ГЕТЕ
правитьФАУСТ
правитьОт редакции серии
А. В. Луначарский. Доктор Фауст
А. Г. Габричевский. Гете и Фауст
И. В. Гете. Фауст. Трагедия
Посвящение
Пролог в театре
Пролог в небе
Трагедии часть первая
I. Ночь
II. У городских ворот
III. Комната занятий
IV. Комната занятий
V. Погребок Ауэрбаха в Лейпциге
VI. Кухня ведьмы
VII. Улица
VIII. Вечер
IX. Гулянье
X. Дом соседки
XI. Улица
XII. Сад
XIII. Беседка
XIV. Лес и пещера
XV. Комната Гретхен
XVI. Сад Марты
XVII. У колодца
XVIII. Городская стена
XIX. Ночь
XX. Собор
XXI. Вальпургиева ночь
XXII. Сон Вальпургиевой ночи. Интермеццо
XXIII. Сумрачный день
XXIV. Ночь. Открытое поле
XXV. Тюрьма
Комментарии
I. Приложения к тексту «Фауста»
II. Из высказываний Гете о «Фаусте»
III. Примечания
IV. Порядок сцен в трех редакциях «Фауста»
V. Библиографический обзор
VI. Избранные биографические даты
ОТ РЕДАКЦИИ СЕРИИ
правитьВ судьбах каждой национальной литературы всегда является важным событием усвоение того или иного произведения мировой литературы или целого творчества мировою поэта. Для германской литературы XVIII века было огромным событием, когда вышел немецкий перевод творений Шекспира Шлегеля-Тика. В русской литературе 20-х годов XIX века было праздником, когда Н. И. Гнедич напечатал перевод «Илиады», Появляясь в художественном переводе, поэтическое произведение мирового значения как бы вновь рождается и получает новое бессмертие. И вместе с тем оно живит и укрепляет ту национальную литературу, которой оно теперь усвоено.
Усвоение мирового произведения иному языку и литературе, конечно, является заслугой и подвигом поэта-переводчика. Это — трудный творческий акт, и нередко бывает, что такой перевод является результатом многолетнего труда, иногда — труда всей жизни. Мы чтим заслуги Н. А. Полевого как переводчика Шекспира, В. А. Лихачева как переводчика Мольера, И. Ф. Анненского как переводчика Эврипида.
Но художественный перевод мирового шедевра никогда не бывает и не может быть результатом только личных усилий и дарований данного переводчика. Переводчик-поэт неизбежно усваивает себе нею предшествующую переводческую традицию, овладевает присущим данной литературной эпохе пониманием переводимого классика, получает в свое распоряжение все достижения языка, стиха и стиля, какие только накопились в национальной литературе. Такой перевод неизбежно является итогом и смотром литературной культуры данного народа.
Именно в таких перспективах необходимо рассматривать печатаемый ниже перевод «Фауста», исполненный покойным Валерием Яковлевичем Брюсовым.
Для русской литературной культуры является большим событием, что за новый перевод великого творения Гёте взялся этот славный русский поэт. Свой перевод обеих частей «Фауста» Брюсов выполнял в 1919—1920 годах, в пору своей совершенной писательской зрелости. В свою работу, исполненную в глубоком сознании ее ответственности, Брюсов вложил и любовь к Гёте и «Фаусту» и все то богатство дарований и знаний, каким владел в эти зрелые годы. Превосходный филолог, стоявший на высоте литературной науки, высокоодаренный поэт-стилист, опытнейший переводчик, изощренный в передачах на русский язык поэтов античных, западноевропейских и восточных, Брюсов был всячески подготовлен и вооружен для этого высокого подвига. И в свой перевод «Фауста» он внес не только свои личные достижении, но и все завоевания, какие сделали новейшая русская художественная литература и русская литературоведческая мысль. Не подлежит сомнению, что этот труд найдет свое крупное место в истории личного творчества Брюсова, в его поэтической биографии. Но сквозь личный труд переводчика просвечивают итоги новейшей русской литературы, коллективных усилий ее деятелей.
Здесь не место вдаваться в характеристику приемов и достоинств его перевода; это сделают, несомненно, специалисты; они сопоставят новый перевод с прежними стихотворными и прозаическими, каких было уже много в русской литературе и среди коих были прославленные, как перевод Н. А. Холодковского.
Редакция же серии «Русские и мировые классики» может только с удовлетворением отметить, что получила возможность украсить свою серию «Фаустом» в переводе В. Я. Брюсова. Перевод «Фауста» становится в ряд тех новых переводов мировых шедевров, какой в нашей серии начат переводом «Прометея прикованного», исполненным С. M Соловьевым, и переводами комедий Аристофана, исполненными А. Пиотровским.
Тип нашей серии лишил редакцию возможности напечатать сразу перевод обеих частей «Фауста», хотя покойный В. Я. Брюсов совершенно закончил перевод и второй части. Несомненно, что и вторая часть увидит свет в свое время. Редакция серии горько сожалеет, что преждевременная смерть поэта-переводчика лишила печатаемую книгу его редактуры. Его зоркий глаз заметил бы, а твердая рука исправила бы те или другие оплошности. Но необходимо засвидетельствовать, что В. Я. Брюсов дважды пересматривал свой перевод; это удостоверяют его собственноручные поправки на рукописях.
ДОКТОР ФАУСТ
правитьМой дух достаточно силен,
Но без мучительных стремлений,
Как дух других, погряз бы он*.
- «Фауст», ч. II, перевод мой. «Фауста» цитирую по переводу Н. A. Холодковского, частью в моем переводе, последнее всегда оговорено.
Трагедия Гёте так богата содержанием, это такая неисчерпаемая сокровищница мудрости, что к десяткам существующих комментариев, наверное, прибавятся еще сотни, и каждый найдет в этом чудном микрокосме новое, согласно своей индивидуальности. Мы ограничимся лишь общими характеристиками Фауста и Мефистофеля и важнейшими моментами духовного развития Фауста, т.-е. тем, что необходимо для уяснения положительного трагического типа.
Кто же такой Фауст? Господь в прологе говорит: «он мой раб», на что Мефистофель отвечает:
Да! только странно мне его служенье.
Удел земной в нем будит отвращенье,
Даль манит с непонятной силой,
Свое безумье он готов признать:
Он в небе хочет лучшее светило,
А на земле — все счастье испытать.
Вдали, вблизи ничто ему не мило.
Ничто не может боль души его унять*.
- «Фауст», ч. I, перевод мой.
Страстные желания и вечная неудовлетворенность — вот главные черты характера Фауста, Многие обращают особое внимание на двойственность его стремлений, на то, что его тянет к небу и к земле, на «две души», живущие я нем. Фауст и сам подтверждает это.
Фауст. Тебе знакомо лишь одно стремленье,
Другое знать — несчастье для людей.
Ах, две души живут в больной груди моей,
Друг другу чуждые — и жаждут разделенья!
Из них одной мила земля —
И здесь ей любо, в этом мире;
Другой — небесные поля,
Где духи носятся в эфире.
Но действительно ли в этом заключается фаустовское начало? В том ли стремлении в «синеву неба» достоинство человека, в метафизических ли порывах, в мистицизме ли? Конечно, нет. Лишь несколькими страницами дальше, еще этот неопытный не искушенный действительной жизнью, Фауст говорит уже:
Здесь, на земле, живут мои стремленья.
Здесь солнце светит на мои мученья,
Когда ж придет последнее мгновенье, —
Мне до того, что будет, — дела нет,
Зачем мне знать о тех, кто там, в эфире.
Такая ли любовь и ненависть у них,
И есть ли там, в мирах чужих,
И низ и верх, как в этом мире!
Именно это чувство крепнет в Фаусте и составляет часть той великой мудрости, к которой, как мы увидим, пришел он к концу жизни. Свою кипучую стремительность он сохранил до смерти, но две души его давно слились в одну. Романтический идеализм это что-то вроде детской болезни Фауста, как он был детской болезнью Гёте.
Указывает Фауст и еще один источник своих страданий:
Тот бог, который жив а груди моей,
Всю глубину души моей волнует:
Он правит силами, таящимися и ней,
Но силам выхода наружу не дарует.
Так тяжко, горько мне, это жизнь мне не мила, —
И жду я, чтоб скорей настала смерти мгла.
Бессилие духа над внешней природой — вот еще мнимая причина неудовлетворенности, гнетущей грудь Фауста. Непосредственное воздействие духа на материальный мир называется магизмом, и Гете считал нужным специально отметить для господ романтиков, что отсутствие магических сил у человека отнюдь не несчастие.
Ах, если б магию мне удалить
И заклинания свои перезабыть, —
Перед природой стал бы я, как воин:
Да! жребий человека так достоин! *
- «Фауст», ч, II, перевод мой. Этот мотив разработан в «Фаусте» Ленау, см. мое предисловие к русскому переводу этой поэмы, сделанному мною, под псевдонимом Анютина (изд. журн. «Образование», СПБ, 1904).
То, что Фауст принимает за страдание, — неудержное стремление все пережить, переиспытать, а потом стремление творить — эти жажда мощи, воли к жизни! Ее не только не нужно отрицать, а, напротив, развивать в себе! Ошибки и шлаки отпадут, останется чистое стремление к творчеству.
Итак, неудовлетворенность Фауста есть не что иное как жажда нее растущей полноты жизни. Если это так, то у Фауста прежде всего должна быть сильная воля. Человека слабовольного чрезмерные запросы к жизни — убьют: он кончает самоубийством, праздной мечтательностью, желчными критиками, но Фауст есть человек воли по преимуществу, активный человек; воля к жизни в форме непосредственной страсти всегда одолевает в нем все остальные силы его многосложного духа.
Написано: «в начале было Слово» —
И вот уже одно препятствие готово.
Я слово не могу так высоко ценить:
Да, в переводе текст я должен изменить.
Я напишу, что Разум был в начале.
Но слишком, кажется, опять я стал спешить —
И мысли занеслись и в заблужденье впали;
Не может разум все творить и созидать.
Нет, силу следует началом называть!
Пишу — и вновь берет меня сомненье:
Неверно мне сказало вдохновенье.
Но свет блеснул — и выход вижу я:
В Деянии начало бытия!
Der That — дело, акт, факт — вот сущность бытия; по Фаусту, сущность бытия есть воля, не в смысле чего-то скрывающегося за актами, явлениями, а именно в смысле полного отсутствия за ними чего-нибудь иного, кроме самого явления.
Der That — поступок — предшествует всему и в натуре Фауста. Дальше идут размышления, иногда раскаяние, дальнейший процесс обрабатывает факт и обогащает душу новым сокровищем мудрости, делает волю тоньше и возвышеннее, порождая в ней новый момент, но никогда не подкашивая страстную активность Фауста.
Ненасытимая жажда жизни (т.-е. ощущений и творчества) и сильная, страстная воля — вот основы натуры Фауста; вместе с этим, однако, у него есть и нежное сердце, и тонкий ум. Не будь их Фауст превратился бы в простого авантюриста или Дон-Жуана. Мы будем иметь много доказательств этому при разборе важнейших моментов драмы. А теперь займемся Мефистофелем, этой другой, отрицательной стороною души человека.
Жажда совершенствующейся жизни,
Стремленье вечно и высшим формам бытия —
основная черта Фауста. Полное отрицание жизни, мрачнейший нигилизм — основы Мефистофеля.
Я части часть, которая была
Вначале всей той тьмы, что свет произвела,
Надменный свет, что спорить стал с рожденья
С могучей ночью, матерью творенья.
Но не успеть ему и не сравняться с нами:
Что производит он, все связано с телами,
Произошло от тел, прекрасно лишь в телах,
В границах тесных тел не может развиваться
И — право, кажется, не долго дожидаться —
Он сам развалится с телами в пух и прах.
Это страшно. Было бы еще страшней, если бы чорт не сознавал свое бессилие.
Фауст. Так вот твое высокое значенье!
Великое ты был не в силах разрушать —
И вот по мелочам ты начал разрушенье.
Мефист. Что делать! Да в тут не много мог я взять.
Гнилое Нечто, свет ничтожный,
Соперник вечного Ничто,
Стоит, не глядя ни на что,
И вред выносит всевозможный:
Бушует ли потоп, пожары, грозы, град, —
И море, и земля попрежнему стоят,
И жизнь течет себе широкою рекою,
Хотя мильоны жертв погублены на век.
Да — хоть с ума сойти — все в мире так ведется,
Что в воздухе, воде и на сухом пути,
В тепле и холоде зародыш разовьется.
Фауст. Но знай, что с силою святою
Ты, бес, не в силах совладать;
Бессильно-злобною рукою
Напрасно будешь угрожать;
Другое выдумай стремленье,
Хаоса странное творенье.
И Мефистофель разрушает по мелочам. Он — части часть, его специальное дело — разрушать высокие стремления людей, заставлять их махнуть рукой на золотые дали, заставлять ловить мгновения наслаждений и кричать им; «остановись!»
По-каннибальски любо нам,
Как будто в луже ста свиньям.
Мефистофель проповедует радости жизни и громит бесплодную мечтательность.
Кто занят бреднями, — не жалок ли несчастный,
Как глупый скот, что, бесом обольщен.
Бредет, в степи бесплодной заключен,
Невдалеке от пажити прекрасной!..
Не правда ли, странно? Это говорит бес разрушения и горячий адепт великого «Ничто». Тут и сказывается глубина мысли Гёте: цветущая жизнь, довольство, животное благоденствие, этот кажущийся живой ключ бытия есть начало конца: творчество я нем уже иссякло, движение вперед прекратилось — отупение, декаданс, пресыщение, идиотизм, — все это не замедлит явиться. Мефистофель знает, какая дорога ведет в вечную ночь. Но для этого ему нужно постоянно тревожить человека,
Слаб человек: он часто засыпает,
Стремясь к покою, потому
Дал беспокойного я спутника ему.
Дело в том, что человек может успокоиться и на противоположной крайности; Может потонуть в созерцании вечных истин, сделаться пассивным идеалистом. Чорту непонятно, что это вода на его мельницу; в пассивном платонизме он все еще видит возвышающее, положительное начало и резко, злобно, ехидно нападает на него: он забрасывает грязью все «снежные высоты», осмеивает познание, чистоту, экстаз, эстетическое единение с природой и одновременно разжигает в человеке животные страсти и манит его к «пажити прекрасной»! Глупый чорт! Этого-то и нужно человеку: настоящий человек, подойдя ближе к жизни, сумеет сочетать холодный идеализм с огнем страсти и горячий мрак страстей осветит лучом идеала.
Частица силы я,
Желавшей вечно зла, творившей лишь благое.
Желая опутать Фауста своею сетью, Мефистофель становится ею слугою; прозаический, цинично-практический ум стал могучим орудием в руках Фауста — организатора жизни здесь, на земле.
Теперь нам остается лишь проследить важнейшие моменты развития Фауста, так как его характер проявляется вполне только в развитии.
После долгого периода, посвященного познанию, после горьких разочарований одно чувство ухватывает Фауста.
О, прочь! — Беги, беги скорей
Туда, на волю!..
Мне хочется борьбы, хочу
Я с бурей биться…
Хочу я новой, чудно-яркой жизни.
Таковы стоны его души. И судьба дает ему возможность испытать жизнь. Мефистофель рад, что жажда жизни проснулась в Фаусте, — надо разжечь ее посильнее. Что такое эта жажда жизни, по мнению Мефистофеля? — Похоть прежде всего!
Но Фауст сразу пугает его объемом своих желаний
Пойдем, потушим жар страстей
В восторгах чувственных, телесных —
И пусть в чаду волшебств чудесных
Я потону душой моей.
И время пусть летит для нас стрелою,
И жизнь охватит нас собою;
Веселье ль, горе ль даст судьба, —
Пускай удача и борьба
Промчатся быстрой чередой!
Я человек — мне чужд покой.
Не радостей и жду — уж говорил тебе я:
Я броситься хочу в вихрь гибельных страстей,
Любовь и ненависть тая в душе моей.
