Юные (Амфитеатров)

Юные
автор Александр Валентинович Амфитеатров
Дата создания: 1897 (II), 1900 (I). Источник: Амфитеатров А. В. Житейская накипь. — СПб.: Товарищество «Общественная польза», 1903. — С. 85.

IПравить

До Рождества — рукою подать. Из учащейся молодёжи, кто поюнее — книжки под мышки, кто постарше — лекции в портфель, и айда по домам, к весёлым ёлочным праздникам.

Для всех ли весёлым?

Сегодня — так называемое на школьном условном языке — «разъездное воскресенье», последнее пред святочным роздыхом. Начиная с нынешнего дня, вплоть до самого сочельника, все отходящие из Петербурга поезда будут переполнены спешащею восвояси молодёжью. Всё — светлые пуговицы, чёрная шинель, да синий околыш. Вагоны третьего класса битком набиты. Спят вповалку, курево — как в мертвецкой, и громовое Gaudeamus[1], сквозь грохот поезда и двойные, замёрзлые окна, заставляет дорожных сторожей с любопытством таращить глаза на змею поезда, увлекающего вглубь России эту живую, милую кладь…

Ой ты, кладь! молодецкая кладь!
Где придётся тебя выгружать?[2]

— Студент повалил… эк его ноне сила какая! — ухмыляясь, думает и светит зелёным фонарём заиндевелый сторож.

— Студент повалил! — гудят молвою захолустные станции, — и всюду радостно встречен этот молодой вольный поезд — и своими, и чужими.

— Ну, вот! Привёл Бог свидеться! — обнимаясь и целуясь, восклицают свои. А чужие сочувственно улыбаются:

— И со стороны приятно взглянуть. Ишь, какие славные ребята понаехали!

— Сам жду своего, такого же, завтра.

— А у меня молодцы уж тоже на выросте… старший весною кончает… как же! на юридический ладит… товарищи будут.

— Ну, с приездом вас, молодые люди! Отдыхайте на родительских хлебах, надо вам в тело хоть малость войти… Что это в Питере-то вас как будто голодухой заморили?

Так они едут. Все ли вернутся?

Идиллию писать приятно, но идиллии — немногие заревые минуты в долгой чёрной ночи, короткая пасторальная интермедия в антракте тяжёлой, многослёзной драмы. Из тех, что, так весело развалясь на жёстких скамейках вагона и, с виду, всякие житейские отложив попечения, взывают к товарищам:

Gaudeamus igitur,
Juvenes dum sumus!
[1]

не одной сотне, — на самом деле, в глубине души, — вовсе не до того, чтобы gaudere[3]

Doleamus igitur,
Juvenes nam sumus!

«Загорюем-ка, друзья, ибо мы имеем несчастие быть юношами!» — с гораздо большею правотою и искренностью, запели бы эти горемычные десятки молодых людей на торжественный мотив исконного студенческого гимна, кабы юношеская гордость позволила дать волю сердцу, накипевшему гневом и печалью.

Doleamus igitur,
Juvenes nam sumus!

Это — десятки, которым не на что больше учиться, не на что больше кормиться в Петербурге. Маленькие Ломоносовы, нахлынувшие — «босы ноги, грязно тело и едва прикрыта грудь» — из Холмогор, Весьегонсков, Боровичей — в огромную, сияющую знанием, столицу, чтобы напитаться светом её мудрости и потом вернуться светоносцами в своё глухое, тёмное царство. Но — увы! Столичная мудрость лишь светит, а не греет, и, приблизившись к ней, босые и нагие светолюбцы дрожат от холода, стуча зубом о зуб и коленом о колено.

— Нам зябко! — с робостью говорят они столичной мудрости, а столичная мудрость благосклонно отвечает:

— Да? Ну, что ж, — это очень естественно. Зимы в Петербурге отличаются весьма низкими температурами, а вы, сколько я могу заметить, одеты более, чем легко. Это нехорошо, вредно. Вы можете простудиться, заболеть, слечь в постель, — и тогда что же будет с вашими занятиями? Кто хочет познавать меня в Петербурге, должен предварительно купить себе хорошую тёплую шинель, ватный картуз, калоши на ноги и кашне на горло.

