Я все время, не переставая, думал об этой загадочной «гражданке Арцымовой» и о квартире на углу Кронверкского проспекта и Пушкарской улицы. Ни фамилия «гражданки», ни ее адрес мне ничего не говорили, но, судя по инфернальному тону, с каким следователь назвал мне фамилию дамы и адрес, можно было предполагать, что в ответе на этот вопрос лежал весь центр тяжести всего моего «дела». Как я ни напрягал мозги, ничего подходящего я не мог припомнить.
За время моего тюремного житья у меня успели весьма отрасти ногти и, не имея чем их остричь, я попросил надзирателя принести мне ножницы. Он принес ужасающие заржавленные ножницы с отломанными для безопасности кончиками. Открыв свет, надзиратель ожидал у открытой двери, пока я окончу операцию с ногтями. Во время этого невинного занятия я невольно вспомнил, что я в январе месяце повредил себе руку во время фигурного состязания на катке и некоторое время не мог самостоятельно ухаживать за ногтями на правой руке.
По совету одной из моих соотечественниц, я пользовался услугами маникюристки в одной из больших парикмахерских на Невском проспекте. Вспоминая все это, я также вспомнил, как однажды, когда оба отделения парикмахерской — мужское и женское — были переполнены, моя маникюристка усадила меня в промежуточной между обоими отделениями комнате и так как я очень спешил, то она тут же начала приводить в порядок мои ногти. Разглядывая поток входящих, я обратил внимание на очень красивую даму средних лет, показавшуюся мне знакомой.
Проходя мимо моего столика, дама пристально взглянула на меня и я видел, как удивление и радость отразились на ее лице. Это оказалась моя старинная приятельница, жена моего бывшего сослуживца по императорскому флоту, госпожа Арчакова. Я не видел ее лет двенадцать, и очень обрадованные встречей мы оба второпях забрасывали друг друга вопросами.
Сколько раз я давал себе слово не спрашивать моих русских друзей об их жизни в период революционных годов.
Госпожа Арчакова успела в пятиминутный промежуток разговора развернуть передо мной тяжелую жизненную драму.
Муж ее умер в 1920 году в Харьковской тюрьме. В том же году ее девочка умерла от голодного истощения. Сама госпожа Арчакова после многих страданий и приключений опять попала в Петербург и теперь служила здесь в каком-то управлении, живя у своей замужней сестры. Наш разговор был прерван, так как моя собеседница спешила занять освободившееся место в очереди в дамском отделении. Прощаясь, она мне сказала: «Смотрите же. Я непременно жду вас у себя».
Боясь, что я забуду ее адрес, она мне тут же у кассы написала на клочке бумажки улицу и номер дома. Мы простились, я положил бумажку с адресом в портмоне и поехал по своим делам. Потом мои дела обернулись так, что я совсем забыл об этой встрече, а когда вспомнил, то адреса я уже не мог найти. Видимо, я его потерял.
Вся эта история невольно вспомнилась мне, когда я стриг ногти тупыми тюремными ножницами в тускло освещенной камере. Вдруг сознание прорезала мысль: «Арчакова, Арчакова. Арцымова, угол Кронверкского и Пушкарской…»
Я не знал, в какой части города находится Кронверкский проспект, но я помнил, что госпожа Арчакова говорила мне, что она живет где-то в Каменноостровском районе. К сожалению, я совершенно не помнил написанного ею мне адреса.
Вызванный на допрос, я уселся перед следователем Илларионовым, все время думая об этой загадочной Арцымовой. После обычных банальных фраз, я сказал следователю: «Скажите мне, пожалуйста, в какой части города находится Кронверкский проспект и Пушкарская улица?»
— Для чего вам это знать? — спросил Илларионов.
— Потому что мне кажется, что я смог бы ответить вам на тот вопрос, который вы мне недавно задавали.
Илларионов удовлетворил мое любопытство и загадка была разрешена: «Арцымова» было извращенное имя госпожи Арчаковой и все объяснялось крайне просто.
По-видимому, среди служащих парикмахерской находился секретный агент Чеки, и, подслушав мой случайный разговор с госпожой Арчаковой, он на всякий случай донес о нем своему начальству, извратив ошибочно фамилию дамы. Сведение было записано на всякий случай на мое «конто», так как агент, вероятно, узнал мою фамилию от маникюристки. Возможно, что сама маникюристка была секретным агентом Чеки. При моем аресте была сделана в Чеке сводка всего материала обо мне, и встреча с госпожой Арчаковой сразу приобрела в глазах Чеки особенно важное значение.
Я сразу заметил, что мое объяснение обстоятельств встречи с госпожой Арчаковой вполне удовлетворили и разочаровали Илларионова, так как больше он меня ни разу не спрашивал ни про госпожу Арчакову, ни про Кронверкский проспект.
Все вопросы Илларионова сводились к тому, чтобы меня, так сказать, сбить с позиции и убедить в том, что Чека имеет против меня неопровержимо компрометирующий материал. Несколько раз Илларионов называл мне фамилии иностранных дипломатических представителей, аккредитованных при финляндском правительстве, настаивая на моих сношениях с ними. Иногда он вычитывал из досье фамилии русских эмигрантов, живущих в Финляндии, в Берлине и в Париже, настаивая, чтобы я осветил деятельность этих совершенно неизвестных мне лиц.
Вопросы чередовались неизменным: «Вы напрасно упираетесь. У нас против вас имеются неопровержимые данные. Я вам от всего сердца советую сознаться. Подумайте о вашей несчастной семье».