Душа отныне будь всем горестям открыта;
В тебе, обманутой, любви к науке нет.
Вся жизнь людей, вся бездна горя, бед.
Все будет мной изведано, прожито.
Глубоко я хочу все тайны их познать,
Всю силу радости и горя испытать,
Душою в душу их до глубины проникнуть
И с ними, наконец, в ничтожество поникнуть!
Мефистофель испуган. В этом опять сквозит что-то похожее на беспокойный творческий дух. Он старается проповедывать Фаусту умеренность.
Но я хочу!
Это — страшное слово в устах Фауста. Чорт извивается и так и этак: надо сломать эту волю, это титаническое, жадное, бездонное «хочу», надо напомнить человеку, как это часто делает прямой практический разум, его место, напомнить, что он только человек.
Ты стоишь то, что ты на самом деле.
Надень парик с мильонами кудрей
Стань на ходули, но в душе своей
Ты будешь все таким, каков ты в самом деле.
Вывод — надо испытать кое-что, кое-как, надо повеселее прошутить свою жизнь, так как она ведь такие пустяки. Неужели Фаустом не сможет овладеть погоня за легкими удовольствиями, это родное дитя скептицизма? Ведь он разочарован в науках!
Лишь презирай свой ум да знанья жар.
Могучей человека дар;
Пусть с жал ков, призрачной забавен
Тебя освоит дух лукавый,
Тогда ты мой, без дальних слов!
Ему душа дана судьбою
Вперед летящая и чуждая оков;
В своем стремленьи пылкою душою
Земные радости он презирать готов,
Он должен в шумный мир отныне погрузиться;
Его ничтожеством томим.
Он будет рваться, жаждать, биться,
И призрак пищи перед ним
Над ненасытною главою будет виться
Напрасно он покоя будет ждать,
И даже, не успел он душу мне продать,
Сам по себе он должен провалиться.
Как ошибается чорт! Да, он будет мучить Фауста земными радостями, как орудиями пытки, а тот вдруг в этих муках, в этом вечном стремленья признает свое счастье, и хор ангелов запоет глупому чорту.
Наш брат по духу искуплен,
И посрамлен лукавый,
Кто вечно борется, как он,
Заслуживает славы!*
«Фауст», ч. II, перевод мой.
Но и сам Мефистофель не надеется обратить Фауста в такую безусловную свою жертву, как компания гуляк. Гадливость, возбужденная видом этих «каннибалов» в Фаусте, не очень его пугает. У него есть более сильное средство; любовь! Любовь — скотская страсть, эгоистическое наслаждение, часто связанная с гибелью другой личности, к которой относятся только как к источнику плотского удовольствия, но вместе с тем в любви есть что-то родственное чистейшему созерцанию красоты, что-то упоительное, бездонное. Фаусту трудно будет бороться против любви. Надо только возвратить ему молодость, с ее непосредственной страстностью, и помадить его женской красотой. Немецкие комментаторы становятся втупик перед неожиданною «развращенностью» Фауста. Действительно, что за речи!
Фауст. Ты девочку добыть мне должен постараться.
Мефист. А где она?
Фауст. Ее сейчас я повстречал.
Мефист. Мне нынче с ней пришлось из церкви возвращаться
Там поп грехи ей отпускал,
И я подсел и все слыхал.
Она на исповедь напрасно
Пришла: невинна, хоть прекрасна —
И у меня, мой друг, над нею власти нет.
Фауст. Как так? не меньше ж ей четырнадцати лет?
Мефист. Так Дон-Жуан лишь поступает:
Любой цветок спеша сорвать,
На все готов он посягать
И все святое презирает,
Но не всегда с победой он.
Фауст. О, добродетельный патрон!
Оставь же правила святые —
И знай — теперь иль никогда:
Коль не придешь ты с ней сюда
Сегодня к ночи — навсегда
Мы с той поры с тобой чужие.
. . . . . . . . . . . . . .
Достань вешицу от бесценной,
Свели в покой ее священный,
Найди платок с ее груди,
Подвязку в память мне найди!
Мефист. Смотри ж: теперь я докажу,
Как верно я тебе служу.
Сегодня ж, часу не теряя,
В светлицу к ней сведу тебя я.
Фауст. К ней? ею обладать?
Мефист. Ну, вот!
Не сразу же! Она уйдет
К соседке; ты же без хлопот
В уединеньи наслаждайся —
Мечтами счастья упивайся.
Фауст. Так к ней?
Мефист. Нет, надо подождать.
Фауст. Так не забудь подарок ей достать!
Ведь это цинизм! Мефистофель, внутренне захлебываясь от радости, останавливает своего расходившегося ученика. Как мог идеалист Фауст так быстро дойти до такого цинизма? Немецкие комментаторы покачивают головами. Это выражение развратника! — доказывает почтенный Фишер: «Фауст стал развратником, а так как у Гете об этом ничего не сказано, то надо полагать, что сцена в кухне ведьмы должна символизировать продолжительный разврат!»
Мы же думаем просто, что вместе с молодостью Фауст получил и все легкомыслие юности, не больше. Совсем не развратник говорит устами Фауста: пока любовь известна ему как плотская страсть, — и Гретхен — только приглянувшийся ему «бутончик». Он видит женщину на улице, она ему нравится, он хочет испытать все новые наслаждения. Но достаточно Фаусту войти в комнату Гретхен, достаточно вдохнуть в себя воздух этой детской, наивной чистоты, достаточно представить себе ее детство, ее семейную обстановку, чтобы в его сердце зажглась глубокая симпатия к девушке, за час перед тем чужой, за час перед тем какой-то игрушкой. У него страстная, пылкая, активная натура: мысль о Гретхен, плотская, горячая, обжигающая своею запретной негой, эта мысль его преследует.
Эта страсть в нем никогда не угасает, разве на время, чтобы вспыхнуть с ноной силой. Но он всегда остается, по мнению Мефистофеля, «сверхчувственно чувственным», потому что его глубокая симпатия, участие, нежное любование растут вместе с палящей страстью.
А я? Сюда что привело меня?
О, небо, как глубоко тронут я.
Чего хочу? Зачем так грудь страдает?
О, Фауст, кто теперь тебя узнает?
Как будто чары овладели мной:
Я шел, чтоб только насладиться;
Пришел — и сердце грезами томится!
Ужели мы — игра судьбы слепой?
Как я своих бы мыслей устыдился,
Когда б ее сейчас я увидал!
Я за минуту был не больше как нахал,
Теперь же в прах, пред нею бы склонился.
Вся наивная, добрая, сланная болтовня этого бесконечно милого ребенка его восхищает, потому что возбуждает жалость, нежность, как все хорошее, но слабое, чистое, но хрупкое, Любовь Фауста одухотворяется этой симпатией,
Одно словечко, взор один лишь твой
Мне занимательней всей мудрости земной!
Зачем невинность, простота.
Не зияет, как она бесценна и сыята.
Быстро, словно гроза, пролетает сладкая поэма первой любви. Сколько поэзии! Что за дивный мастер этот Гете!
Фауст растет от своей любви. Природа, до тех нор непонятная ему, для него раскрывается, чувство горячей благодарности за жизнь наполняет его. Но чем выше подымается его душа, тем болезненнее разлад в ней: ведь он губит это существо, ведь корнем всему является слепая, ненасытно-животная страсть! Не бежать ли во-время?
Эти муки, эти сомнения коробят Мефистофеля. Откуда эта тоска, эти порывы?
Что, жизнь противня сделалась для нас?
К чему вам в глушь так часто забираться?
Я понимаю — сделать это раз,
Чтоб бурям жизни вновь потом отдаться.
И он со всею силою своего разрушительного сарказма обрушивается на идеалистические, платонические, мечтательные порывы Фауста, со всею ловкостью своего гибкого языка дразнит чувственность Фауста.
О, змея, змея!
И, чувствуя свое преступление, чувствуя пагубность своей страсти, Фауст разражается тирадой, в которой сказывается его огненная воля; активная страсть, жажда жизни побеждают все, хотя совесть говорит громко и разум твердит свои укоризны.
В ее объятьях рай небесный!
Пусть отдохну я на груди прелестной!
Ее страданья чую я душой.
Беглец я жалкий, мне чужда отрада,
Пристанище мне чуждо и покой.
Бежал я по камням, как пена водопада,
Стремился жадно к бездне роковой.
А в стороне, меж тихими полями,
Под кровлей хижины, дитя, жила она,
Со всеми детскими мечтами
В свой тесный мир заключена.
Чего, злодей, искал я?
Иль недоволен был,
Что скалы дерзко рвал я
И вдребезги их бил?
Ее и всю души ее отраду
Я погубил и отдал и жертву аду!
Пусть будет то, что суждено судьбой!
Бес, помоги: промчи мне время страха!
Пусть имеете, вместе в бездну праха
Она низвергнется со мной!
Трагедия любви растет, Маргарита — вся любовь, кроме любви, ничто не связывает ее с Фаустом, да и но всем свете нет у нее ничего, кроме этой любви, а Фауст, продолжая любить ее вспышками, уже стремится в широкий свет, жаждет новой и новой жизни.
Покоя нет,
Душа скорбит!
Ничто его
Не возвратит.
За ним гляжу
Я здесь в окно,
Его лишь жду
И жду давно.
Но его нет так часто, так подолгу.
Они живут в разных мирах; в этом корень трагедии всякой любви. Чем живет он? У него другие чувства, мысли, другой бог! Это страшно. В чудной сцене, посвященной религии, наивная Гретхен старается перебросить мост между своей верой и Фаустом. Но она чувствует, что в Фаусте слишком много Мефистофеля, неверия, критики, и ей страшно, страшно.
Маргарита отдает Фаусту всю свою жизнь безраздельно, отняв ее у своих близких, у своего круга, вырвав ее из своего мира: Фауст втянул ее в водоворот своей жизни. Все, что поближе к ней, восстало, пробовало бороться и… погибло роковым образом от столкновения с титаном, а кровь погибших пала на голову Маргариты, Это прямые следствия любви как эгоистической страсти, как страсти звериной. Но именно глубина страданий, порождаемых ею, возвысит душу Фауста, углубит ее, послужит ступенью ко все высшим формам бытия.
Сначала любовь является Фаусту в виде женской красоты, в виде абстрактной, желанной женщины.
Что вяжу и? Чудесное виденье
В волшебном зеркале мелькает все ясней!
О, дай, любовь, мне крылья и в мгновение
Снеси меня туда — туда поближе к ней!
О, если б был я не о пещере тесной,
О, если б мог лететь к богине той!
Но нет, она полузакрыта мглой…
О, идеал красы святой, чудесной!
Возможна ли подобная краса?
Возможно ли, чтоб в красоте телесной
Вмещалися все неба чудеса?
Найдется ль чудо на земле такое?
Потом в виде конкретной, прелестной Гретхен, которую он любил и телом и душою и сжег своею страстью, потому что она была только бабочка, а он — горящий факел, и, наконец, любовь является ему в виде образа полного неизъяснимой скорби. Любовь — слишком странное чувство, у сильных натур оно чревато бедствиями; страшное суждение Шопенгауэра о любви часто оправдывается жизнью. Мы далеки от мысли считать всякую любовь необходимо трагической, но трагическая любовь, любовь, граничащая со смертью и отчаянием слишком часто занимает в жизни сильных душ огромное место.
Фауст. Еще я вижу…
Мефист. Что?
Фауст. Вдали передо мной
Встал образ девы бледной и прелестной.
Она ступает медленной стопой,
Как будто целью скованная тесной.
Признаться, в ней, когда гляжу,
Я сходство с Гретхен нахожу.
Мефист. Оставь ее: бездушна дева эта,
Всего лишь — тень, бегущая рассвета,
С ней встреча — смерть: не счастье не любовь;
При встрече с ней вмиг стынет в жилах кровь!
И человек, как камень, замирает.
Миф о Медузе — кто его не знает?
Фауст. Глаза ее недвижно вдаль глядят;
Как у усопшего, когда их не закрыла
Рука родная. Это Гретхен взгляд.
Да, это тело, что меня прельстило!
Мефист. Ведь это колдовство! Обман тебя влечет;
Красавицу свою в ней каждый узнает.
Фауст. Какаю негою, мучением каким
Сияет этот взор! Расстаться трудно с ним…
Как чудно под ее головкою прекрасной
На шее полоса змеится лентой красной,
Не шире, чем бывает острый нож!
По мысли Гёте, страшная трагедия, разыгравшаяся над Гретхен, возвысила душу Фауста. Он не только не погиб, но прошел через горнило страданий и стал недосягаемо высок. Любовь Гретхен навсегда осталась для него чем-то возвышающим, как видно из символического эпилога. Среди своей бурной карьеры Фауст часто вспоминает счастливый и горестный сон первой любви.
Фауст. Торжественно и тихо колыхаяся,
К востоку уплывает туча дивная.
И взор следит за нею с изумлением.
Плывет она, волнуясь, изменяя вид.
И в дивное виденье превращается.
…Это ль чудный образ тот.
Великое, святое благо юности?
Души моей сокровища проснулися,
Вновь предо мной любовь восстала первая
И первый милый взгляд, не сразу понятый,
Всего потом дороже в мире ставший мне.
Как красота душевная, стремится вверх,
В эфир небесный, чудное видение,
Неся с собою часть лучшую души моей.
Фаусту удалось исцелиться от страшного сознания вины, от скорби и жалости при помощи всеисцеляющей силы времени, а прежде всего, благодаря жажде жизни, которая, как могучий поток, перенесла его через все страдание.
Упрека жгуче-злые стрелы выньте,
Омойте, дух от чада прежних дней!
поет над ним Ариэль. И маленькие духи, пролив в его сердце целительный бальзам, побуждают его к жизни.
Не замедли дерзновеньем,
Пусть толпа, болтая, ждет.
Все доступно, лишь с уменьем
Быстро двигайся вперед. *
- «Фауст» ч. II, перевод мой.
И Фауст проснулся для новой жизни.
Быстро прошел он весь маскарад жизни, убедился, что деньги являются его тайной пружиной, погоня за наслаждением — его целью, что все так называемое общество гнило, безрассудно, мелочно, что ему грозит неминуемая гибель. В картине общества, рисуемой Гете, видим мы копию французского общества до революции. Эта часть «Фауста», как нам кажется, наименее значительна. Но среди утех и развлечений жалкого общества, от которого Фауст готов был отвернуться, он встретил неожиданно чудное, глубокое, взволновавшее его душу явление, — искусство. Только бледные образы красоты явились в искусственной обстановке сцены, призраки, воскрешенные гением художника, — и Фауст был потрясен. Чистая красота — Елена — заполнила его душу. С обычной своей страстностью, с обычным энтузиазмом отдастся Фауст новому желанию, ищет источников красоты в Элладе, окунается в ее вечную прелесть, достигает невозможного, лелеет в своих объятиях воскресшую для него Елену; горя любовью, порождает новое искусство и навеки сохраняет, как благородный дар, одежду Елены, — форму красоты.
Держи ты крепче
Высокий и бесценный дар! Поднимет
Над пошлостью тебя он высоко
В эфире на всю жизнь! *
- «Фауст», ч. II, перевод мой.
Эпизод с Еленой, которым Гёте отметил такое важное явление в жизни человека, как искусство, художественное творчество, заслуживает большого внимания по своей глубине и удивительной красоте, которая, правда, дастся читателю не сразу. Но мы не можем останавливаться дольше на этом важном эпизоде. Художественным творчеством Фауст не может удовлетвориться. Чего же ему нужно теперь? Уж не собирается ли он на луну?
Мефист. Так чем же ты задался?
Ты что-то нынче, право, очень смел!
Смотри, как близко к небу ты забрался:
Не на луну ль лететь ты захотел?
Фауст. Довольно места для великих дел
И на земле, зачем бежать отсюда?
Вперед же смело! Совершу я чудо:
Вновь дух во мне отвагой закипел.
