в несчастных жертв.

Глухим голосом, с мягкими ударениями на букве «Л», Дзержинский мне сказал: «Ложь вам не поможет. Она никому еще никогда не помогала. Я случайно здесь, и товарищ Мессинг мне про вас говорил. Хочу на вас посмотреть. Сознавайтесь и мы вас ликвидируем тихо. Понимаете? Тихо».

Вероятно, я понял это «ликвидировать тихо» не так, как хотел сказать Дзержинский.

Полагая, что мне угрожает расстрел без суда, я сказал: «Тихо меня нельзя ликвидировать. О моем аресте известно финляндскому консульству».

Тогда Дзержинский, обращаясь к Мессингу удивленно спросил:

— Разве его не на границе взяли?

Мессинг торопливо ответил:

— Нет он приехал легально, как агент.

Дзержинский, чуть подумав, сказал:

— Ну это в конце концов все равно. Это ничего не значит, что консульство знает о вашем аресте. Мы все обставим так, что можно будет все тихо, без шума ликвидировать.

Все еще не понимая истинного значения слов Дзержинского, я опять, насколько мог, решительно сказал: «Меня вам не удастся тихо ликвидировать. Будет большой скандал. По Дерптскому договору вы не имеете право расстреливать финляндских граждан, тем более без суда. Финляндия из-за меня воевать, конечно, не станет, но дело не в Финляндии и не в войне, а дело в том, что о моем расстреле будут кричать все газеты за границей».

Сверх всякого ожидания Дзержинский улыбнулся, а Мессинг угодливо, из симпатии к своему начальнику засмеялся.

Глядя на меня в упор, Дзержинский, как бы укоризненно, мне сказал: «Вы нас не поняли. При чем тут расстрел? Наоборот. Мы хотим дать вам возможность при известных условиях выйти на свободу. Вся эта история будет тихо ликвидирована. Понимаете? Хотите?»

У меня учащенно забилось сердце и я немедленно же ответил: «Разумеется, хочу».

— Ну, вот и прекрасно. Обо всем с вами подробно поговорит товарищ Мессинг. Вы семейный человек?

— Да.

— Где ваша семья? В Финляндии?

— Да.

— У вас есть родственники в России?

— Нет, никого.

— Ну, пока можете идти.

— Когда же меня освободят?

— Ну, это нельзя сразу. Я ведь сказал вам уже, что надо все обставить известными формальностями. Во всяком случае мы не будем вас долго держать.

Вернувшись в свою камеру, я от волнения не мог заснуть и всю ночь проходил по камере. Понемногу успокоившись и обдумав все, сказанное мне Дзержинским, я вдруг почувствовал, что во всем этом кроется опять какое-то дьявольское хитросплетение. Или мой арест наделал в Финляндии шум и надо было поскорей от меня избавиться, или мне собирались предложить сделаться тайным сотрудником Чеки.

Как только я остановился на этом последнем предположении и начал его подробно развивать, я почти уверился в том, что «соблюдение известных условий» именно и должно означать договор Чеки со мной, как с тайным агентом.

Раз утвердившись в этом предположении, я уже не мог отрешиться от него и в полном отчаянии и ужасе я решил немедленно же вызвать надзирателя, потребовать карандаш и бумагу и написать заявление, подробно изложив, что я не желаю вести никаких переговоров о моем освобождении.

Рано утром, получив бумагу и написав подробнейшее заявление, я уже готов был его передать надзирателю, как вдруг мелькнула мысль: «А что если я и теперь ошибся, так же как при словах Дзержинского о ликвидации. Может быть, они просто собираются отобрать от меня и от Копонена какую-нибудь подписку, чтобы мы молчали обо всем том, как с нами обращались. Черт с ними, мы охотно дадим такую подписку, лишь бы выпустили. Все равно по нашем приезде в Финляндию они нас уже не смогут заставить молчать».

Итак, я решил выждать, что мне предложат чекисты, а там уже будет видно, как надо действовать.

* * *

Через четыре дня меня вызвал на допрос новый следователь по фамилии Хоттака. Должно быть, это белорусская или польская фамилия. После целого ряда вопросов мне предъявили еще три обвинения:

1) тайные сношения с международной буржуазией;

2) дискредитирование советской власти;

3) экономический шпионаж.