Последний мой допрос у Илларионова, происшедший неделю спустя после только что описанного, ознаменовался комическим эпизодом.
После всевозможных устрашающих вопросов Илларионов, рассматривая написанный мною перечень моих «знакомых», сказал: «Вы, гражданин Седергольм, прекрасно понимаете, о каких именно знакомых мы вас спрашивали. Указанные вами лица — это те, с которыми вы встречались по официальным делам. Неужели за восемь месяцев пребывания в Ленинграде у вас не было никаких знакомых, кроме деловых, официальных? У вас должны были сохраниться связи с вашими прежними сослуживцами».
На это я ответил следователю, что из моих сослуживцев, вероятно, очень мало осталось в числе живых и эти немногие уцелевшие при случайной встрече со мной на улице избегали разговаривать со мной. В этот момент вспомнив моего бывшего сослуживца Л., у которого я обедал и который так удивил меня своим широким образом жизни, мне захотелось проверить мои догадки и я сказал:
— Впрочем, у одного из них я один раз случайно был. Это Л.
Илларионов даже не потрудился записать названную мной фамилию и сейчас же перевел вопросы в совершенно другую плоскость, видимо, не желая вызывать меня на подробности. Упоминание мной фамилии Л. повлекло бы за собой и упоминание о моей встрече с польским уполномоченным Ч. и в конце концов потребовало бы привлечения к процессу польского шпионажа самого Л., что не входило в расчеты Чеки.
О деле польского шпионажа я слышал незадолго до моего ареста и кое-что знал об этом, перестукиваясь с соседями.
Утомленный глупыми и столь надоевшими вопросами следователя, очень нервный, благодаря начавшимся болям в почках, я сказал следователю:
— Позвольте мне ходить по комнате, так мне будет легче отвечать вам, у меня начинаются боли в почках.
Ходя по комнате от окна к дверям, я парировал вопросы следователя. Остановившись около окна, я мельком взглянул на видневшуюся внизу улицу, освещенную электрическим фонарем. Было, вероятно, часа четыре утра, и свет фонаря сливался с ранним весенним рассветом. Невольно я задумался и, вероятно, не расслышал вопроса следователя, так как из моего раздумья меня вывел его очень резкий окрик. Этот окрик, боль в почках, дурацкие вопросы следователя вывели меня из моего обычного спокойствия. Не помня себя от раздражения, топая ногами и стуча кулаком по столу, я высказал, вероятно, в очень решительных выражениях мое мнение об Илларионове и его начальниках. Илларионов сперва как будто ошалел при виде моей внезапной вспышки. Потом, придвигая к себе чернильницу, он сказал: «Вы меня не поняли. Я и не думал на вас кричать. Вы вот все время сыплете пепел вашей папиросы в мою чернильницу и не даете возможности мне писать…»
Оказывается, я в пылу раздражения, все время стуча одной рукой по столу, другой сбрасывал совершенно машинально пепел моей папиросы в чернильницу следователя.
Из моих неоднократных бесед с разными следователями Чеки я вынес впечатление, что на этих полукультурных людей несомненно действуют корректные, спокойные манеры в соединении с твердостью и решительностью.
Я неоднократно бывал свидетелем, как недопустимо грубо обращались следователи с заключенными советскими гражданами и в особенности с евреями. Разбитые в кровь физиономии, выбитые стволом револьвера зубы, площадная брань — заурядные явления при допросах, и если бы я своими собственными глазами не видел изувеченных до неузнаваемости заключенных, возвращавшихся с допроса, то я никогда не поверил бы их рассказам, настолько это противоречило тому, что я лично испытывал. Я не могу и не хочу делать обобщений, но нужно правду сказать, что те евреи и те советские граждане, которых мне случалось встречать и видеть в тюрьме избитыми после допроса, были далеко не избранными детьми отца небесного. Подлинно культурных и воспитанных людей, а таковых подавляющее количество в советских тюрьмах, массами расстреливают и массами ссылают в такие места, где они умирают от истощения, но я ни разу не замечал и не слышал, чтобы их избивали или ругали.
Между прочим, тот же Илларионов как-то после одного из допросов обратился ко мне со словами: «Надеюсь, вы не можете пожаловаться на некорректность нашего обращения?»
Я был так поражен этим циничным лицемерием, что сразу даже не нашелся что сказать.
По-видимому, Илларионов понял мое молчание иначе, чем следовало, и пояснил свой вопрос: «Может быть, низший тюремный персонал позволяет себе какую-нибудь некорректность в отношении вас?»
Далее я уже не мог сдержаться и высказал Илларионову все, что я думал о корректности в применении этого понятия к безвинно посаженному человеку в темную, холодную камеру, в лишении его права получать передачу, в угрозах расстрелом и во всех этих бесконечных допросах, и тому подобное. Илларионов все это спокойно выслушал и сказал:
— Вы совершенно о другом говорите. Вашу невиновность вы сами не желаете доказать, а темная камера, лишение передачи и все остальное — это в порядке регламента. Вы обвиняетесь в столь тяжких преступлениях, что невозможно допустить ни малейшей возможности общаться вам с внешним миром. Таков закон. Следствие окончится, — тогда будет изменен режим.
После комического эпизода с чернильницей я больше не видал Илларионова. Меня надолго оставили в покое в моем темном склепе, и у меня создалось впечатление, что или обо мне забыли, или рассчитывали довести меня до полного морального и физического истощения, ради каких-то неведомых мне целей.