Не угодно ли будет Фаусту пожить в шумном городе, заняться общественной деятельностью, интригами, карьерой, приносящей почет?
Meфист. Столицу ты построишь. В ней дома
Тесниться будут, узких улиц тьма
Лепиться будет криво, грязно, густо.
В средине рынок: лук, чеснок, капуста.
Мясные лавки; в них лишь загляни,
Жужжат там мухи жадными стадами
Над тухлым мясом. Словом перед нами
Немало вони, много толкотни.
В другой же части города, бесспорно,
Дворцов настроишь, площади просторно
Раздвинешь вне же городской черты
Предместья в ширь и в даль раскинешь ты.
И наблюдать ты станешь как теснятся
Повсюду люди, как кареты мчатся,
Как озабоченный народ,
Спеша, по улицам снует,
Когда ж ты выйдешь прогуляться,
Все, с кем придется повстречаться,
Тебе поклонятся…
Что такое эта чернь для Фауста? Не все ли ему равно, больше или меньше живет ее на свете? Это надо зарубить на носу господам комментаторам, которые думают, что в конце концов Фауст становится альтруистом и филантропом. Не хочет ли он наслаждений? О, давно нет. Он презирает Сарданапалов.
Мефист. Не угадал? Палаты, может быть.
На бойком месте ты соорудить
Желаешь? Рощи, лес, поля и нивы
В парк обратишь обширный и красивый,
Песчаные дорожки проведешь,
Все кустики искусно подстрижешь,
Устроишь там ручьи и водопады,
Пруды, фонтаны, гроты и каскады
И павильоны там соорудить,
В которых жен прекрасных поселишь;
В их обществе — небесная отрада!
Сказал я «жен», но так сказать и надо;
Всего милей, конечно, на земле
Жена, но не в единственном числе.
Фауст. Старо и глупо! Ты совсем заврался,
Сарданапал!..
Но снова я отвагу ощущаю.
Хочу бороться, победить желаю…
За шагом шаг пойду вперед смелее,
Смиряя море. Вот моя идея,
Мало похоже на альтруизм! Чей голос слышится здесь, в этих гордых речах индивидуалиста, Жаждущего повелевать, полагающего вес свое достоинство в творческой воле? Прислушайтесь:
Мефист. Итак, ты жаждешь славы ныне?
Недаром побывал у героини!
Фауст. Нет — власти! Подчинять себе…
Не в славе дело, а в борьбе!*
- "Фауст*, ч. II, перевод мой.
Ницше! Да, в этих последних речах мы имеем квинтэссенцию Ницше: жажда мощи, власти. Wille zur Macht. Комментаторы чуть не единогласно распространяются об альтруизме Фауста, а некоторые с неменьшим правом заявляют, что борьба с морем и постройка плотин и каналов есть только символ, что под ним нужно разуметь борьбу с революцией. Так что Фауст на старости лет сделался не только святым, но в конце концов даже и жандармом.
Фауст — творец. Скажите, что общего с альтруизмом у художника? Вот он высекает из мрамора статую богини, он вдохновлен своей работой, — альтруист ли он? Он работает главным образом ради сознания своей силы, ради свободы своего творческого гении. Разве не может работать так и общественный деятель? Парод, общество — для него глыба мрамора, из которого творит он прекрасное человечество согласно своему идеалу… Альтруист ли он? Ему нет дела до вашего счастья, читатель, и ради вашего счастья он, может быть, не по жертвует и ногтем, — напротив, если вы станете на его дороге, он уничтожит вас, он будет защищать огнем и глыбами камня, толпу против нее самой, — она должна стать прекрасной, она — материя, и ее должна проникнуть творческая идея гения.
Да, но ведь художник не причет своего произведения, ему дороги те эстетические наслаждении, которые он доставит людям, он творит свое произведение не из воска, а из мрамора, творит для веков. Альтруизм ли это? Это жажда власти над душами других, жажда отпечатать свое сердце в сердцах других, это — чудная светлая борьба за преобладание, борьба за жизнь его идеалов с другими, низшими идеалами. «Я хочу жить в веках, я хочу преодолеть, потому что я несу красоту, полноту жизни, энергию!» Это — высший эгоизм, эгоизм, выходящий, далеко за пределы сухого стремления к жалким выгодам и благам жизни. Такой человек имеет право и должен быть жестоким — когда нужно; он должен быть эгоистом, потому что его победа есть победа высших форм жизни: пусть он дерзает!
Ах, как томительно, тоскливо
Быть вечно, вечно справедливым! —
вздыхает мнимый альтруист Фауст. Огненный старик опасен. Вряд ли его удержат тут абстрактные справедливости.
Чего тебе, мой друг, стесняться
Колонизацией заняться!
И Фауст колонизует. Жертвами этой колонизации становятся консервативные, но безобидные Филемон и Бавкида, с их часовенкой и домиком под старыми липами. Конечно, колонизация должна совершаться с возможною мягкостью. Этого хочет и Фауст; но если она может быть куплена только ценою несправедливости, надо решиться и на это: частные промахи и даже преступления теряются в общем потоке растущей жизни, и в конце концов высшая раса и высший тип цивилизации имеют решительное право вытеснить низшие, если они не хотят или не могут подняться до их уровня. Вообще же жестокости надо избегать не из альтруизма, а потому, что зверство искажает культуру и будит скверные инстинкты.
Фауст — неумолимый колонизатор, реформатор жизни. Человек идеи, социальный художник и воистину «человек Гёте» гораздо ближе к «человеку Ницше», чем предполагал сам автор Заратустры. В нем прежде всего чувствуется господин:
Лишь слово господина высоко?
. . . . . . . . . . . . . .
Чтоб дело чудное осуществить
Мой гений сотни рук способен оживить.
И для себя самого и для других Фауст проповедует религию активного позитивизма, которую Ницше удивительным образом просмотрел.
Я быстро в мире жизнь свою промчал,
За наслажденья на лету хватался.
Что ускользало — тотчас забывал,
Что оставалось — тем я наслаждался.
Я лишь желал, желанья исполнял
И вновь желал. И так я пробежал
Всю жизнь — сперва неукротимо, шумно,
Теперь живу обдуманно, разумно,
Достаточно познал я этот свет,
А в мир другой для нас дороги нет.
Слепец, кто гордо носится с мечтами.
Кто ищет равных нам над облаками!
Стань твердо здесь — и вкруг води свой взор;
Для мудрого и этот мир — не вздор.
К чему мечтами в вечности носиться?
Он ловит то лишь, с чем он может сжиться.
И так весь век в борьбе он проведет!
Шумите, духи! Он себе пойдет
Искать повсюду счастья и мученья,
Не проведя в довольстве ни мгновенья.
В спокойное сознание своей силы, в величаво-сознательное счастье старца Фауста вмешивается; однако, по мнению комментаторов, глубокая скорбь. Но мнению некоторых «проницательных читателей», в конце «Фауста» чувствуется глубокая скорбь Гёте. Скорбь в финале «Фауста», скорбь в финале «Гамлета», в финале «Потонувшего колокола» Гауптмана, — глаз, ищущий скорби, найдет ее всюду! Что касается нас, то финалы эти переполняют нас надеждой и бодрой энергией.
Разберемся в мнимом пессимизме конца «Фауста».
Четыре страшных призрака подходят к великолепному дворцу Фауста,
1-й. Зовусь я Пороком.
2-й. Зовусь я Грехом.
3-й. Зовусь я Заботой.
4-й. Зовусь я Нуждой.
Здесь заперты двери, нельзя нам войти,
К богатому, сестры, вам нету пути.
Порок. Там тенью я стану.
Грех. Исчезну я там.
Нужда. Богач неприличный не знает меня.
Забота. Из вас, мои сестры, никто не пройдет,
Одна лишь Забота везде проскользнет.
Порок. Вы, мрачные сестры, идите за мной.
Грех. Везде за тобою пойду стороной.
Нужда. Везде за тобою Нужда по пятам,
Проносятся туча по тверди широкой —
Смотрите, смотрите! Далеко, далеко
Не брат ли, не Смерть ли виднеется там?
Не страшны Фаусту ни порок, ни грех, ни нужда, — с урегулированием экономического вопроса, с устранением бедности они становятся бессильными. Особенно достойно удивления, что Гёте считал Грех спутником бедности и полагал, что с истинным ростом богатства он станет тенью.
Посмотрим, сильна ли Забота.
Вот что говорит Прометей о своих величайших дарах человеческому роду. Прометей спас людей от гибели.
Xор. Ты что-нибудь не сделал ля еще?
Пром. Еще я смертным дал забвенье смерти.
Хор. Но как они могли про смерть забыть?
Пром. Я поселил надежды в них слепые.
Хор. То не был ли твой величайший дар?
Пром. Нет — я им дал еще огонь небесный.
Хор. Огонь в руках таких созданий жалких!
Пром. И многому научит он людей*.
- Эсхил. «Прикованный Прометей». Перевод Мережковского.
Оба дара обильно даны Фаусту. Забота ослепила его! Что хочет сказать этим Гёте? Что Фауст слеп для близкого, для окружающего, что он жилет надеждами грядущих веков.
Ночь стада вкруг меня еще темнее,
Внутри меня все ярче свет горит.
Ему дарована только та слепая надежда, которая спасает от страха смерти. Она, собственно, не слепа, а только слишком дальнозорка. Человек идет к своему лучезарному солнцу, спотыкается и падает в могилу. Что за дело! В звоне заступов, копающих эту могилу, ему слышится созидающий труд, та великая техника человека, началом и эмблемой которой является огонь. Человечество выполняет его предначертания, приближается к его надеждам, осуществляет желанный идеал, продолжает строить его вавилонскую башню, и, стоя над своей могилой, Фауст учит мудрости, побеждающей смерть.
Стоит болото, горы затопляя,
И труд оно сгубить готово мой.
Я устраню гнилой воды застой, —
Вот мысль моя последняя святая!
Пусть миллионы здесь людей живут
И на земле моей свободный труд
Да процветет! На плодоносном поле
Стада и люди будут обитать
И эти горы густо населять.
Что по моей возникли мощной воле.
И будет рай среди моих полян,
А там вдали — бессильный океан
Пускай шумит и бьется о плотины,
Все превратить стараяся в руины.
Конечный вывод мудрости один —
И весь я предан этой мысли чудной:
«Лишь тот свободной жизни властелин,
Кто дни свои в борьбе проводит трудной».
Пускай в борьбе всю жизнь свою ведет
Дитя и крепкий муж, и старец хилый.
И предо мной восстанет с чудной силой
Моя земля, свободный мой народ!
Тогда скажу я: «Чудное мгновенье,
Прекрасно ты! Продлися же! Постой!»
И не сметут столетья, без сомненья.
Тогда следа, оставленного мной.
В предчувствии минуты дивной той
Я высший миг теперь вкушаю свой.
Ирония ли это? В глазах Мефистофеля — да! Вот Фауст упал бездыханным!
Мефист. Нигде не мог он счастья отыскать,
Он грезил лишь, ловил свои виденья,
Последнее хотел он удержать
Ничтожное, пустейшее мгновенье;
Но время — царь; пришел последний миг,
Боровшийся так долго пал старик,
Часы стоят…
Xор. Стоят — остановились,
И пала стрелка.
Мефист. Кончено, свершилось!
Хор. Свершилось и прошло!
Прошло? Вот звук пустой!
«Прошло» и «не было» — равны между собой.
Что предстоит в конце предвечному творенья??
Все сотворенное пойдет к уничтоженью!
«Прошло!» Что в слове том мы можем прочитать?
То, что они могло совсем и не бывать,
Лишь показалось так, как будто что-то было…
Нет, вечное Ничто всегда одно мне мало!
Одно из сильных орудий, какими «здравый смысл» старается поразить нашу волю к мощи, нашу жажду подвига, есть соображение о том, что из Александра Македонского вышла только замазка, что великое и малое обращаются в ничто. Это соль мефистофелевской премудрости, — но мистический хор громко возражает чудными строфами:
Все преходящее —
Лишь отраженье,
Вечность манящая
Скрыта в мгновеньи!
Невыразимое
Здесь притекает,
Страстно любимое
Нас возвышает!
Мы настаиваем на том, что наш перевод передает точно дух этою хора: Das Ewig-Weibliche Гёте, вечно женственное, есть страстно любимый идеал, абстракция всякой великой цели, вообще, как вечно мужественное есть страстная любовь само стремление — Фауст. Нет, то, что протекает, не уничтожается, во является новым выражением невыразимого, новым выражением вечной сущности вещей, которая сама есть вечное стремление, вечно манящая любовь! Гомункул нашел источник жизни у трона красавицы Галатеи и убедился, что с самого зарождения жизни ей присуще было то же стремление к полноте, самоутверждению, роскошному развитию, к красоте, потому что красота — это жизнь, безобразие — это искажение жизни, ее бедность, ее вырождение. Героическое стремление не теряется никогда, оно становится сокровищем человечества и зовет на борьбу новых и новых бойцов. Героические не погибнет, пока существует человечество. Но может ли всякий быть героем? Может ли всякий быть Фаустом? Конечно, нет! У нас, средних людей, не может быть титанического размаха, мы лишены радости повелевать и вдохновлять тысячи рук, но зато, заметьте, у Фауста в продолжение всего его жизненного пути не было друга. Многие гении, и притом индивидуалисты, тосковали в одиночестве, например Байрон, Ницше. Если Фауст, как и Гёте, словно не ощущает потребности в дружбе, то разве это уменьшает радость сотрудничества? Великаны борются в одиночку, — быть может, им так лучше, быть может, одинокие великаны сильнее; крупные люди борются группами, перекликаясь друг с другом в веселой военной потехе, а люди маленькие борются партиями, армиями и в таком виде являются страшной силой! Чем меньше у человека личных сил и дарований, тем больше радости принесет ему чувство социальное, партийное, классовое. Толпа ничуть не ниже гения, когда и она борется за культуру, за полноту жизни, за просвещение. Hо самым существенным выводом из нашей работы является та мысль, что перед лицом рока есть только одна истинно достойная позиция — борьба с ним, стремление вперед, прогресс, который нигде не хочет остановиться, утверждение жизни с присущими ей неудовлетворенностью и страданиями. «Воля никогда не удовлетворяется в своей ненасытной жадности, — учит Шопенгауэр, — отвергни же ее, скажи — жизни нет! погрузись в нирвану!» Да, воля ненасытима, и эта вечная жажда есть сущность жизни, но мы тысячу раз говорим ей; да! пусть растет она, и растут вместе с ней наши радости и наши страдания.
Вперед найдешь и боль и наслажденье,
Но не найдешь успокоенья!
ГЁТЕ И ФАУСТ
править«Фауст» Гёте — один на величайших памятников человеческого творчества и величайшее произведение новой европейской литературы, Если Германия гордится своим Фаустом как живым национальным мифом, как наиболее ярким выражением и воплощением национального гения, то для всякого человека, хоть сколько-нибудь причастного европейской культуре вообще, Фауст, Мефистофель, Маргарита — не только литературные образы, но, подобно Дон-Кихоту или Гамлету, — имена нарицательные, живые и вечные типы, общепонятные символы, обогатившие драгоценнейшими содержаниями язык, сознание и творчество современного человека. Действительно, неустанное стремление, как глубочайший смысл и оправдание человеческого существования, для которого каждая остановка а развитии, каждый момент успокоения грозят падением или гибелью, бесчисленные соблазны и конфликты, возникающие перед творческой личностью и а путях познания, любви, красоты и делания, — все это воплотилось в Фаусте с такой силой, полнотой и наглядностью художественного выражения, что трагедия Гёте до сей поры и во все времена может стать доступной, понятной и близкой каждому. А между тем «Фауст», в особенности его вторая часть, имеет дурную славу темного, громоздкого сочинения, полного непонятных намеков и аллегорий, и потому многие либо довольствуются пошловатой и слащавой оперной пародией, в которой, несмотря на изуродованной текст и внешнюю красивость музыки Гуно, все же кое-где проглядывает гениальный замысел Гете, либо обратившись к самому тексту с честным намерением проникнуть в его пресловутые глубины, с первых же шагов в недоумении останавливаются перед целыми библиотеками комментариев и ученых исследований. Конечно, пробиваться через густые залежи пыли, которой «фаустовская филология» успела засыпать сияющие и вечные красоты подлинника, — работа трудная и неблагодарная. Недаром уже сам Гёте лукаво подсмеивался над своими толкователями, а когда его спрашивали об «идее» «Фауста», отвечал «не знаю», требуя от своих слишком глубокомысленных соотечественников, чтобы они отучились сводить всякое художественное произведение к отвлеченным идеям и схемам и имели смелость непосредственно отдаваться впечатлениям от живого поэтического образа. Этот авторский совет остается в силе для каждого, в том числе, конечно, и русского читателя. Поэтому для начала лучше всего ограничиться чисто наивным восприятием того бесконечного поэтического богатства, которое бьет ключом из любого образа, из любой строки, ибо «Фауст», как всякое великое произведение искусства, раскрывает каждой эпохе, каждому поколению, каждому читателю именно ту красоту, которая им нужна. Однако это только первая ступень, «Фауст» требует своего комментария, причем комментария своеобразного[1].