— Нам есть нечего! — звучит новый робкий голос.

Столичная мудрость слегка морщится, но она, хотя и несколько самозабвенная, однако, по существу, добрая, снисходительная старуха:

— Весьма, весьма неприятное обстоятельство! — отвечает она, сожалительно качая думною головою. — И неприятное, и неблагоприятное. Видите ли: в настоящее время наукою совершенно оставлено старинное правило, будто бы satur venter non studet libenter[4], переводимое на русский язык несколько вульгарною пословицею, что сытое брюхо к ученью глухо. Это предрассудок. Напротив, вполне доказано, что успешность научных занятий развивается в точном соответствии с правильностью питания. Не давайте организму ослабевать, поддерживайте в равновесии обмен веществ, — только тогда пойдёт вам в настоящий прок моя наука. Ешьте мясо, яйца, бульон, пейте бутылку-другую пива в день — и вы увидите, каких полезных деятелей и добрых мыслителей сделают из вас мои лекции.

— Да не пускают нас на ваши лекции! — уже несколько раздражённо отзывается скорбный голос.

Столичная мудрость делает широкие глаза:

— Не пускают? Странно? Отчего же?

— Оттого, что за слушание лекций заплатить надо.

— Ну-с?

— А нам нечем.

— То есть — как же это нечем?!

— Да так… не только в кармане ничего, а и карманов самих не осталось.

— Странно! очень странно! — не без обиды за себя, говорит столичная мудрость. — Ну, там, что вам есть нечего, одеться не во что, комнату вам не под силу нанять, — с этим я ещё могу примириться. Конечно, оно немножко shocking[5], но уж куда ни шло, дело житейское. К тому же, и правительство, и добрые богатые люди, и студенческая взаимопомощь настроили теперь для вас общежитий и дешёвых квартир, научредили бесплатных и полударовых столовых, так что, в конце концов, вам есть куда преклонить голову и где получить кусок хлеба, дабы не ведать пустоты, которой не терпит всякая природа, а в особенности, природа желудка. Но — лекции?! Лекции должны быть оплачены! Иначе мне, столичной мудрости, придётся положить зубы на полку. Платите за лекции, и — остальное само приложится вам. Платите за лекции.

— Боже мой! да откуда же нам взять?

— Пишите письма к родителям!

— Да родители сами перебиваются с хлеба на квас. С голого рубашку снимать? У нищего суму отнимать?

— Ну… трудитесь! уроки давайте, письменные занятия возьмите…

— А мы не даём? а мы не берём? О, милая alma mater[6]! великая и пресветлая столичная мудрость! Возьми в белые руки свои любую петербургскую газету, обрати ясные очи свои на столбцы её объявлений и дай себе немудрёный труд уразуметь, что ежедневно печатается в них чёрным по белому. Вот они, эти — «за стол и квартиру», «за дешёвый стол», «за комнату», «за пять рублей в месяц»… «умоляю дать хоть какое-нибудь занятие»… «вниманию добрых людей»… ведь это же наш мартиролог, наш десятый круг столичного Дантова ада! За десять рублей в месяц ходим мы — идём, а подмётки сапог наших идут самостоятельно, отдельно от нас: нога ступит прямо, а подмётка виль влево, нога ступит влево, а подмётка виль вправо — ходим мы с Васильевского острова к Александро-Невской лавре, под Смольный, репетировать тупоумных от переутомления и золотухи, капризных и несносных от малокровия, ребятишек — по две, по три штуки в одной семье, по три, по четыре часа непрерывных занятий. Мы клюём носом на лекциях, на которые приходим прямо из типографии, где всю ночь слепили глаза бессонною работою над корректурами. Мы бросаемся на всякое дело, которое — лишь бы оно было согласно с понятием честного труда! — поманит нас хоть рублём, хоть полтинником: идём на перебой в счётчики, в контролёры, в статисты, околачиваемся по репортажу…

— Но, позвольте! — прерывает, всплеснув руками, alma mater[6], — когда же вы, в таком случае, учитесь?

