Как-то летом, в июле месяце, сидел я, часу в десятом утра, у моего хорошего приятеля Богуславского, на даче на Чёрной речке. Дача была маленькая, домик с двумя комнатами внизу и одною, с балкончиком, под крышею; дача стояла внутри двора другой, большой дачи, нанятой одною из очень известных балерин. Небольшой садик, огороженный дрянною решёткою в аршин вышины, принадлежал собственно Богуславскому; решётка эта существовала больше для виду, потому что не было курицы, кошки или собаки, которая, при малейшем желании, не могла бы перескочить её, и поэтому цветы в садике: настурции, горошек, флоксы и вербены оказывались помятыми чуть ли не каждое утро.
Сам Богуславский, человек лет сорока, холостой, болезненный, скромный, относился к великим неудачникам и, со всею энергиею оставшихся в нём сил, ухватился за исполнение должности начальника отделения в одном из министерств. До того был он и художником, и музыкантом, участвовал в рухнувшем театральном предприятии, и даже торговал одно время лесом, причем одною из побудительных причин торговли именно лесом, а не чем другим, должно признать причину вполне поэтическую: буду, думал Богуславский, торговать, деньгу добывать, а в то же время буду близок и к жизни природы, к лесу, зимою и летом, осенью и весною; я люблю лес. В доказательство этой любви он безжалостно изводил его. На лесное дело ушли у него последние отцовские денежки, и он принялся за должность начальника отделения со всею остававшеюся в нём невеликою силою жизни.
Погода стояла довольно пасмурная, накрапывал дождь и мы сидели не на балкончике, выходившем в сад, всего в два аршина длиною, а в одной из комнат. Звуки жизни: свистки невских пароходов, звонки конок, грохот экипажей, катившихся по новодеревенскому мосту, — всё это доносилось до нас с чрезвычайною ясностью. На даче, занимаемой балериною, по утрам, т. е. часов до двух, царило обыкновенно совершенное молчание, а шум, беготня и смех поднимались только с вечера, но зато длились до утра.
Мы сидели за кофеем, покуривали и болтали о пустяках. На одной из стен висела гитара, неразлучная, мне знакомая, спутница Богуславского, когда-то очень порядочно певшего под её аккомпанемент. Я знавал эту гитару и раньше, но именно теперь обратил внимание на её совершенно исключительную отзывчивость. Залает собака, простучит конка — на все эти звуки гитара отвечала немедленно, с замечательною впечатлительностью.
— Где вы приобрели её? — спросил я Богуславского.
— О! это удивительная гитара, — сказал он, встав с места и оправившись с тем, чтобы снять её со стены. — Я купил её в Италии, лет двадцать тому назад; я был тогда счастливым юношей и всё весёлое нравилось мне.
Хозяин снял гитару со стены и поднёс её ко мне. Она была шестиструнная. Пока я рассматривал её, он сообщил мне, что покупка сделана им в Неаполе, в рухлядной лавке, на торговой площади.
— Помню, — говорил Богуславский, — день стоял ясный, жаркий, базарный, и я пошёл на торговую площадь совершенно случайно, от нечего делать. Иду-бреду, вижу лавчонка с инструментами: скрипки, мандолины, трубы, гитары. Хозяйка, пожилая женщина, сидит, что-то пожёвывает, а на коленях у неё гитара лежит и она её струны пальцами перебирает; я заговорил с нею.
— А вы по-итальянски говорите? — спросил я хозяина.
— Si, signore, говорю, и даже очень хорошо. Обращаюсь я к ней с вопросом: что её гитара сто́ит? — «Четыре скуди, — отвечает она, — возьмите, — говорит, — посмотрите гитару». Я взял гитару. Говор по рынку шёл самый трескучий и струны гитары, так казалось мне, точно живые, вторили ему. Я поднёс её к уху и внимательно слушал. Мне казалось, будто, в самом деле, как солнце в малой капле воды, отражались в гитаре — одновременно — все бесчисленные звуки торговой, болтливой площади и она отвечала им. Поднесите-ка её к уху, послушайте, — сказал Богуславский, приглашая меня поднять гитару.
Я исполнил желаемое им. К моему величайшему изумлению, гитара воспроизвела с точностью удивительною, как бы слабенькое, еле слышное эхо, неожиданно раздавшуюся со стороны Чёрной речки песню:
Гоп, гоп, гопака
На четыре пятака!
Така усь! яка усь!
Полюбил меня Петрусь.
— Должно быть, — заметил хозяин, — какой-нибудь рьяный посетитель театра малороссов поёт! Но что вы скажете про гитару. Она ответила?
Я осторожно положил гитару на стол.