Гёте нередко указывал на то, что он свое творчество понимал как исповедь. Действительно, в отличие хотя бы от Шекспира или Пушкина у Гёте связь между творцом и произведением гораздо теснее, каждое создание его в гораздо большей степени ощущается как живой кусок ею души, как непосредственный отпечаток или сгусток его жизни. Но в том-то и заключаются неповторяемое своеобразие и сила его творческой натуры, что каждое запечатленное им переживание обладало, при всей своей непосредственности, такой степенью типичности и объективной общезначимости, что все крупные его произведения являлись не только этапами его личной жизни, но и событиями всей культурной жизни Европы или, во всяком случае, Германии, в наш век специализации трудно себе представить всю необычайную всесторонность и универсальность его творческой деятельности. Он, действительно, воплощал в себе идеал культурного человека, и нет, кажется, такой области культуры — философия, естествознание, литература, изобразительное искусство, театр, музыка, политика, педагогия, хозяйство, — которой бы он не отдавался всецело и на которой он не оставил бы отпечатка своего гения. Степень его работоспособности не поддается никакому учету, и вместе с тем нет ни одной отрасли, которая являлась бы для него периферической или случайной, — самая беглая его журнальная заметка или распоряжение по министерству финансов непосредственно питались из центральных творческих истоков его личности. Все, что он воспринимал от миря, до конца перерабатывалось им в творческий продукт, и все, что он творил, без остатка включалось и занимало определенное место в том мире культуры, центром которого он являлся. Поэтому-то каждое его произведение именно в меру своей субъективной насыщенности всегда переполнено предметным, объективным содержанием.
В особенности это относится к «Фаусту», В то время как другие его произведения запечатлевают отдельные критические моменты или тот или иной круг идей его творческого развития. «Фауст» — дело всей его жизни. Он работал над ним, правда, с перерывами, но больше шестидесяти лет, начав двадцатилетним юношей и закончив его за несколько недель до смерти. Поэтому «Фауст», с одной стороны, — дневник и исповедь поэта за всю его долгую жизнь, отражение, символ и итог всего его жизненного пути, а в то же время — и в том он может быть сопоставлен только с «Божественной комедией» Данте — это целый мир, грандиозный памятник, который себе воздвигло человечество нового времени. Поэтому лучшим и единственным комментарием к «Фаусту» может служить только проникновение в сущность жизни и творчества Гёте, в то своеобразное, неповторяемое единство, которое охватывает и питает собою все это необозримое богатство личных и предметных содержаний и которое есть не что иное как единство творческого пути одного из самых совершенных людей и вместе с тем творческого пути современного человека вообще. И лить на этой ступени читателю «Фауста» открываются новые неожиданные красоты, которые недоступны как поверхностному первому чтению, так и близорукому комментатору, либо блуждающему по периферии, либо изощряющемуся в историко-литературном и биографическом крохоборстве.
Вот почему в этом кратком введении необходимо прежде всего наметить в самых общих чертах историю возникновения «Фауста» в связи с основными этапами творческого развития Гёте.
В 1755 году шестнадцатилетний Гёте покидает родной Франкфурт и записывайся в студенты Лейпцигского университета. Получив блестящее энциклопедическое домашнее образование под руководством отца, он стоял на высоте тогдашней полуфранцузской образованности и вместе с тем впитал в себя все те живые остатки немецкой культуры средневековья и гуманизма, которые в среде зажиточного бюргерства старых имперских и вольных городов пережили катастрофы Тридцатилетней войны и еще теплились под тонким слоем чуждых, наносных форм парижского просвещения. Правда, молодой франт сразу же усвоил себе галантный стиль тогдашнего Лейпцига, претендовавшего на звание «малого Парижа», однако он не только ухаживал, но и бешено влюблялся, писал не только стихи в анакреонтически-пастушеском жанре или комедии в стиле Мольера, но и страстные письма-дневники, в которых слово клокочет и бурлит, предвещая восторги и исступления Вертера или Фауста.
Он откровенно зевал на лекциях немецких просветителей, которые с трудом скрывали свою бездарность под пудрой париков и несколько провинциальной ложноклассической поэтики; впервые вздрогнул от соприкосновения с Шекспиром в жеманном и слащавом переводе Виланда; чутким слухом уловил новые ритмы в тяжеловесных виршах Клопштока и с волнением ожидал приезда Винкельмана. С издерганными нервами и тяжело больной он возвращается домой в 1768 году. Наступает один из типичных для диалектики гётевского развития кризисов, или, как он сам говорил, «линьки». После легкомысленной жизни в большом городе медленно выздоравливающий юноша погружается в заманчивый полумрак родной старины с се богоискательством, алхимией и чернокнижием и вместе с тем входит в личное общение с некоторыми представителями нарождавшихся в эту эпоху религиозных и мистических течений. Эти новые веяния, которые во Франции носили рационалистический характер, были в Германии первыми проблесками национального возрождения и проявлялись главным образом в форме религиозно, даже теософически окрашенного, индивидуалистического душевного протеста против церковной догмы и засилия рассудочного просвещенства. Под видом алхимии Гёте уже соприкасается с проблемами физики и химии, а сквозь второсортную теософическую и гернгутерскую литературу он улавливает истинный дух гностиков, неоплатоников и философов Возрождения и набрасывает смелые натурфилософские, космогонические видения, в которых мы уже узнаем основные черты его природосозерцания. Очень возможно, что уже тогда его начал волновать и преследовать образ доктора Фауста, чернокнижника и шарлатана, продавшего свою душу чорту.
Дело в том, что к тому времени образ этот успел сделаться прочным достоянием всей германской культуры. Реформация и гуманизм, провозгласившие права нового человека на свободную веру и свободное знание, сопровождались необычайным цветением мистики и ведовства. Протест против церковной и государственной системы средневековья сказывался прежде всего в неутолимой жажде во что бы то ни стало преступать пределы дозволенного, в самоутверждении личности познающей и наслаждающейся. Наряду с такими крупными явлениями, как Парацельс и Агриппа Нетесгеймский, в которых так трудно провести границу между средневековым магом и исследователем природы в пашем смысле этого слова, история знает многих других людей этого типа, которые! будучи изгнанными из церковных организаций и университетов, вольно промышляли своими знаниями, используя их в корыстных целях и одурачивая толпу. Эти бродячие, более или менее искренние, шарлатаны упивались своею властью и пользовались доверием не только в простонародна, но и в кругу высшего духовенства и просвещенных гуманистов. Одним из самых популярных был в свое время некий Георг Фауст, изуродованный труп которого был найден в 1540 году и о котором быстро сложилась легенда, явившаяся в нескольких вариантах темой для множества назидательных народных книжек, которыми зачитывалась вся германская Европа втечение чуть ли не полутораста лет.
Сын бедного крестьянина, Фауст, разочаровавшийся в университетской науке, занимается чернокнижием, вызывает злого духа и заключает с ним договор, согласно которому дьявол должен ему служить при жизни и в награду получить его душу после смерти. Сопровождаемый своим спутником, чортом Мефистофилем, Фауст показывает разные чудеса среди студентов и при дворах папы, султана и императора, воскрешает прекрасную Елену и приживает с ней сына. Завещав свое состояние своему ученику Вагнеру, которого он тоже соблазнил и которому он тоже выхлопотал слугу-чертенка, он гибнет в назначенный день и час, и чорт уносит его душу, до неузнаваемости растерзав его тело,
Первую художественную обработку миф о Фаусте получил в гениальной драме англичанина Марло, одного из предшественников Шекспира. «Трагическая истории доктора Фаустуса», первый раз поставленная в 1594 году, сохранила в общих чертах традиционную форму сюжета, но превратила жалкого трусливого шарлатана и сластолюбца народной книжки в яркий образ сверхчеловека Возрождения, смелого искателя познания, наслаждения и власти. Пьеса Марло вместе с английскими актерами перекочевала уже в начале XVII века в Германию и не только породила ряд подражаний и переделок, но и послужила толчком к возникновению чрезвычайно популярных кукольных представлений на эту же тему.
Весь этот материал или, во всяком случае, большая его часть была хорошо известна Гёте до его переезда в Страсбург, где он, согласно собственному свидетельству, уже работал над «Фаустом».
В Страсбурге Гёте знакомится с Гердером, первым глашатаем и теоретиком того нового мироощущения, которое легло в основу возрождения немецкой национальной культуры и которое выразилось в могучем литературном движении, известном под именем «бури и натиска». Встреча эта была решающим событием как для развития самого Гете, так и для истории мировой литературы. Гёте жадно примкнул к более зрелому, но менее даровитому Гердеру и сразу же оказался во главе движения. Основные лозунги этого поколения прежде всего определялись резким протестом против рационализма и просветительства: природа, которая в проповеди Руссо, отчасти вдохновлявшего это направление, противополагалась культуре, воспринималась Гердером как некое живое целое, как живой организм и живой творческий процесс, включивший в себя и культуру; свобода, которая для французских просветителей была лишь освобождением от гнета цивилизации, понималась как высшее развитие человеческой личности во всей ее полноте, — не Разум, как конечный смысл бытия, а сама жизнь, чувство и любовь как первичные космические проявления жизни. Вместо строгих правил классической поэтики провозглашалась полная свобода творчества, вместо подражания античным образцам — натурализм, культ национальной старины, Шекспира, библии и народной поэзии, как наиболее близкой природе формы поэтического творчества. Но в центре всего стоял идеал свободной, титанической личности, «гения», который не только — вершина природного развития, но и, в высших своих проявлениях" может объять весь мир, включить его в себя и заново претворить. Если у других мироощущение это выливалось а форму безвкусного гениальннчанья и очень скоро выродилось в модную литературную и бытовую манеру, то для Гете это было подлинным переживанием, из которого возникли такие произведения, как «Гётц», «Вертер» и «Фауст», и которое явилось одним из существеннейших факторов в развитии его мировоззрения. Вся проблема «Фауста» здесь уже заложена целиком. С одной стороны — самоутверждение личности, жадная любовь к настоящему, к действительности во всей ее полноте, с другой — вечное безграничное стремление, жажда безусловного, абсолютного желания все включить в себя или раствориться во всем, С одной стороны — бытие, с другой — становление, а посредине — мечта о прекрасном мгновении и о прекрасной художественной форме, в которых противоречие это снимается. Эта своеобразная диалектика гётевского мироощущения, легшая впоследствии в основу всей диалектики немецкого идеализма, приводит к ряду типичных конфликтов, которые и являются темами всего, что писал Гёте до 1775 года, т.-е, до своего переезда в Веймар. Прометей — художник, который отвоевывает себе свое творческое право в борьбе с богами и наперекор косным стихиям. Цезарь, Магомет, Сократ и Христос в «Вечном жиде» — народные вожди, мыслители и проповедники, мечта которых искажается, опошляется и разрушается в столкновении с людской тупостью, — вот те образы, в которых юноша пытался воплотить свою мечту о новом человеке, Однако все эти замыслы сохранились лишь в виде отрывков или беглых набросков. Невидимому, выбранные герои оказались слишком чуждыми и далекими. Он мог работать лишь над материалом, непосредственно им пережитым и до конца перевоплотимым в личный опыт его жизни. Поэтому Вертер, — кусок его собственной жизни, Гётц и Фауст — образы столь близкого Гете и его эпохе немецкого XVI века, вытеснили все остальное. Гётц — чистый, хороший человек, обреченный на бездеятельность и гибель среди озлобленных людей и разлагающегося общества, был в конце концов все-таки лично недостаточно сродни Гёте, и именно потому автор в этой пьесе не явился творцом новой формы, а лишь создал хронику в стиле Шекспира. Вертер и Фауст гораздо более богаты личным содержанием и вместе с тем составили эпоху в истории мировой литературы. Роль Вертера, который принадлежит к той же семье, но является как бы пассивным титаном, так как в нем преобладает не столько жажда овладения миром, сколько жажда в нем раствориться, достаточно известна; Фауст же, хотя он и появился лишь тридцать лет спустя, по первоначальному своему замыслу, а частично н выполнению относится именно к этому времени и к этому кругу переживаний. Основное ядро первой части, написанное, повидимому, в 1774 и 1775 годах, сохранилось в списке («Urfausl»). Оно состоит из двух эпизодов: вызов духа земли и трагедия Маргариты, Культ титанической личности приводит к двум основным конфликтам; к трагедии познания и к трагедии любви, Крайний индивидуализм оказывается не в силах разрешить основного противоречия между единичным и всем, действительностью и абсолютом, ограниченностью формы и бесконечным становлением, не в силах заполнить ту пропасть, которая зияет между «я» и «ты», между человеком и миром, чувством и разумом. Прекрасное мгновение человеку недоступно и не должно быть доступно, если он хочет сохранить в себе самое ценное: титанический порыв к овладению миром через познание и любовь. Но, с другой стороны, человек — существо ограниченное: природа во всей ее полноте недоступна, а любовь к женщине как жажда безусловного обладания и слияния неминуемо приводит либо к гибели любящего, как в «Вертере», либо к гибели любимого предмета, как в «Фаусте». Отсюда страдание и отчаяние. Однако «мировая скорбь» Фауста в отличие от страданий сентиментальных и позднейших романтических героев не есть проявление пессимизма, пресыщения или усталости, а страдание от полноты жизни, протест и бунт против ее ограниченности. Вот почему Гёте не кончил самоубийством, а застрелил Вертера, вот почему «Фауст» остался отрывком и требовал своего продолжения. Но оба конфликта, и познавательный и эротический, были пережиты Гете реально во всей их полноте и силе, и лишь художественное творчество сохранило его в живых и дало ему возможность включить в свой жизненный опыт и обогатить себя и человечество тем, чего не вынесли многие из его современников. Встреча с Гердером, разочарование в теософии и алхимии и естественно-научные занятия в Страсбурге показали ему несостоятельность как рационалистической науки его времени, так и чисто эмоциональных или мистических попыток проникновения в тайны мироздания, — он стоял перед задачей создания нового, своего метода познания Любовь к Фредерике, дочери сельского священника в Зезенгейме под Страсбургом, которую он страстно любил и потом внезапно бросил, явилась не только толчком к созданию нескольких гениальных лирических стихотворений, положивших начало всей новой немецкой лирике, но и была глубоким душевным потрясением, которое Гете изживал в целом ряде образов брошенной девушки: в «Гетце», в «Клавиго», в «Стеле» и наконец в потрясающем но своей силе образе Гретхен,
Поступок Фауста и Гёте — не просто мещанское дон-жуаиство, и одинаково глупо и бессмысленно осуждать его с точки зрения мещанской морали или оправдывать его с точки зрения дешевой «сверхчеловечности». Вина здесь — не в нарушении каких-либо общественных или моральных правил, она заложена гораздо глубже — в трагическом, стихийном, разрушительном действии личности как следствии ее стремления к безусловному и вместе с тем в сознании собственной жизни как объективного задания, сознании, которое может оказаться сильнее, чем стремление к личному счастью. Трагедия Маргариты в конечном счете не столько нравственная или общественная, сколько космическая. Вина героя — обреченность всякого индивидуального бытия, которому абсолютное прекрасное мгновение недоступно в меру ограниченности человека как личности, Поэтому, строго говоря, проблема зла и греха здесь даже и не ставится, по крайней мере ни в смысле христианской, ни в смысле рационалистической морали. Вот почему в первом наброске роль Мефистофеля сводится к минимуму, вот почему он никакого договора с Фаустом не заключает, а является лишь в роли посланника духа земли, символом тех ограничительных, плотских к рационализирующих тенденций в самом Фаусте, которые злы лишь относительно, поскольку они парализуют его стремление к безусловному.