— Уж этого мы и сами не знаем, премудрая, а только согласись сама: ведь экзамены-то мы сдаём хорошо!..

— Да, не спорю, но… но эта беспрерывная толчея и пестрота добычи трудового куска хлеба должна отвратительно влиять на вашу нравственность!

— О, конечно, дорогая alma mater[6]! Должна — и несомненно повлияла бы, имей мы время и силы терять нравственность. Недоедание ожесточает человека, конкуренция делает неразборчивым в выборе средств. И, если иные умные люди воздыхают, бия себя кулаками в перси, о сухой практичности современной молодёжи, о беспредельном и холодном эгоизме, который так антипатично сказывается во многих юных и начинающих карьеру деятелях, только что сорвавшихся с университетской скамьи; если воздыхания умных людей не вовсе несправедливы; если, действительно, попадаются такие уроды в нашей семье, — прости нас, alma mater[6]! не мы виноваты, что они завелись в нашей среде.

— Не вы?! А кто же, по-вашему? уж не я ли, чего доброго?! — восклицает сконфуженная alma mater[6], — вы скажете! от вас того и жди!

— Конечно, ты, alma mater[6]. То есть не ты, собственно, а общество, которому поставщицею света и добра ты служишь, и под опекою которого ты зато находишься. Ты хочешь, чтобы мы выходили в общество, полные сил и восторга, кипящие мечтами, сверкающие идеями, чтобы мы слагались в дружную, убеждённую рать на защиту культуры, на пользу брату-человеку, в помощь идеалам взаимолюбия всех людей — лучшим идеалам, какие когда либо прозвучали с неба на землю… Хочешь — и мы хотим. Но зачем же — в возрасте, когда сердце восковое, когда из души, как из теста, лепи, что задумал, а быстро и остро слагающийся ум жадно ловит в себя окружающие явления, глубоко запечатлевает их и сам отливается по их формам — зачем оставляешь ты нас по четыре года, по пяти лет в омуте безоглядной и беспощадной борьбы за существование? Зачем, с такою преждевременною осязательностью, стараешься научить нас, что теория, читаемая с твоих прекрасных кафедр, — это одно, а практика жизни, мятущейся и стонущей вокруг, совсем, совсем другое? Что благоволение и прекраснодушие первой — для избранных счастливцев, а тиски второй — для горемык, как мм… для меня, моего соседа, Сидорова, Петрова, Карпова, пятого-десятого, для всей нашей голодной и холодной, не имущей, на что учиться, толпы? Твой светоч засверкал пред нами, озаряя громадно несущуюся жизнь… Неопытные глаза наши отверзлись… Видим. Да! Старый мудрец прав: homo homini lupus es[7], и кругом — житейские волки. Бедные, линялые, ощипанные, поджарые волки, с втянутыми от голодухи животами, с отчаянием состязающиеся за десяток обглоданных костей, брошенных на снежном пустыре. И волки бросаются на нас, и мы отбиваемся от волков, и кипит дикая свалка, — кому же, наконец, удастся ухватить и поглотить злополучные кости? Тогда ты кричишь нам, возмущённая, слова правды и гуманности: Постойте! Опомнитесь! Что вы делаете, несчастные? Мои ли вы ученики? Или вы забыли мои заветы? Нельзя вам выть с волками по-волчьи! Нельзя вам унижаться до волков, — ваше дело — волков возвысить до себя! Придите ко мне, и я научу вас, на каких началах должна свершиться волчиная цивилизация… И мы внемлем твоему голосу, и послушествуем твоим советам, но, покуда внемлем и послушествуем, житейские волки кусают нас за ноги, обгрызают нам ляжки, выедают нам живот. Alma mater[6]! Не все же спартанцы! И диво ли, что иной, духом послабее, а телом почувствительнее, не стерпев муки и боли, машет на тебя рукою и восклицает:

— Всё врала старуха! Идеалы, да человечность… Стара штука! Истина-то — не с нею, а у волков… Вона — вишь, какие у них зубищи! так и загребают… и мясо едят.