— Удивительно отзывчива!
— Так вот, видите ли, я в этой отзывчивости убедился ещё на площади, в Неаполе. Пока я, думая купить её, держал струны подле уха и прислушивался к отражению всяких звуков торговой площади, к хозяйке рухлядной лавки, продолжавшей по-прежнему сидеть передо мною и пережёвывать, подошёл, ковыляя, какой-то нищий и грустнейшим голосом напевал, протягивая к нам руку за подаянием, какую-то не то молитву, не то просительный стих и, можете вы себе представить, гитара, над которою, рядышком с нею, раздавалась унылая песня, не отвечала на неё вовсе! Я тотчас же обратил на это внимание.
— Но чем же вы объясняете это?
— Как нарочно, — продолжал Богуславский, как бы не замечая моего вопроса, — старуха-итальянка, заметив, пока я вертел гитару, скорченную, плаксивую физиономию нищего, подошедшего к ней, неожиданно залилась гомерическим, серебряным смехом.
— Ага, Беппо! ты, брат, сегодня под левую ногу костыль подвязал! Забыл, что ли?
— Могучий, здоровый смех итальянки словно пробудил гитару: струны её зарокотали будто живые, отвечая на этот весёлый смех, и отвечали они так громко, так чётко, что я, более чем удивлённый, отодвинул гитару от уха и молча взглянул на нищего и на хозяйку. Я поторговался и купил гитару за три скуди, — добавил Богуславский, — и вот уже двадцать лет, что у меня, и я не отдам её за сто рублей и больше. Она нисколько не изменяет своего удивительного свойства: отзывается немедленно на всё весёлое и весьма решительно не признаёт грустного.
Я недоверчиво посмотрел на хозяина и на гитару.
— Да вы шутите? — спросил я его.
— Ни малейше. Да вот, послушайте. Хотя у меня голоса и нет, и я давно уже не перебирал струн, но понятие о гитаре всё-таки дам.
Богуславский встал с места, затворил двери в сад, перекинул ленту гитары через плечо и затянул разбитым голосом:
«Среди долины ровные…»
Гитара упорно молчала. Богуславский запел другую мелодию:
«Выхожу один я на дорогу…»
То же невозмутимое молчание.
— Ну, а теперь, — продолжал он, — посмотрите-ка, что будет с гитарою:
«Уж мы ели, ели, ели,
Уж мы пили, пили, пили…»
И действительно, гитара словно встрепенулась; откуда только взялась в ней отзывчивость? Струны гудели весело, игриво, а деревянная доска, будто живая грудь, отвечала на их дружное рокотанье, вторила им и удваивала.
Я покачал головой.
— Ну, а насчёт любовных песен как? — спросил я хозяина.
— О! она тоже очень, очень отзывчива; итальянская уроженка! — ответил Богуславский и запел:
«В крови горит огонь желанья…»
И действительно, гитара запела как живая; сам певец словно повеселел и, спев песню, даже закашлял. Гитара сразу замолчала.
— Видите, мне петь не годится, — сказал он и, встав с места, направился к стене и повесил гитару.
— Однако, чем же объясняете вы это? — спросил я его.
— Естественным приспособлением, — ответил он, не обинуясь[1], — приспособлением, дарвиновским приспособлением. Сколько ей лет, этой гитаре, Бог её знает, но вероятно, что она находилась долго и постоянно в весёлых руках счастливых людей и приспособилась именно только к весёлым звукам.
Тем временем погода разъяснилась и глянуло солнце. Не успел Богуславский отворить двери в сад, как влетела пчела и стала быстро жужжать по комнате.
— Слушайте, слушайте! — сказал он, обращаясь ко мне, — подойдите поскорее к гитаре.
Я встал, подошёл и стал прислушиваться. Тонким-тонким, но очень ясным звуком отвечала она всеми струнами песне летавшей по комнате пчелы. Но когда, недовольная случайным заточением в комнате, отыскивая выход на волю, к солнцу, в жизнь, пчела, со всего разлёта, хлопнулась в оконное стекло и, повалившись на подоконник, завертелась, лёжа на спинке, и громко, но жалобно зажужжала — гитара мгновенно смолкла, словно замерла, и не хотела, не могла воспроизвести плакавших звуков. Она не отвечала также на кашель хозяина.
— Позвольте заключить с вами условие, — сказал я Богуславскому, — я не знаю, кто из нас раньше умрёт: вы или я, но если умрёте вы раньше меня, то завещайте мне вашу гитару!
— С удовольствием! — сказал он.
До сих пор чудесной гитары у меня ещё нет, и когда будет она моею — не знаю.