По своему стилю драматический отрывок «Фауст» — одно из самых ярких произведений тогдашней манеры Гёте: это, с одной стороны, возрожденный немецкий народный стих, с четырьмя ударными и неопределенным числом неударных, выработанный Гёте под влиянием образцов XVI века, главным образом Ганса Закса, и впервые примененный им для серьезного театра, с другой стороны — в лирических местах — свободный стих, которым, отчасти в подражание Пиндару, Гете пользовался в своих дифирамбических одах и драматических отрывках, как, например, «Прометея», Язык отличается исключительным богатством словаря, полного варваризмов, архаизмов и неологизмов, и необыкновенной эмоциональной и реалистической насыщенностью.
Отрывок этот Гете увез с собой в Веймар в 1775 году, охотно его читал, но, несмотря на восторги таких людей, как Виланд и Клопшток, он втечение десяти лет не приступал к дальнейшей работе, что объясняется той коренной переменой, которая наступила в его жизни и мироотношении. Сначала в качестве личного друга, в сущности же — воспитателя молодого герцога, а затем о роли человека, который фактически руководил всем управлением государства, в особенности же его культурной, художественной и научной жизнью, Гёте сразу же почувствовал огромную ответственность и очутился перед необозримым крутом самых разнообразных, чисто объективных, деловых, научных и педагогических заданий. И вот безудержный, вулканический субъективизм молодости постепенно уступает место более объективной и рассудочной установке. Впервые во всей силе выступает один из основных мотивов Гётевского мировоззрения, а именно сознание необходимого самоограничении, самодисциплины и даже отречения. Максималистская программа «бури и натиска» сменяется более углубленным и вдумчивым отношением к действительности. Вместо самоутверждения личности Гёте стремится к ее воспитанию, к уяснению ее органического роста и места в той или иной социальной атмосфере, — «Ученические годы Вильгельма Мейстера»; проблема великого человека ставится уже не как трагедия гения, а как трагедия индивидуальной судьбы, т.-е. некоторою объективного закона — «Эгмонт»; конфликт с внешним миром разрешается либо в форме добровольного, хотя и мучительного отказа — «Тассо», либо в стремлений к идеалу совершенной, гуманной личности, — в жизни Гёте эту роль сыграла его любовь к Шарлотте фон-Штейн, в искусстве это воплотилось в образе Ифигении. То же самое и в области познания; вместо эротического и эмоционального овладения и проникновения я тайны природы Гете ищет тот закон, который обнаруживается в созерцании живой формы, и вырабатывает свой специфический метод природосозерцания в долголетней и упорной работе в области ботаники, зоологии, геологии и физики. Отсюда и эстетическая тоска по прекрасной и совершенной форме, и безудержное стремление к античности, которое и привело его к бегству в Италию в 1786 году. Естественно, при этих условиях юношеский отрывок должен был казаться Гете чуждым и далеким, не более как одним из проявлений того субъективизма, над преодолением которого он так упорно работал. И только в Италии, когда он, может быть единственный раз в своей жизни, испытал всю полноту жизни и счастья, он, оглянувшись на пройденный путь, как бы в перспективе увидал собственное творчество и впервые понял то место, которое в нем занимал и должен был занять «Фауст». Чтобы, так сказать, размять руку и сразу же заставить себя войти в этот, теперь столь чуждый, варварский и даже безобразный мир, он берется за ту сцену, которая наиболее контрастировала с его настроением и окружающей обстановкой: и 1788 году в садах Боргезе в Риме он пишет «Кухню ведьм». К тому же времени относится величавый ямбический монолог с которого начинается сцена «Лес и пещера» и в котором одновременно звучат и счастье человека, обновленным глазом смотрящего на мир, и горькая мудрость, сознающая свой предел.
Однако попытка оказалась неудачной. Вернувшись в Веймар, Гёте снова откладывает «Фауста». Поэт прежде всего занят тем, что обрабатывает свои итальянские впечатления в римских элегиях, в этом строгом и страстном гимне Риму и женщине, в котором воплотились не только его культ античности, но и его любовь к своей, тогда еще незаконной, жене Христине. Однако важнее то, что Гёте вернулся из Италии язычником, влюбленным в красоту, и что он особенно болезненно и остро почувствовал весь гнет скудной природы, пошлости и узости придворного общества. Кроме того он за эти долгие годы давно уже утратил ту роль властителя дум и вождя современной литературы, которая ему принадлежала как автору «Вертера», и естественно, что он испытывает горькую отчужденность от публики, которая как раз тогда начинала увлекаться Шиллером, и от многих друзей, которые не могли ему простить его незаконной связи, А между тем издатель его собрания сочинений требует от него обещанного «Фауста». После долгих отказов и колебании Гёте неохотно и почти что с досадой выпускает в 1790 г. «Фауст. Фрагмент», который в основных чертах совпадает с первой редакцией со включением того, что было написано в Италии, с добавлением двух диалогов Фауста и Мефистофеля, одного после ухода Вагнера, другого в сцене «Лес и пещера», и со значительной стилистической обработкой, направленной на очищение от всех грубостей и шероховатостей, которые оскорбляли классика. Однако появление Мефистофеля продолжало оставаться загадкой; кроме того, повидимому, чтобы даже подчеркнуть фрагментарность, он выкинул последние сцены, оборвав ход действия на эпизоде в соборе. Тем не менее в этих незначительных добавлениях уже чувствуется совершенно иная концепция. Фауст стремится не только к наслаждению и к непосредственному проникновению в тайники природы, но и к тому, чтобы узнать мир во всей его полноте, самому на опыте изведать все радости и страдания человечества. Широкой публикой «Фрагмент» был встречен очень холодно, и лишь несколько юношей, в том числе Шеллинг и Шлегель, будущие вожди романтизма, в тиши лелеяли это произведение как истинное откровение будущей поэзии. Если бы не встречи с Шиллером в 1794 году, Гете долго, может быть, не вернулся бы к своему «Фаусту».
Шиллер тонко и глубоко понимал творчество Гете, всю стихийную наивность лирика и реалиста Гете в противоположность собственному, более отвлеченному, идеалистическому и рационалистическому складу. Он отчетливо сознавал все мировое значение «Фауста» и всячески пытался внушить это своему другу, требуя от него, чтобы он разработал план всего сочинения в целом и чтобы он из сферы личного переживания поднялся до символического, общечеловеческого понимания и переистолкования гениально набросанных им образов и проблем. Это ему в конце концов удалось. Гете, воодушевленный участием и совместной с Шиллером критической и журнальной деятельностью, постепенно снова возвращается к художественному творчеству. Успех «Германа и Доротеи», работа над эпосом и народной поэзией, совместное с Шиллером сочинение баллад, наконец неосуществившая мечта о новой поездке в Италию, — вес это заставляет его в 1797 году с жаром приняться за работу. Он заканчивает первую часть через год после смерти Шиллера, т.-е. в 1806 году. В 1808 году первая часть выходит в свет в том виде, в каком она печатается до сего времени. Но кроме того он набрасывает план и отдельные сцены второй части и даже сочиняет в 1800 году фрагмент «Елена», который в законченном виде был напечатан в 1827 году в собрании его сочинений с подзаголовком: «Классически-романтическая фантасмагория, интермеццо к Фаусту». За эти десять лет работы первая часть таким образом обогатилась следующими элементами: посвящение, оба пролога, второй монолог с хорами, сцена у городских ворот, вызов Мефистофеля, сцена договора, убийство Валентина, Вальпургиева ночь и лирическое интермеццо — Оберон и Титания. Окончание первой части было поистине художественным подвигом, который оказался по плечу зрелому мастерству Гёте, прошедшего через школу классического искусства. Несмотря на некоторую стилистическую пестроту наслоений текста[2]. Гете удалось достичь изумительной цельности настолько, что все так называемые «швы» заметны лишь при детальном анализе и ни в чем не нарушают единства действия и единства художественного впечатления. Современники встретили «Фауста» восторженно" Все, что было в Германии творчески сильного и молодого, романтики и большие философы-идеалисты почувствовали то единство, которое исходило не только от гениального художника, но отражало внутреннее единство в идеале нового человека, нашедшем себе самое совершенное воплощение в Гете и в «Фаусте». Своеобразие формы «Фауста» было поэтому воспринято как новый эстетический канон, как единственный и величайший образец нового искусства. Снова наступает большой перерыв, втечение которого Гёте, правда исподволь, продолжает работу, поскольку он уже ясно осознает ее как свою главную жизненную задачу; тем не менее, с одной стороны, его отвлекают очередные большие работы, как: «Учение о цветах», и автобиография; «Поэзия и правда»; с другой стороны, после смерти Шиллера в его жизни наступает новый большой кризис, новое разочарование и отчуждение от публики, и наконец медленный рост тех новых тенденций, которыми характеризуется последний период его творчества и которые и определили собою созревание и рост второй части. И лишь в течение последних десятилетий — на этот раз но настоянию скромного секретаря Экермана — Гёте систематически берется за работу, и в 1831 году, за несколько месяцев до свой смерти, он запечатывает готовую рукопись, завещая ее потомству. «Избирательное сродство», «Годы странствий Вильгельма Мейстера», последние книги «Поэзии и правды», лирика «Западно-восточного Дивана», а главное вторая часть «Фауста» — вот тот круг произведений, в котором во всем ее величии раскрывается мудрость старика Гёте. Субъективизм и максимализм юности нашли себе первое преодоление и разрешение и эпоху классицизма и дружбы с Шиллером: вместо самоутверждения личности и культа чувства Гёте стремился к эстетическому воспитанию человека и человечества и искал правды в созерцании прекрасного образа. Однако это было лишь одной из стадий его внутреннего роста. Наступает новый кризис, новая «линька»; смерть Шиллера, нарастание многих упадочных псевдорелигиозных, мистических течении в послереволюционной Европе, неудача Наполеона, в котором Гёте одно время видел тип демонической личности, гения — как носителя объективного закона истории, гибель Байрона, который был для него символом новой, возрожденной поэзии, — все это заставило его отчаяться в воплотимости той идеи возрождения, которая вдохновляла его и Шиллера в их огромной культурной и педагогической работе, в их неустанной организаторской, журнальной и критической деятельности. Уже «Пандора», написанная в 1807 году, проникнута горьким чувством неосуществимости классического идеала, который в современной культуре может быть отвоеван лишь путем длительной эволюции и перерождения всего общества через делание. Эта новая практическая полезной деятельности стоит отныне в центре всего его мировоззрения. Конечно, это новое служение было связано для Гете с мучительным и, наверное, даже трагическим отречением от той мечты о новом человеке, которая вдохновляла всю первую половину его жизни. Ни в то время как большинство его современников либо погружалось в мещанский нигилизм, либо, как многие романтики, искало забытия в католической мистике, Гёте нашел достаточно сил в неиссякаемом запасе своей творческой жизни, чтобы заново себя перестроить. Человек ограничен, мечта невоплотима, но в человеке Гёте не разочаровался. Новое «плодотворное» дело, как бы оно ни было скромно и на первый взгляд незначительно, есть символ вечной творческой устремленности человека и потому является единственной реальной ценностью. Поэтому и отдельная личность, и каждое явление или событие оцениваются им уже не с точки зрения эмоционально насыщенного прекрасного мгновения и не с точки зрения замкнутого в себе прекрасного пластического образа, а с точки зрения того места, которое оно занимает в мире, той функции, которую оно в нем несет, той символической значительности, которая в нем раскрывается. Акцент лежит не на субъекте и не на объекте, а на том живом делании, которое их связует и которое отводит им определенную роль в творческом целом природы и культуры. Он по себе знал, — а свою личную жизнь и творческую деятельность он точно так же рассматривал объективно и символически, — он знал, что ему достаточно быть самим собой, чтобы этим самым говорить объективно ценное, и что в любой деятельности он оставался самим собой, поскольку деятельность эта была «плодотворна». Вот почему Вильгельм Мейстер находит высшее призвание в роли скромного фельдшера, а Фауст, обручившись с Еленой и достигнув высот эстетической культуры, ищет высшего удовлетворения в строительном деле на общую пользу. Вит ничему в «Годах странствий» центральное место занимает социально-педагогическая утопия, и Гете этим самым является одним из предшественников той огромной работы над проблемой лучшего социального будущего, которой живет наше время. Соответственно складывается и старческий стиль Гёте. С одной стороны — полное виртуозное овладение языковыми средствами, до сей поры никем в немецкой литературе не прев виденное, исключительное богатство инструментовки, чрезвычайная сложность метрических и синтактических построений и снова, как в дни юности, смелые словосочетания и тропы; с другой стороны — главным образом в прозе, некоторая застылость и условность оборотов, которые подобно формулам и терминам служат для обозначения определенного, излюбленного круга мыслей и представлений. Но главное — это принципиально новое отношение к слову и образу вообще: если раньше поэтическое творчество его было по преимуществу символическим, в том смысле что словесный образ во всей полноте своей лирической напряженности или эпической наглядности всецело покрывал свое значение, составляя с ним единое неразложимое целое, теперь Гёте охотно прибегает к аллегории, к намеку и подразумеванию; единичное само по себе уже лишено самодовлеющей ценности и понимается лишь как часть или знак некоего объемлющего целого, того мира природы и идей, которым Гете, так сказать, уже владеет, а не заново творит. Стиль этот, который теоретически как будто нарушает законы школьной поэтики, --что в свое время и ставилось в упрек второй части «Фауста», — обладает такой высшей степенью художественной полноты и насыщенности таким обаянием, что неудивительно его огромное влияние на последующую, в особенности современную, немецкую поэзию. Как раз вторая часть «Фауста», несмотря на большие вставные эпизоды, на постоянные отступления и широкую декоративную манеру, является не только неисчерпаемой сокровищницей величайших лирических красот, но и обладает в гораздо большей степени чем первая часть, исключительном единством стили. Правда, вторая часть вплоть до самого последнего времени никогда не пользовалась той популярностью, как первая, и встретила в свое время отрицательное отношение как со стороны идеалистической, так и со стороны натуралистической критики. Гёте знал, что он писал для далекого потомства, ибо только в наши дни, когда проблема Гете в целом стоит на очереди, все чаще к чаще раздаются голоса, доказывающие не только величайшие поэтические и драматические достоинства второй части, но и как раз то, в чем обычно принято сомневаться — необыкновенную цельность всей трагедии. Но цельность эта не внешняя, а всецело обусловлена своеобразным характером гётевского творчества, которое, пройдя сложный и длинный путь развития, обладая исключительно широким диапазоном и включая в себя как будто асе противоречия, все же поражает своим единством. Поэтому, только исходя из жизни Гёте, ее медленного органического роста, ее все более и более расширяющегося кругозора, ее глубоко правдивой внутренней диалектики от переживания к образу и от образа к действию, от обладания к созерцанию и от созерцания к служению и жертве, — можно подойти к более детальному анализу «Фауста», в котором жизнь эта воплотилась не только во всей своей полноте, но и во всей своей цельности.