И сам дичает до образа и подобия волчиного.

Так мы маемся и иной раз пропадаем, когда одиноки. А — если вдвоём? Если жажда хоть минутки счастия и согласие убеждений свели нашего брата в брачный союз, узаконенный или гражданский, с женщиною — такою же нищею и такою же трудовою, как и муж? Да ведь это не жизнь — это скорбь вавилонская! Это — смерть! смерть! смерть!

Смерть меня кличет, моя дорогая…
О, для чего, умирая,
О, для чего, умирая, любя,
Я не в лесу покидаю тебя?
В тёмном лесу, где опасность таится,
Неотразимо грозна,
Змеи клубятся, коршун гнездится,
С бешеным хрюканьем бродит веприца,
Бурого вепря жена…
Смерть меня кличет… о горе!
Лучше бы в утлом челне
Бросил, средь бурного моря,
Я существо, драгоценное мне!..[8]

Столичная мудрость растерянно разводит руками.

— Право, ума не приложу, как мне быть с вами. Учиться вам некогда, потому что надо жить. Жить трудно, потому что надо учиться. Вот и крутись, как белка в колесе! Ну-с, да всё это, однако, философия. А за лекции-то всё-таки пожалуйте денежки!

— Великая! пощади!

— Да что там — пощади! Не я спрашиваю, закон спрашивает. Мне — что? По мне, хоть все даром учитесь, — лишь бы профессорам моим правительство жалованье платило, а то мне ваших денег не надо… Но закон требует: плати — и надо платить. А, у кого нет средств платить, должен убираться вон, если ему не поможет общественная благотворительность… Устройте там какой-нибудь концерт или спектакль, что ли… Фигнера пригласите, Комиссаржевскую… очень, очень недурные сборы бывают. Знаете: с миру по нитке…

— Голому верёвка! знаем, благодетельница.

— Наконец, вот — в обществе вспомоществования нуждающимся студентам имеются, говорят, десятки тысяч в долгу за бывшими университантами по невозвращённым ссудам в учебные годы. Просите обращения этих денег на свои нужды: это ваше право…

— Не возвращают, кормилица!

— Настаивайте! требуйте! протестуйте! обращайтесь к обществу, ходатайствуйте пред правительством! Печатайте в газетах имена недоимщиков… нельзя же, чёрт возьми, безнаказанно вырывать кусок хлеба изо рта у голодного. Если совесть забыли, пусть хоть сраму зато наглотаются.

— Не действует, голубушка. Всё испробовали, и всё — как с гуся вода. Уж больно благонадёжно пропитались принципом на счёт homo homini lupus[7]

— Господи! — в совестливой муке ломает себе руки alma mater[6], — что же это, наконец? Куда ни кинь, всюду клин. И зачем только вас принесло ко мне, горемычные? Ну, — нет денег учиться, сидели бы смирнёхонько, да тихохонько по своим мурьям…

— А богатые бы учились?

— Богатые бы учились.

— Великая! Ты начинаешь рассуждать, как кн. Мещерский!..

Alma mater[6] обиделась:

— Вы, однако, не ругайтесь… я не заслужила…

Её прервали:

— Послушай, alma mater[6]. Глухая ночь царит в глубине России, и ночь плодит мотыльков. В силах ли кто задержать их приплод?

— Никто и ничто. Это закон природы.