Итого меня обвиняли по шести статьям, из которых пять определенно угрожали смертной казнью.

Как обычно, я отказался подписать протокол допроса и обвинительные акты.

К концу допроса явился Мессинг. После краткого резюме всех моих преступлений Мессинг постарался убедить меня, что я могу считать себя совершенно конченным человеком. Затем последовала пауза, после которой к моему великому удивлению и немалому смущению, Мессинг начал весьма похвально отзываться о моем «приятном характере», «твердости», «спокойствии» и даже «располагающей внешности».

Становилось ужасно глупо. Я не принадлежу к людям, страдающим избытком застенчивости, но хоть кого смутят комплименты чекиста.

Поэтому, чтобы подойти ближе к делу, я прервал поток красноречия Мессинга вопросом: «Когда меня освободят? Я вижу, что вместо освобождения вы мне прибавили еще три статьи».

— Одно другому не мешает. Все зависит от вас. Согласны ли были бы вы, выйдя на свободу, давать нам сведения о ваших соотечественниках и о русских эмигрантах. Мы будем давать вам задания. Вы будете прекрасно материально обставлены и мы вам дадим возможность заниматься коммерческими делами, хотя бы в том же самом помещении, где была ваша контора. Можете выписать вашу семью. Во время ваших заграничных поездок мы сумеем обставить вас не хуже, чем ваша фирма.

— Я не хочу продолжать с вами разговора на эту тему. Разрешите мне идти обратно в камеру.

— Вы напрасно торопитесь. Взгляните на себя, в каком вы виде. Подумайте о вашей семье. Вы знаете, что ваша жена хлопочет о получении визы на въезд в Россию? Вот подпишитесь на этом бланке.

На бланке стояло что-то вроде нижеследующего:

«Я, нижеподписавшийся, обязуюсь выполнить возлагаемые на меня поручения во всем согласно полученных инструкций». Я был так взволнован, что не помню дословно содержание этого «договора с дьяволом», и я не мог углубляться в чтение этого документа, так как это могло бы быть понято Мессингом как начало моего согласия принять сделанное мне предложение.

Как можно спокойнее я отодвинул листок с текстом подписки, говоря: «Позвольте мне идти в камеру. Я не могу говорить с вами обо всем этом. Ваше предложение мне совершенно не подходит».

— Почему? Вы думаете, что мы не настолько богаты, чтобы оплачивать щедро ваши услуги? Ваша супруга приедет сюда, и вы тогда, может быть, измените ваше мнение.

Упоминание этим прохвостом о моей жене и вся гнусность этого предложения переполнили чашу моего терпения. Подробностей не помню. Отчетливо помню, что, несмотря на мою тогдашнюю слабость, Мессинг отлетел от меня, увлекая за собой легенький стол со всеми документами и чернильницей.

Хоттака размахивал револьвером и отбросил меня толчком на стул. Я не удержал равновесия и полетел на пол. Должно быть, было много крику и шуму, потому что вся комната наполнилась людьми. Меня прижимал к полу какой-то военный, а за ноги держала одна из тех женщин, которые дежурят в коридорах для сопровождения заключенных в камеры.

Когда меня подняли, Хоттака все еще размахивал револьвером, а Мессинг, зеленый от злости, крикнул:

— Увести этого! Я на вас прикажу сумасшедшую рубашку надеть. Вы — сумасшедший дегенерат. Я вас сокращу!

Едва я отдышался в камере и начал впотьмах прикладывать компресс из носового платка к вывихнутому большому пальцу левой руки, как в камеру вошел начальник тюрьмы, фельдшер, доктор и два надзирателя. Прекрасно помню, что доктор и фельдшер все время жались к дверям и подошли ко мне, когда начальник тюрьмы крикнул: «Да идите же к нему ближе и осмотрите его!»

Я держал себя совершенно спокойно и был так слаб, что должен был сесть на койку. Фельдшер перевязал мне палец и дал мне валерьяновых капель.

Этим и окончился мой «бунт», не имевший никаких других последствий для меня.


Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.