Незадолго до своей смерти Гёте в одной беглой заметке формулировал те два основных принципа или понятия, которые служили ему к пониманию природы: полярность и нарастание. Действительно, никто с такой остротой, как он, не ощущал основную расколотость мира на идеальное и реальное, подвижное и устойчивое, субъективное и объективное, истинное к ложное, доброе и злое, и вместе с тем трудно себе представить более целостное, монистическое, реалистическое и оптимистическое мировоззрений. Дело в том, что все существо его было проникнуто безграничной любовью к жизни, довернем к ней и верой в ее первоначальную благость и абсолютную ценность. При этом, однако, жизнь его отнюдь не была тем олимпийским благополучием и легкой удачливостью, как это иногда принято изображать. Страдание, отчаяние и отречение столь же типичны для его облика, как и радостное приятие жизни. В эпоху Вертера он был на границе самоубийства, а семидесятичетырехлетним стариком, пожертвовав своей любовью к семнадцатилетней девушке, написал «Мариенбадскую элегию», свидетельствующую о такой бездне горечи и сдержанного отчаяния, подобную которой не найти в мировой литературе. Но все страдания Гёте всегда проистекали от полноты жизни, а не от пресыщения. Все дуалистические конфликты разрешались в его всепобеждающей творческой, жизненной силе, теоретически — в идее вечного нарастания, подъема, стремления и развития. Это творческое нарастание и переживалось им не только как основной смысл и сущность бытия, но и как высшая, абсолютная ценность. Вот почему и первичная несоизмеримость бытия и ценности для него в конечном счете не существовала, ибо бытие как вечное потенцирование и было высшей ценностью. Вот почему все антиномии для него снимались в высшем единстве божественной природы; добро и зло, истина и ложь казались ему лишь двумя проявлениями единой доброй и истинной стихии, диалектическими этапами в пределах самой жизни.
Эти два принципа определяют собой и весь замысел «Фауста». Фауст и Мефистофель — первичная, но относительная полярность; жизненный путь Фауста — ее преодоление в непрерывном, вечном стремлении вперед и ввысь; искупление Фауста — доказательство первичной благостности бытия.
Посвящение и пролог в театре выражают отношение поэта к своему произведению. Вступительной элегия говорит нам о той нерасторжимой стихийной связи, которая приковывает поэта к своей теме. В беседе театрального директора, шута и поэта ставится, во всей его неумолимой остроте, вопрос о том, кто прав: поэт или чернь, драматург или театр. Ответом служит сама трагедия, которая, включив в себя всю жизнь, снимает эти противоречия.
Пролог на небе — вступление ко всей трагедии. После хвалебной песни ангелов, которая считается одной из вершин космической лирики Гете, завязывается спор между Господом и Мефистофелем, выдержанный в несколько условном, почти что юмористическом тоне немецкой поэзии XVI века. Чорт берется совратить с пути истины мечтателя Фауста. Господь, обещая Мефистофелю полное невмешательство, убежден, что такой человек, как Фауст, ае мжет не спастись, что чорт ему не только не страшен, но является для него тем подстрекающим стимулом, который необходим всякому, кто должен испытать псю полноту бытия. Проблема трагедии таким образом с самого же начала формулирована совершенно отчетливо и ясно. Словами Госиода говорит безграничный гетевский оптимизм, основанный на глубочайшей уверенности,
Что честный человек в слепом исканьи
Все же твердо сознает, где правый путь.
Мефистофель как скептик этому не верит, поскольку он во всем видит лишь задерживающие, отрицательные моменты. Но, собственно говоря, исход поря уже предрешен, и Мефистофель в конечном счете является лишь слепым орудием жизни, ибо для Гёте зло — не абсолютная, космическая реальность, а лишь необходимая ступень развития. Поэтому Мефистофель — не Сатана и не романтический демон, а лишь один из падших ангелов, лишь часть той силы,
Что хочет зла всегда, всегда добро творя.
Сколько бы он ни разрушал и ни вредил, конечное торжество творческой жизни обеспечено. Недаром появление этого в конце концов безобидного брюзжащего шута при небесном дворе нисколько не омрачает всего огромного космического ликования, оглашающего мировые просторы.
Однако то, что было лишь легкой тенью на сияющем лике вечной природы, сгущается в глубокую трагедию на земном пути человека. Перед зрелым ученым, глубоко искренним и правдивым человеком, прошедшим долгий искус науки, вдруг встает во весь рост призрак сомнения. Он задыхается в книжной пыли, засыпавшей ему все доступы к живой природе.
Школьная рационалистическая наука познания дать не может. Одна надежда на магию, которая сулит необычайные откровения всякому, кто воспитает в себе способности общаться со стихийными силами мироздания. И вот Фауст смело погружается в этот мир. Но все дело в том, что он хочет познать жизнь, не прожив ее; природа для него — пока что только зрелище, а подданная живая жизнь обжигает его, как пламя, и слепит, как невыносимое видение, — вызванный им дух земли отвергает его со словами:
Ты близок духам тем, тебе кто постижим,
Не мне.
Эта горькая истина как бы подтверждается досадным появлением надоедливого Вагнера. Это — уютный и даже трогательный филистер от науки. Его узкий и пошлый рационализм для Фауста уже не опасен, он в себе его уже преодолел, — и нее же Вагнер как бы предвосхищает появление Мефистофеля, Это вообще — один из любимых приемов Гёте выражать внутреннюю борьбу личности, так сказать, «духовную полярность», противопоставлением двух действующих лиц. Ведь и друзей своих Гете выбирал бессознательно по контрасту с собой или с данным своим состоянием, и почти все его крупные сочинения построены на одной центральной или на целой системе таких антитетических пар: Господь и Мефистофель, Фауст и Вагнер, ученик и Мефистофель, Маргарита и Марта и на первом месте, конечно, Фауст и Мефистофель; все это как будто следы реальных конфликтов и диалогов, которые имели место либо в душе самого Гете, либо между ним и кем-либо из тех людей, которые оставили след в его жизни, будь то Ленд или Мерк, Гердер или Лафатер, Шиллер или Якоби, и вместе с тем — сопоставления основных типов человеческих темпераментов и мировоззрений.
По уходе Вагнера Фауст погружается в еще более глубокое отчаяние; он в длинном монологе беспощадно растравляет свою рану и готов покончить с собой, как вдруг в его келью врываются звуки пасхальных гимнов, которые со всей силой детских воспоминаний вновь будят в нем жажду жизни. И вот наутро он вместе с Вагнером выходит за городские воротя, жадными глазами упиваясь зрелищем весны и весенней людской толпы, Однако первое же напоминание о людских страданиях, о бесплодности всякого взлета к идеальному вызывает в нем новый приступ отчаяния, и он снова взывает к духам стихий. Тут впервые появляется Мефистофель в виде пуделя, внезапно возникающего в сумерках на пути Фауста. Вернувшись в свою келью в сопровождении пуделя, Фауст ищет исцеления от этого первого болезненного пробуждения воли к жизни в новой попытке философского самоопределения и произносит знаменитые начальные слова «Евангелия от Фауста»: «В начале было дело!» Но пудель, которому этот оборот дела совсем не по душе, все более и более настойчиво дает о себе знать, пока наконец Фауст при помощи заклятий не заставляет его появиться в человеческом виде. Завязка началась. Мефистофель как внутренняя неизбежность возник на его пути. Встреча и знакомство этих двух людей — гениальная характеристика двух типов человека. Заключаемый договор делает их неразлучными спутниками на долгие годы. Их связь не только психологическая, но и космическая необходимость, — недаром договор почти в точности повторяет спор Господа и Мефистофеля в прологе. Фауст ясно осознает всю свою силу и потому смело предлагает чорту: дай мне жизнь во всей ее полноте, и если я только на мгновение остановлюсь и успокоюсь, я — твой. Гете, изумительно сочетал в образе Фауста как подлинную жажду этого прекрасного мгновения, т.-е. мечту собственной юности, так и уверенность в его невоплотимости и в конечной его бесценности по сравнению с вечным, творческим нарастанием. И как бы в подтверждение этого Гёте еще раз сопоставляет одну пару. Ученик — это молодой Гёте или молодой Фауст, для которого все испытания еще впереди. Его горячему, смутному еще влечению не раз суждено разбиться о грубые грани действительности так же, как его здесь впервые Мефистофель обдает леденящей струей своего скепсиса.
Мечтатель и скептик отправляются в странствие. Мефистофель начинает с малого, и первое опыты его неудачен. Фауст одинаково брезгливо морщится как перед дешевыми фокусами, которыми его спутник морочит пьяных студентов, так и перед той чепухой, которой ведьма обставляет его омоложение. Последнее понадобилось Мефистофелю, чтобы разбудить в Фаусте чувственность и этим подготовить его к встрече с Маргаритой. Но помимо этого «Кухня ведьмы» — один из центральных узлов всей трагедии; здесь впервые появляется тема Эроса и Елены. Мефистофель возлагает все свои надежды на похоть, но оружие это поворачивается против него самого, ибо любовь как космическое начало и спасает Фауста. Маргарита не только предмет вожделения для Фауста, но он сразу же любит ее со всей силой первой страсти. И чувственность, и любовь разгораются в нем стихийно, и вся дальнейшая диалектика Мефистофеля направлена к тому, чтобы как-нибудь распылить первое и заглушить второе. Но страсть Фауста слепа и неминуемо влечет за собой падение и гибель Маргариты. Незадолго до катастрофы наступает как бы передышка: Фауст в сцене «Лес и пещера» хочет спасти себя от страсти на прекрасных вершинах мысли и созерцания, но Мефистофель неотступен и пускает в действие самые сильные своя чары: он увлекает Фауста на шабаш. Это, к сожалению, неоконченная сцена (не вследствие ли прирожденного Гёте неприятия зла?) была задумана не только как пестрая сатирическая картина современности, но и как грандиозное искажение пролога на небе, в котором должен был быть изображен стихийный разгул разрушительных сил в Природе и человеке. Драматически сцена эта является критическим моментом первой части: Фауст на границе падения в объятиях соблазнительной ведьмы, Мефистофель почти что побелил, и лишь появление образа Маргариты, т.-е. темы любви как стремления ввысь, спасает Фауста. Последние, полные отчаяния, мрачные едены, слегка смягченные в последней редакции, главным образом благодаря введению слов: «Она спасена», дорисовывают образ Маргариты и подхватывают основной мотив искупления через любовь как через высшее проявление динамической стихии бытия.
Образ Гретхен — третья крупная фигура первой части — одно из величайших созданий мировой поэзии. Каждое ее слово, в особенности же гениальные, вложенные в ее уста песни-монологи, — наиболее, может быть, живые и непосредственные слова, когда-либо написанные. Но Гретхен — центральная фигура и для всей трагедии: любовь Фауста к ней и беззаветная ее любовь к нему залог его спасения. Недаром образ ее вновь возникает в последней сцене второй части, на высшей ступени, которой может достигнуть человеческая личность в своем внутреннем росте.
Первая часть — трагедия характеров, Фауст, Мефистофель, Маргарита, Марта и другие — настолько живые, осязаемые лица, что достаточно лишь более пристально вникнуть в словесный, ритмический и синтактический строй их речи, чтобы услышать тембр их голоса, увидеть их мимику и жесты. Зато вторая часть--трагедия больших общекультурных и исторических ситуаций. Вплоть до пятого акта Фауст и Мефистофель не столько действующие лица, сколько зрители мировых, космических событий, символизирующих основные этапы развития Фауста как человека вообще. Вместе с первой частью завершается круг переживаний и испытаний Фауста в пределах «малого мира», т.-е. в пределах его личности и того узкого, мелкобюргерского общественного уклада, где человек не может подняться выше своих личных интересов. Теперь Мефистофель должен, согласно своему обещанию, показать Фаусту «большой мир», мир государства, культуры, истории и природы, где человек, властвуя и действуя, только и может достигнуть высших ступеней своего развития и назначения.
Вторая часть начинается с лирической вступительной сцены, которая является одним из перлов немецкой поэзии и в которой Фауст, уснувший на цветущей горной поляне, почерпает новые силы в очищающем его сие. Сначала убаюкиваемый, а затем пробуждаемый к новой жизни хором стихийных духов, он в торжественной благодарственной речи приветствует дневное светило и обновленную природу; и если он некогда осмелился взглянуть в глаза духу земли, то теперь, повернувшись спиной к солнцу, он любуется радугой в водопаде, как символом вечно изменчивой и вечно устойчивой жизни. Весь первый акт развертывается при дворе императора, где, следуя легенде, Гёте заставляет Фауста и Мефистофеля демонстрировать свое магическое искусство и вызывать призрак Елены. Это — сочная и яркая картина догнивающей абсолютистской Европы, императорского двора со всем его внешним блеском и внутренней пустотой. Император запутался в финансовых затруднениях, ни канцлер, ни астролог уже помочь не могут. Устроив грандиозный маскарад, который для автора — повод дать великолепную аллегорически-декоративную панораму современной ему культуры, Фауст и Мефистофель приобретают доверие императора и проводят денежную реформу при помощи выпуска бумажных облигаций, обеспеченного теми сокровищами, которые Мефистофель обещает добыть из земных недр. Довольный император приказывает своим новым колдунам вызвать призрак h лены и Париса. Мефистофель объясняет Фаусту, что для этого необходимо спуститься в темный мир небытия, где царствуют, вне времени и пространства, таинственные богини-матери, хранительницы невоплощенных образов. То, что для Мефистофеля и придворных — пустая игра, пробуждает в Фаусте неудержимое влечение к идеалу совершенной красоты. Спустившись к матерям, Фауст возвращается с таинственным ключом, при помощи которого он в присутствии всего двора вызывает призрак античной красоты. Потрясенный зрелищем и забыв, что перед ним еще не воплощенная мечта, Фауст бросается к Елене, переступает через магический круг и падает, сраженный взрывом. Таково слепительное и разрушающее действие красоты на большого художника и на молодую культуру, не прошедших через долгий искус эстетического воспитания,
Мефистофель переносит лишившегося сознания Фауста в его прежний кабинет. С этого начинается второй акт. За это время скромный фамулус Вагнер стал светилом науки и посвятил все свои труды тому опыту, о котором издавна мечтает человечество: изготовлению искусственного человека. Это ему наконец удается, правда не без помощи Мефистофеля, и он с восторгом показывает ему неслыханное чудо: маленький светящийся человечек, заключенный в колбу, разговаривает, мыслит и даже обладает более совершенными, по сравнению с остальными людьми, познавательными способностями. В этом образе Гёте создал своеобразный и остроумный миф. Гомункул — отвлеченная идея человека, наделенная всеми способностями, но лишенная одного — реальности живого воплощения; он — чистое порождение мысли, и поэтому ему доступна вся область духовной культуры человечества, в том числе и античность, но вместе с тем он одержим страстным влечением к воплощению. В этом смысле он опять-таки фигура, дополняющая образ Фауста: с одной стороны, их объединяет стремление как таковое, с другой — он олицетворяет порыв Фауста от отвлеченного образа античности к реальному овладению ею. Поэтому, в то время как Мефистофель не может быть проводником Фауста к живой Елене, ученому человечку, этому отвлеченному филологу и гуманисту, хорошо известен путь в Грецию, и он сам, как Гёте и Фауст, стремится туда, чтобы воплотиться. И вот Мефистофелю приходится обратиться за помощью к Гомункулу, причем он грустно добавляет:
Зависим мы в конце концов
От тех, кто — наше же творенье.
Он кладет спящего Фауста на волшебный плащ-самолет, и все втроем отправляются в Фарсальские поля, где как раз в эту ночь происходит классический шабаш. Во втором акте выступает еще одна эпизодическая фигура, а именно — Бакалавр, тот самый ученик, который некогда робко беседовал с Мефистофелем. Последний снова надевает халат Фауста и иронически выслушивает вызывающие речи представителя крайнего субъективного идеализма, типа Фихте. Мефистофель, как бы от лица старого Гёте, добродушно подсмеивается над юношеским максимализмом и над отвлеченным идеализмом, столь чуждым гёгевскому реализму. «Стар чорт, — обращается он к зрителям, — состарьтесь сами, чтоб его понять».