— И они родятся тысячами, десятками тысяч, и, кружа во тьме и холоде, мечтают о светлом, тёплом солнце, повторяют себе сказки и легенды неведомого им белого дня, страдают по золотым лучам, по радужной призме красок… Ты, alma mater[6], —

Как солнце небесам,
Ты жизнь и свет вливаешь в душу нам![9]

Скажи: можешь ли ты не светить?

— Нет, не могу. Это — вся цель моя, всё моё святое назначение.

— А если ты не можешь не светить, то можем ли мы, мотыльки, не лететь на твой заманчивый маяк? И пусть сгорят нас, неосторожных, десятки, сотни, тысячи, — мы всё не перестанем лететь, потому что ты — благо и правда, а позади нас — кривда и зло… Мы вырвались от чёрного Аримана и мчимся к сверкающему Ормузду… И — пусть опалят нас, слабых и бедных, пламенные ступени его трона! Обожжённые, ковыляя на одном крыле, мы возвратимся в свой мрак всё же апостолами твоей истины и возвестим детям мрака, что Ормузд — не сказка: он есть, и он прекраснее и сильнее Аримана, и его святая правда и знание, а не ложь тёмного невежества, царят над миром. Кто видел божество хоть однажды в жизни, отблеск славы его останется на челе того счастливца на всю жизнь. Кто прикоснулся к тебе, alma mater[6], тот уже — твой слуга и рыцарь твоего духа, носитель твоего света. Искорку, которую ты успела дать ему, он разожжёт костром в своих родных потёмках… костёр за костром, луч за лучом, — и дрогнет вековой мрак, и запылает над Русью прекрасная заря свободного знания и искреннего общего «благоволения в человеках». И те из светолюбивых мотыльков, кому Бог даст быть свидетелями этого радостного дня, — быть может, помянут добрым словом и нас, неосторожных, сожжённых, погибших на полпути… ведь всё же по нашим следам долетят они до своего торжества — до твоего идеала!

Только жаль этих обожжённых, смертельно жаль.

Вижу я комнатку — далеко, в Бежецке либо в Валдае. Вечер. Тишь. Лампа светит сдержанным, робким огоньком. Сверчок скрипит за печкою. Окно ледяным узором затянуто. Старушка у стола сидит, стучит швейною машинкою. Стучит и думает:

— Что-то сын Митя в Питере поделывает? Заучился, небось, родимый… старательный он у меня, тихий… Ну, да авось Бог милостив! Кончит курс, — сам в профессора выйдет… либо в адвокаты… Немного ведь и ждать-то: всего три годочка… Теперь мать сыну помощница, а там — сынок матери помоги! Намедни только пять рубликов Митеньке послала, казначеиха за юбку да кофту отдала… А пора! ох, пора помочь! Голодаем ведь мы в глуши нашей проклятущей… Господи! помоги ему! дай правый суд! Всем то грешна я пред Тобою, старая, всем грешна — одним не виновата: сыну любимому в черноте погибнуть не дала, в люди Митеньку вывела…

Поют полоза за окном. Лает дворовый пёс. Скрипнула дверь. Холодом пахнуло. Оглянулась старуха, — глазам не верит: с нами крёстная сила! Митенька — сам он тут, как тут, позади стоит, и шинелишка на нём истёртая, а худое лицо — бело, как полотно, и тонкие бескровные губы, под тёмным усом, судорога так на сторону и дёргает…

— Митенька! голубчик! да что ж это ты? Да когда же? Да как же?

— Так вот, маменька… приехал…

— А университет-то как же, Митенька?

— Университет?.. Ничего… стоит… на острову… по-прежнему…

И ещё пуще перекосило у Митеньки нижнюю губу, и ползёт по лицу его насильная, жалкая-жалкая улыбка.

— А я, маменька, — храбро начинает он. — я к вам, того…

И голоса не хватило. Шепчет:

— Я… того… уже отучился…

— Митенька?!

Вся белая, опустилась на стул старуха. И валится сын к ногам её и, как ребёнок, прячет голову в материнские колена, и сотрясаются рыданиями придавленные лихим горем юношеские плечи…

— Не для нас с тобой, маменька, университеты… Кормилец-то… на хлеба к тебе приехал… на хлеба!

IIПравить

Минут праздники — начнутся университетские годовщины: акты, медали, речи, обеды. Петербург будет кутить в честь своей almae matris[6] 8-го февраля. Москва — 12-го января, в пресловутый Татьянин день. Это не худо, это никому не мешает, и оставим Толстому доказывать обратное. Но…

Ах, это очень серьёзное и обидное «но»!

После «письма в редакцию» пр. Н. И. Кареева, я стал внимательно следить за газетными известиями из университетских городов. Везде одна и та же история: охота учиться смертная, а участь горькая. Там, за невзнос платы, гонят из университета единицы, там десятки студентов, а, в общем, наберутся сотни, а, пожалуй, и перейдёт за тысячу.

Не без добрых душ на свете!
Кто-нибудь свезёт в Москву —
Будешь в университете,
Сон совершится на яву…[10]

учили мы в детстве. Часто, читая газетные сообщения о нужде студенческой, я вспоминаю стихи эти, и не без иронии подолгу стоят они предо мною. О, архангельский мужик! Ты, который «по своей и Божьей воле стал разумен и велик»! Вот загадка для детей старшего возраста: если бы ты в наше время пришёл в столицу пешком из своих Холмогор и определился в университет, то через сколько семестров тебя исключили бы, как несостоятельного плательщика?.. И было бы на Руси одним Ломоносовым меньше, а одним разочарованным, озлобленным бедняком-недоучкою, кого никуда не пристроишь, ни к какому месту не определишь, больше. Он не годится в чёрный труд, потому что он образованный, и не годится на интеллигентную работу, потому что спасовал в борьбе с дипломом, до которого не допустила его проклятая нищета.

Исключение из какой бы то ни было корпорации — кара нелёгкая. Но исключённый студент — по особым, специальным условиям русского быта — существо нарочито злополучное. Я сам неоднократно был свидетелем, как — приходит к местодателю бедняк, понравился, показался дельным, подходящим, столковался, сторговался…

— Ваше звание?

— Бывший студент …ского университета!

— Гм… не кончили, стало быть?

— Да, средств не хватило.

— Гм… сейчас я не могу дать окончательного ответа… побывайте завтра!

А на завтра — «окончательный ответ»:

— Очень сожалею, но место уже отдано другому.

И мотивировка ответа в приятельской беседе:

— И рад бы взять, малый-то, кажись, хороший, да — чёрт его знает, исключённый какой-то. Говорит: за невзнос платы. Хорошо, коли так, а ну — вдруг за политику какую-нибудь? Разбирай их там!

Студент — соль столичной земли, пока он связан с университетом и пария столицы, когда университет пресекает эту связь. Достоевский хорошо понимал это. Недаром же Раскольников — бывший студент.

Неужели у нас так много «интеллигенции», что мы швыряемся, как щепою, сотнями людей, охочих войти в её состав законным путём, через врата науки, а не дорогою самозванного произвола, что — я, дескать, хожу в немецком платье, читаю журналы и газеты, знаю образованные и иностранные слова, а посему и почитай меня за интеллигента!.. Я хочу предложить читателю, для проверки, насколько куц и тощ русский интеллигентный круг, следующий головной спорт: возьмите на удачу из газет фамилию любого нашего «деятеля», хотя бы из самых отдалённых местностей России, и проверьте, не состоите ли вы с ним в родстве, свойстве, дружбе, знакомстве, не имеете ли общих знакомых, не было ли у вас прикосновения по какому либо общему делу, случайной встречи, письменных или гласных сношений и т. п. Я готов пари держать, что, по крайней мере, в семи из десяти случаев, найдётся ниточка, связующая вас с избранным лицом, что вы, если не имеете ещё понятия друг о друге, то должны бы иметь, можете иметь и, по всей вероятности, ещё будете иметь… И выходит, что