«Классическая Вальпургиева ночь» завершает собою второй акт.
Перед тремя путниками развертывается весь мир античных стихийных божеств, Гете намеренно изобразил не завершенный круг олимпийских богов, а тот сонм природных сил, из которых возникают античная культура и красота. Фауст ищет Елену, и после многих неудачных попыток он наконец встречает мудрого кентавра Хирона, который приносит его к прорицательнице Манто, указующей Фаусту путь к Прозерпине. По первоначальному замыслу Фауст должен был в пламенной речи, обращенной к царице преисподней, выпросить разрешение вынести Елену на землю. По словам самого Гете, речь эта должна была быть настолько страстной и напряженной, что он не вполне доверял своим силам и откладывал работу, ожидая вдохновения. Сцена эта так и осталась ненаписанной. Мефистофель пытается волочиться за античной нечистью и наконец, чтобы не покидать Фауста и приспособиться к окружающему, выпрашивает ее обличие у одной из трех страшных старух Форкиад. Гомункул же упорно ищет воплощения. Тень греческого философа Фалеса советует ему обратиться к водным стихиям, из которых все возникло. И вот появляется грандиозное шествие морской богини Галатеи, олицетворяющей античную красоту как природную силу, и Гомункул в снопе огня разбивается о ее колесницу, растворяясь в стихии мирового Эроса. Это — новый этап восхождения Фауста. Человек, преодолевший отвлеченное зияние и перерожденный через красоту и природу, созрел для новой любви, а культура — для истинного возрождения. Третий акт — союз Фауста и Елены, нового и античного мира. Первая часть его происходит в Спарте и облечена о форму античной трагедии. Елена, сопровождаемая хором пленных троянок, только что вернулась домой и ждет своего супруга, выславшего ее вперед, Мефистофеле в образе страшной старухи Форкиады, — ибо для античности зло — прежде всего уродство, — пугает женщин вестью, будто Менелай решил всех их принести в жертву, и рассказывает о чужестранце, который со своей грозной дружиной поселился к северу от Спарты и от которого можно откупиться дарами. Елена предпочитает перейти в стан завоевателя, чем погибнуть от руки супруга, который уже приближается ко дворцу. Густой туман заволакивает всю сцену, и, когда он рассеялся, Елена и девушки уже вошли во внутренний двор средневековой крепости. Фауст великолепно встречает гостью, учит ее немецкой рифмованной речи, и любовный союз их заключается всенародно. Действие переносится в Аркадию, где Фауст и Елена любуются своим отпрыском, Евфорионом, в котором Гёте хотел увековечить гибель и память Байрона, олицетворявшего в его глазах идею новой возрожденной поэзии и идею ее неосуществимости. Дитя стремительно растет, в порыве вдохновенного взлета отрывается от земли и разбивается у ног своих родителей. Елена исчезает, оставляя Фаусту свое покрывало, а хор медленно растворяется в стихиях. Красота еще мира спасти не может, но эстетическое воспитание — необходимая ступень. В начале четвертого акта покрывало Елены, превратившееся в облако, переносит Фауста опять на родину и он, обновленный, но осиротелый, как Гете по возвращения из Италии, вновь охвачен холодным, будничным светом северной действительности. У Фауста новый замысел, и он требует содействия от Мефистофеля. Не власть и слава ему нужны, как думает его спутник, — он мечтает о них как о средствах, при помощи которых он сможет утолить свою жажду творческой деятельности. Его мечта — отвоевать у слепой стихии моря огромные участки суши и сделать их доступными для общего пользования при помощи грандиозных плотин и осушительных работ. Но чтобы получить от императора эти владения, они с Мефистофелям вновь вмешиваются в дела государства, которое за это время впало в анархию и жестоко страдает от войны между императором и его Соперником «антицезарем». Фауст и Мефистофель становятся на сторону императора и при помощи всяких магических фокусов обеспечивают ему победу. Фауст получает в лен те области, о которых он мечтал, и приступает к работе. В пятом акте Фауст — столетний старик. Деятельность его растет и ширится с каждым днем. Осушив местность, проведя каналы, воздвигнув себе дворец, он превратил морское дно в цветущую долину и возводит жилища для тысячи людей. Ничто ему как будто не препятствует в осуществлении его высокого идеала полезной деятельности, и вместе с тем никогда еще он не был так близок к падению. Мефистофель, исполнитель его приказаний, колдовством, ложью и насильем обесценивает каждый его шаг. Фауст, мечтающий о свободном человечестве, принужден, в пределах окружающей его действительности, пользоваться пряном сильного. Строя новый мир, Фауст разрушает на каждом тягу, льется человеческая кровь, и Мефистофель, не потерявший еще надежды, разжигает в нем жажду власти. Среди владений Фауста, невдалеке от его дворца, сохранилась еще маленькая усадьба с часовенкой, в которой живут старички Филемон и Бавкида, с недоверием смотрящие на безбожное хозяйничание Мефистофеля. Их посещает странник, которого они некогда спасли от морских воля и который переполнен чувством благодарности к своим спасителям и к своему прошлому. Фауста раздражает звон церковного колокола, и он поручает Мефистофелю, выселить стариков и переселить их в новое владение, которое им отведено. Мефистофель с злорадством сжигает усадьбу, в которой гибнут в странник, и кроткая пара ее старосветских хозяев. Дым пожарища стелется по всей местности, и из него возникают четыре таинственных тени, которые подползают к Фаусту. Это — Нужда, Беда, Долг и Забота. Последняя предстает перед стариком и угрожает ему, воплощая тот призрак внутренней раздвоенности, который он проклинал еще в молодости. Фауст перед ней бессилен — она его ослепляет. Слепота — высшая бездна отчаяния для человека, который, как сам Гете, всегда жил глазом, созерцанием прекрасного мира, раскрывающего свою сущность в живом, наглядном образе. Весь ужас ослепления особенно чувствуется после вдохновенного гимна зрению, который поет страж Линией, постоянный спутник старика Фауста:
Что видел с отрадой
Я в жизни своей,
Все было усладой
Счастливых очей.
Но Фауст и тут не сдается. Ночь. Он слышит удары заступов и приветствует утреннюю смену, не подозревая, что это — страшные лемуры, вызванные Мефистофелем, которые роют ему могилу. Он умирает со словами:
Конечный вывод мудрости земной —
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день идет за них на бой!
Всю жизнь в борьбе суровой, непрерывной
Дитя и муж, и старец пусть ведет,
Чтоб я увидел в блеске силы дивной
Свободный край, свободный мой народ.
Тогда сказал бы я: мгновенье,
Прекрасно ты, продлись, постой!
И не смело б веков течение
Следа, оставленного мной.
В предчувствии минуты дивной той
Я высший миг вкушаю ныне свой.
Мефистефель торжествует, придравшись к слову, и все-таки не понимает, что высшее счастие для Фауста — самое стремление и сознание его неугасимости. Начинается бой из-за души Фауста. Мефистофель призывая к себе все силы ада, стоит над трупом, а все силы любви в потоке роз выступают на защиту человека. Любовь как изначальная сила, объединяющая все то, что в мире разделено, побеждает даже Мефистофеля, в котором она вспыхивает в извращенном виде противоестественной похоти к ангелам. Недаром одно время Гёте носился с мыслью об искуплении Диавола в конце трагедии. В грандиозном финале выражается стихийная, неотразимая тяга ввысь, к вечно-женственному в образах Марии и Гретхен, которая выступает как заступница Фауста,
Кто жил трудясь, стремясь весь век, —
Достоин искупленья.
Любовь — все равно, будь то Гретхен, Елена или совершенный образ женственности — стихия, в конечном счете искупающая и очищающая все те заблуждения и падения, которые искажали вечное стремление Фауста, поскольку оно было ограничиваемо Мефистофелем.
Пятый акт Фауста — один из самых глубоких и потрясающих по силе личного переживания заветов, оставленных Гёте человечеству. Правда, здесь — чувство горького разочарования одного из величайших людей, который в пределах культуры XIX века не только отказался от идеала Возрождения, но и убедился в бесплодности даже самой скромной деятельности на пользу других в обстановке узкой и косной среды, и наряду с этим — непобедимый оптимизм, непобедимая сила творческой жизни и та глубокая вера в лучшее будущее, которая запечатлелась в его словах, что «человек — может быть, лишь бросок к более высокой цели».
ФАУСТ
правитьПОСВЯЩЕНИЕ
правитьВновь близишься ты, зыбкий рой видений,
Что прежде смутно реял надо мной.
Решусь ли дать им ясность воплощений,
Позволю ль сердцу сдаться с той мечтой?
Теснитесь вы! Ну, что ж! Входите, тени,
Рожденные туманами и мглой.
По-юношески грудь моя трепещет
В дыханьи чар, в котором путь ваш блещет.
Несете вы веселых дней виденья,
При милых обликах вскипает кровь;
Встают, как саги позабытой пенье,
И дружество и первая любовь;
Пусть скорбь нова; то — жалоб повторенье
На лабиринт обманной жизни вновь.
Чу! близких имена, что в дни веселий
У счастья отняты, прочь отлетели.
Те не услышат следующих песен,
Кому пел первые я в далях лет;
Рассеян круг, который был так тесен,
Ах! отзвука привычного мне — нет.
Пусть голос мой толпе чужой чудесен,
Теснит мне сердце и ее привет,
А если живы те, кого бывало
Пленяла песнь, их в мире разметало.
Влекут давно отвычные желанья
В тот строгий, тихий духов мир назад,
Лепечут песни в сумраке мерцалья,
Эоловою арфой чуть звенят;
И странно мне; к рыданьям льнут рыданья,
А мрамор сердца размягчиться рад;
Все, что вокруг меня, вдали бледнеет,
Все, что прошло, действительностью реет.
ПРОЛОГ В ТЕАТРЕ.
правитьВы двое, кто мне столько раз
В трудах и бедах помогали,
Скажите, то, что мы начали,
Удастся ли в Германии сейчас?
Толпы довольство мне всего дороже,
Она живет и жить другим дает!
Столбы поставлены, подмостки тоже,
И праздника себе здесь каждый ждет.
Поднявши брови, все сидят, теснятся,
Внимательны, готовы удивляться.
Я знаю, чувства их — в руках моих,
Но все ж во мне ужасная тревога.
Хорошим мало баловали их,
Но все они читали страшно много.
Как нам найти, что ново и свежо,
Всем нравится и было б хорошо?
Мне мило видеть, как народ толпами
Льнет к нашей лавочке, что отперта,
И мощными, повторными волнами
Льет в узкие спасенья ворота,
При белом дне, до четырех, до срока,
Теснится к кассе вперебой весь свет,
Как в голод к пекарю иль хлебопеку, —
Сломить готовы шею за билет.
Свершить такое чудо лишь поэту
Доступно? друг мой, нынче сделай это.
Не говори мне о толпе шумящей,
Чей вид всегда в низины нас влечет,
Скрой от меня живой поток, влачащий
Нас против воли в свой водоворот*
Нет, уведи под свод небес блестящий,
Где для поэта лишь восторг цветет,
Где дружба и любовь сердца лелеют.
Божественной рукой в них счастье сеют.
Ах! что тогда из груди рвется страстно,
Что шепчут с трепетом уста тогда,
Порой бессвязно, а порой прекрасно, —
Уносит диких мигов череда.
Когда ж чрез годы вновь выходит ясно,
Все стало завершенным навсегда.
То, что блестит, пленяет лишь мгновенно,
Что истинно, то вечно неизменно.
Мне о потомстве слушать неохота.
Положим, я скажу потомству что-то,
Потешит современность кто ж?
Она, по праву, хочет шутки;
И нынче малый, склонный к прибаутке,
По мне, чего-то стоит тож.
Те, кто владеют обществом своим,
Среди причуд собранья не потонут;
Обширный круг желанней им,
Чтоб тем верней он был затронут.
Явите ж вашу смелость, вашу власть,
Фантазию и хор ее зовите:
Рассудок, разум, чувство, страсть,
Но, помните, и глупость залучите.
Особенно ты действие развей!
Идут смотреть, так дай смотреть полней.
Кто многое проводит прел глазами,
Так что народ глазеет, изумлен, —
Тот овладел уж широко умами,
В народе стал любимым он.
Лишь массой можно с массы сдвинуть дрёму,
Всяк нечто для себя найдет сейчас.
Кто много дал, дал кое-что любому,
И каждый радостным идет от нас.
Ты хочешь дать кусок, так дай кусочки!
Рагу пленит их всех по одиночке;
Его дать легче, легче и создать.
К чему им что-то целое давать,
Ведь публика порвет его на строчки.
Вам не понять ремесленности гнет,
В нем с истинным искусством связи мало!
Маранье чистеньких господ
Вы, кажется, взвели до идеала.
Меня упрек ваш не затронет: тот,
Кто к цели правильно идет,
Обязан лучших средств держаться.
Пилить ли гниль? Что с ней вязаться!
Вы для кого писать взялись?
Те, скуки ради, здесь сошлись.
Другой пришел, исправно пообедав,
А те, что хуже, собрались,
Статей журнальных до-сыта отведав.
В театр рассеянно идут, как в маскарады,
Чтоб любопытство только насыщать,
А дамы, чтоб казать себя, свои наряды,
Без жалованья роль играть.
Чего ж вы на высотах грез хотите,
Что ж, вас в театре радует толпа?
На тех, кто платят, вы вблизи взгляните:
Часть холодна, а часть тупа.
Тот в мыслях занят карточной игрой,
Тот грезит ночь провесть со шлюхой на постели.
Бедняги! что ж смущать покой
Высоких муз для этой цели?
Дать больше надо им, лишь больше, больше дать
Лишь в том решенье всей задачи,
Толпу запутайте, — иначе
Легко ли ею управлять —
Но что? восторг иль скорбь в вас пламенеет?
Ищи иных рабов для тех забав!
Иль для тебя чистейшее из прав,
То право, что природа нам дарит,
Поэт презреть, шутя, посмеет,
Чем над сердцами он владеет,
Чем над стихиями царит?
Созвучьями, что из груди летят,
Чтоб, мир весь облетев, вернуться в грудь назад,
Меж тем как равнодушно вечность
Кудели — Жизнь на прялку вьет,
Меж тем как тварей бесконечность
Друг друга безобразно жмет, —
Кто в ровные ряды влечет движенье,
Так, что оно ритмически живет.
Дает отдельностям всеобщность посвященья,
Где свой аккорд все царственно поет?
Кто бурю неба кроет в буре страстной,
Вечерний пурпур в строгости мечты,
У ног любимой стелет самовластно
Весны роскошные цветы?
Кто вьет из листьев дерева простого
Для всех заслуг бессмертные венцы,
Крепит Олимп, богов сближает снова?
— Мощь человека, в вас горящая, певцы!
Так примени ж ту мощь на деле
Для поэтических изделий,
Творя их, как дела любви творят.
Сначала сходятся, влюбляются, глядят,
Еще, еще, и следует сближенье,
Мелькает счастье, после — отлажденье;
Увлечены; там боль сердечных ран,
И не оглянешься, — уже готов роман.
Так и пиесы вы пишите!
Из жизни лишь поглубже зачерпните!
Живут ведь все, жизнь знает — мало кто;
Жизнь зачерпни, всем интересно то.
Ряд пестрых сцен, во мгле скользящий,
Побольше лжи, луч правды проходящей, —
Так сваришь лучшее питье,
Что всех живит и укрепляет все.
Тогда придет цвет лучший молодежи
На вашу пьесу, в жажде откровенья;
Чувствительные души ею тоже
Насытят меланхолий упоенье;
То тот, то этот будет поражен,
И всяк найдет, что носит в сердце он.
Готовы все еще и плакать и смеяться,
Все чтут размах, пленяет же их — вид;
Кто завершон, с тем трудно нам тягаться
Но кто становится, нас поблагодарит"
Так возврати мне дни былого
Когда и сам я был такой,
Бросал поток певучий слова
Непрерываемой струей;
Когда туманы мир скрывали,
Таила почка мир чудес,
Когда так щедро дол и лес
Мне тысячу цветов давали!