Ой, братцы, мало нас,
Голубчики, немножко![11]

Университеты, с своей стороны, делают всё, чтобы удовлетворить студенческую нужду, но она неизмеримо выше средств университетов. Необходима постоянная, методическая общественная помощь, а пока — хоть помощь временная. Вон — я прочёл в каком-то объявлении рождественском: «убранство для ёлок в 5 рублей, в 10 рублей, в 25 руб., в 50 руб. и до… 500 рублей серебром!» Делайте ёлки детям; это хороший обычай, его нельзя забывать! Рождество — детский праздник, в нём сказывается смехом и резвыми играми вся поэзия детства…

Noël! Noël!
Voici le Redempteur!
[12]

Но ни Рождество, ни дети не потерпят ущерба, если вместо сторублёвой ёлки вы сделаете двадцатипятирублёвую, а оставшуюся разницу отошлёте в комитет вспомоществования недостаточным студентам. Кто знает, быть может, вы поможете этим обучиться именно тому доктору, который года через три-четыре будет возиться с вашими же детьми в дифтерите, кори или скарлатине, тому учителю, которому суждено просвещать вашего Васю, Митю, Колю, вашу Лизу или Наденьку, когда для них настанет школьный период жизни.

Особенно следует подумать о помощи бедным студентам тем, кто сам был бедным студентом, кто, в этом своём качестве, пользовался ссудами из благотворительных студенческих учреждений. Комитеты последних постоянно плачутся на неисправность должников — по недобросовестности ли, по забывчивости ли, одинаково нехорошо: первая, конечно, хуже второй, да и за вторую хвалить трудно… Повторяю: скоро университетские праздники. Будете вы, господа, пить шампанское, будете произносить трогательные речи, будете кричать: vivat alma mater![13] и объясняться ей в любви и преданности до гроба Но alma mater[6] не поверит вам. Она скажет:

— Если ты любишь меня, если ты предан мне, зачем же ты обессиливаешь мою семью? за что лишаешь новых птенцов моих, своих младших товарищей, возможности ютиться, расти и развиваться под моим крылом? Не надо мне блеска, затеянного вами в мою честь! Я, храм знания, тоже учреждение Христово и тоже, как Христос, «милости хочу, а не жертвы»!..

Gaudeamus igitur,
Juvenes dum sumus!
Post jucundam juventutem,
Post molestam senectutem
Nos habebit humus…
[1]

Хороша эта студенческая песня, но трудно петь её с чистою и покойною совестью, когда знаешь, что, по крайней мере, тысяча товарищей твоих на лице земли русской в это самое время совсем уже не gaudet[14], но flet[15] горькими слезами, потому что бесприютная juventus[16] её вовсе не jucunda[17], но molesta[18]molestissima[19]… Утрите же хоть немножко эти слёзы, а потом — в добрый час! — будем ликовать в своё удовольствие… Gaudeamus igitur juvenes dum sumus!..[1]

ПримечанияПравить

  1. а б в г лат. Гаудеамус
  2. Необходим источник
  3. лат. gaudere — радоваться
  4. лат. Satur venter non studet libenter — букв.: Сытый живот не с аппетитом не учится.
  5. англ. shocking — шокирующе
  6. а б в г д е ё ж з и й к л м лат. alma mater — буквально «благая мать», эпитет родного учебного заведения.
  7. а б лат. homo homini lupus — человек человеку волк
  8. Г. Гейне «Скорбь вавилонская» («Babylonische Sorgen») в переводе М. Л. Михайлова
  9. Необходим источник
  10. Н. А. Некрасов «Школьник»
  11. Необходим источник
  12. Minuit chrétiens
  13. лат.
  14. лат. gaudet — радуется
  15. лат. flet — плачет
  16. лат. juventus — молодёжь
  17. лат. jucunda — весела
  18. лат. molesta — обременена
  19. лат.