Как был я нищ и как богат,
Стремленьем к правде и обману рад!
Верни мне путь к былому пылу,
Мучительного счастья дни,
Всю мощь вражды, любви всю силу,
Мою мне молодость верни!
Нам молодость нужна, мой милый друг.
Когда нас враг в сраженьи стиснет,
Когда на шее нашей вдруг
Ряд девушек прелестных виснет,
Когда в дали за скорый бег
Венок блистает трудной цели,
Когда за пляской, полной нет,
Ждет ночь попоек и веселий.
Но чтоб к привычным вам струнам
С отвагой, с бодростью касаться
И к цели, что поставишь сам,
В возвышенном обмане мчаться, —
То, старики, ваш долг. Навряд
Вы меньше уж за то почтенны люду.
Не старость вводит в детство, как твердят,
Но нас детьми еще находит всюду.
Не кончить ли с словесным боем?
Мне дайте дело увидать.
Пока мы комплименты строим,
Полезное возможно дать,
О настроеньях спор бесплоден,
Их неуверенный лишен;
Кто стать в ряду поэтов годен, —
Поэзией владеет он!
Вам видно, в чем для нас отрада.
Сварить напиток крепкий надо;
За дело же, чего нам ждать?
Что ныньче упустил, и завтра не сыскать.
День пропустить — уж преступленье;
Кто смел — за волосы берет
Возможности без промедленья;
Их выпустить — жаль, без сомненья,
Вести их надо, — он ведет.
Вам знать, что на немецкой сцене
Всяк пробует, в чем мог успеть;
Так нынче можно не жалеть
Вам ни машин, ни объявлений.
Пусть льет с небес большой и малый свет,
Бросайте сноп сияний звездных,
В воде, в огне и в скальных безднах,
В зверях и птицах недостатка нет.
Так, на подмостках тесных, вдруг
Вместив творенья полный круг,
С разумной скоростью нам надо
Пройти с небес, чрез мир, до ада.
ПРОЛОГ В НЕБЕ
правитьКак было древле, солнце строго
Меж братских сфер свой гимн поет,
Своей назначенной дорогой
С громовым грохотом течет.
Крепит нас, ангелов, виденье,
Хоть в нем постичь нельзя и тень.
Величья дивного творенья —
Торжественно, как в первый день.
И быстро, и быстрей сознанья
Летит, вращаясь, шар земной,
Меняя райское сиянье
На полный страхов мрак ночной;
Морей широких волны стонут,
Стучась о грудь недвижных шхер,
Но и моря и шхеры тонут
В извечном, быстром беге сфер.
Рокочут бури в вечной смене,
С земли к морям, с морей к земле —
Куют, бушуя, цепь явлений, —
Живое творчество во мгле.
Сноп молнийный ударит дико,
В разгроме предваряя гром;
Но, вестники твои, владыко,
Восхищены мы светлым днем.
Крепит нас дел твоих виденье,
Хоть в нем постичь нельзя и тень,
И каждая черта творенья —
Торжественна, как в первый день.
Затем что вновь ты к нам, Господь, сошел —
Задать вопрос, что в нашем мире ново,
И так как ты обычно к нам не зол, —
Меж слуг своих меня ты видишь снова.
Прости, не строю громких слов с успехом,
Хотя б за то был проклят светом всем;
На пафос мой ответил бы ты смехом,
Когда б от смеха не отвык совсем.
О солнце в мирах сказать я не сумею,
Я вижу лишь, как люди клонят шею.
Бог малый мира все — таков, как сотворен;
Как в самый первый день, все также страней он
Немного б лучше жизнь он ведал,
Когда бы отблеска небес ему ты не дал.
Его он разумом зовет,
Затем лишь, чтобы быть скотней чем скот.
Он, коль шутить позволишь мне в усладу
Похож на длинноногую цикаду,
Что скачет и скача летит
И вечно ту же песнь в траве трещит;
Сидел бы он на зелени откоса,
А дряни нет, куда б не сунул носа!
Ты больше ничего не скажешь?
Всегда одни насмешки вяжешь,
Ужель земля тебе ничем не дорога?
Нет, Господи, она, по совести, плоха.
Мне люди кажутся в их бедах так унылы,
Что даже мучить их я не имею силы"
Ты знаешь Фауста?
Он доктор?
Мой слуга.
Его служенье, право, не простое:
Глупцу питье и пища — неземное.
Его броженье вечно в дали бросит;
Свое безумие он полу сознает;
Он звезд прекраснейших у неба просит,
Восторгов высших от земли он ждет,
Но все, что близко, все, что вдаль уносит,
Груди волнуемой покоя не дает.
Хоть путь его служенья ныне мглист,
Его я скоро приведу ко свету.
Садовник знает, видя первый лист,
Что цвет и плод украсят зелень эту.
Поставь заклад! еще его сгублю я;
Коль не положишь ты препон,
Его своей дорогой поведу я.
Пока он на земле жить осужден,
Тебе того не возбраняю.
Всяк заблуждается, пока стремится он,
Благодарю; ведь я предпочитаю
Возиться с мертвыми как можно реже.
Всего милее мне лица румянец свежий.
Меня покойник дома не найдет,
Я с ним всегда, как с мышью кот.
Ну так, даю я позволенье,
Сведи сен дух с его пути,
Заставь, когда найдешь уменье,
Его вслед за собой итти,
Но будешь посрамлен, познав ту суть,
Что честный человек, в слепом исканьи,
Все ж твердо сознает, где правый путь.
Да так! недолго будет ожиданье,
За свой заклад бояться мне ли?
Когда ж своей достигну цели,
Позволь мне, чтоб триумф свой справил я.
Грязь будет есть он, полн веселий,
Как тетушка моя, почтенная змея.
Тогда опять предстань свободно,
Тебе подобных я не презрел до конца.
Из духов тех, что страданью сродны,
Я меньше всех сержусь на хитреца.
Нередко человек и трудах ослабевает,
Его влечет бездейственный покой,
Тогда к нему приходит спутник мой,
Зовет, дразнит, как дьявол подстрекает.
Вы ж, истинные бога дети,
Ликуйте в пышном, животворном свете!
Творимое, что реет и живет,
Да примет вас в ласкательные грани,
А, что в явленьях шатких предстает,
Да укрепится мощностью сознаний,
Рад видеть старика по временам,
С ним связи не порвать стараюсь вечно.
Ведь мило, что такой вельможа сам
Болтает с дьяволом так человечно.
ТРАГЕДИИ ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
правитьI
НОЧЬ
править
Ах, в философию я вник,
И в медицину, и в права,
Читал, увы, как ученик,
И богословские слова!
И вот я все ж стою глупцом
И не умней, чем был в былом.
Я стал магистр, вошел в ряд докторов,
Десятый год — учеников
Туда, сюда, вперед, назад
Вожу я за нос наугад, —
И вижу: знанье не дано нам!
Тем сердцу быть испепеленным!
Пускай я разумней, чем все забияки,
Доктора и магистры, попы и писаки,
От предрассудков пусть я свободней,
Не боюся ни чорта, ни преисподней, —
Зато мне нет и радостей возможных
Не вижу больше истин непреложных,
Не вижу, чтоб я мог давать уроки,
Других учить и исправлять пороки.
Притом я нищ и жизнью всей
Не добыл власти и честей.
Так пес жить дольше б не остался!
Вот почему я магии предался,
Чтоб духов сила, их слова —
Мне вскрыли тайну естества;
Чтоб мне в поту ученикам
Не лгать, чего не знаю сам;
Чтоб я постиг уже вполне,
В чем связь миров в их глубине,
Мог видеть творческие зерна,
Я не в словах теряться вздорно,
О месяц! если б свет свой ты
В последний раз лил с высоты
На грусть мою, что ряд ночей
Влачу я в комнате моей!
Над грудами бумаг и книг,
Печальный друг, ты вновь возник!
Ах, если б мне бродить в горах
В твоих пленительных лучах,
Скользить меж духов по вершинам,
В сияньи реять по луговинам,
И чад наук причтя к отравам,
В твоей росе купаться здравым!
Увы! я все в тюрьме былин,
В проклятой трещине стенной!
И милый свет лучей дневных
Здесь тускл сквозь ряд кружков цветных,
Горами книг загроможден,
Что черви гложут, — праздный прах, —
До самых сводов погребен
Под ветхим ворохом бумаг;
Меж разных склянок и пробир,
Меж инструментов всех родов,
Где тлеет старый скарб отцов, —
И то — твой мир! и это — мир!
И ты дивишься, почему
Так тесно сердцу твоему,
И непонятная тоска
Всю жизнь гнетет исподтишка!
Взамен живой природы всей,
Что бог на радость дал земле,
Перед тобой в пыли, во мгле
Лишь круг скелетов да костей.
Беги! Прочь! Ринься в мир иной!
И разве этот тайный том,
Что Нострадам своим пером
Писал, не будет кормчий твой?
Поймешь ты в небе бег светил,
К речам природы склонишь слух,
Ток в душу примешь новых сил,
Как духу вольно внемлет дух.
Не разъяснишь сухим умом
Священных знаков, тайных слов.
Вы, духи, реете кругом;
Ответьте ж, если внятен зов!
Какой усладой дышит этот вид.
В мое сознанье входит он мгновенно,
По нервам и по жилам он струит
Былое счастье юности блаженной.
Не бог ли начертал тот знак,
Смиривший бурные порывы,
Вернувший сердцу мир счастливый!
Таинственным влекущий так,
Что сил природы внятны мне призывы?
Иль сам я бог? Светло мне, наконец!
Смотрю на знаки благостные эти,
Природы творчество вскрывается в их свете,
Впервые ясно мне, что говорит мудрец;
Не скрыт мир духов необорно,
Но в сердце — смерть, но в мыслях — муть!
Встань, ученик! купай упорно
В огне зари земную грудь!«
Как все здесь к целому идет,
Одно к другому тянет, льнет!
Вверх, вниз мелькают силы неземные,
Передавая ведра золотые,
На крыльях благодатных вея,
С небес легко сквозь землю рея,
И все со Всем в гармонии лелея!
Какое зрелище!.. Лишь зрелище опять!
Природу ль бесконечную объять!
Где вы, сосцы ее, ключи всей жизни?
Земле и небу сладко к вам прильнуть,
Стремится к вам больная грудь.
Всем — снедь вы, всем — питье, и — тщетно рвусь к отчизне!
Как этим знаком я по новому пленен!
О, Дух Земли, ты мне. роднее!
И силы все во мне — бодрее;
Как бы вином я опьянен,
Готов себя я в мир отважно кинуть,
Земных скорбен, земных восторгов жребий
Под бури смело парус ринуть вынуть,
И в час крушеньи с робостью не стынуть.
Темнеет вкруг меня,
Скрывает свет луна,
И меркнет лампа!
Мрак! Алые лучи сверкают
Над головой. — Нисходит
С высоких сводов ужас, и меня
Охватывает дрожь.
Я чувствую, ты близко, мощный дух!
Явись!
О, как трепещет сердце вдруг!
В порыве новом
Все чувства полны страстным зовом!
Кто мне желанный путь к тебе откроет?
Ты должен! Должен! Пусть то жизни стоит!
Кто звал меня?
Невыносимый лик!
Меня ты словом вызвал властно,
К моим пределам рвался страстно,
Что ж? —
Прочь! Я в ужасе поник!
Меня ты видеть желал упорно,
Мой голос слышать, мой облик зреть;
Меня твой вопль склонил слететь,
Я здесь! — Какой же страх позорный
В тебе, сверхчеловек? Где зов души?
Где грудь, что целый мир в тиши
Творила и в гордыне своенравной
Мечтала духам, нам, быть равной?
Где ж, Фауст, ты, чей голос мне звучал,
Ты, кто ко мне всей волей приникал?
Ты ль это, кто от моего дыханья
Трепещешь до глубин сознанья?
Червь скорченный, как ты несмел!
Я ль, Огнеликий, отступить способен?
То — я, я — Фауст, я тебе подобен!
Я в волнах жизни, я в буре дел
Рею в глубь и в твердь,
Ношусь на просторе]
Рожденье и смерть,
Предвечное море,
Переменные ткани,
Цветенье деяний!
Так, времен по свистящему рея станку.
Божеству одеянье живое я тку.
Весь мнр объемлешь ты вниманием своим,
О деятельный дух, как близок я к тебе!
Ты близок к духам тем, тебе кто постижим,
Не мне!
Как не тебе?
Кому ж?
Я образ божества,
Не сроден даже и тебе?
О смерть! мой фамулус опять
Мне счастье лучшее ничтожит!
Осю полноту видений может
Сухой пролаза разогнать!
Простите! декламировали вы,
Из драмы греческой читали, верно.
Вот в чем успеть желал бы я; безмерно
Теперь то ценится в устах молвы,
Нередко слышал я, и это мучит,
Что проповедника комедиант научит.
Коль проповедники комедианты,
Какими сплошь являются они.
Ах! здесь в музее, кроясь в фолианты,
И видя свет лишь в праздничные дни,
Как в телескоп, как еле зрячий,
Мы проповедать можем ли иначе?
Где чувства не было, там все бесплодно,
Где речь не из души текла
И силой внутренне-свободной
Сердца внимающих влекла!
Сидите! клейте что-то сами,
Рагу кусков с пиров чужих!
Вздувайте гаснущее пламя
Над пеплом очагов своих!
Детей и обезьян дивите,
Когда вам любо их привлечь;
Но сердце с сердцем съединить не мните,
Где не из сердца льется речь.
Но в изложении — оратора успех.
Я верю в то, хоть сам отстал от всех.
Лишь подлинных ищи наград!
К чему глупцов звенящих шум?
Повсюду смысл и здравый ум
И без искусства победят;
Когда ты важное сказать имеешь что-то,
К чему ж тут о словах забота?
Да, паши речи, что, блестя огнем,
Ничтожество людское крошат,
Бесплодней ветра, что осенним днем
В тумане листья мертвые ворошит,
Наука, боже, велика,
А время жизни кратко.
При всех критических стремлениях, украдкой
Гнетет мне грудь и ум тоска.
Как трудно приобресть те средства, чтобы смело
Хотя бы до источников дойти;
Но чуть дошел до полпути,
Как бедняку и умереть приспело.
В пергаменте ль святых ключей искал ты,
Чья влага жажду утолит навек?
Нет, утоления не испытал ты,
Его в себе не черпав, человек!
Простите! Что прекраснее на свете —
Вникать глубоко в дух столетий,
Чтоб видеть, как судил до нас мудрец иной
И как ушли вперед мы царственной стопой.
Ушли? о, да, до самых звезд!
Дух прошлого, мой друг, не прост,
Для нас он книга, где есть семь печатей,
Что духом времени слывет,
По существу дух нескольких господ,
Где прошлое играет кстати.
Поистине бывает часто тошно!
Посмотришь, — и бежать готов:
Отбросов бочка иль чулан ветошный,
А, в лучшем, спор царей и городов,
С прекрасной прагматической максимой,
В театре кукольном весьма употребимой.
Однако мир! сердца людей, умы!
Познать все это каждого тревожит.
Познать! но что так называем мы?
Кто верным именем назвать младенца может?
Те, редкие, чей что-то видел взор,
Кто расточали глупо чувств избыток,
Неся толпе свои мечты, свой свиток, —
Изведали распятье иль костер.
Но извините, друг, давно уж ночь,
На этот раз пора расстаться.
Я бодрствовать и дольше бы не прочь,
Чтоб так учено с вами препираться.
Позвольте завтра вам, хоть Пасха, все же
Задать два-три вопроса тоже.
Наука для меня — великая услада,
Хоть знаю много, знать бы все мне надо.
Как ум того еще в надеждах бродит,
Кто вечно возится в гнили пустой,
Сокровищ ищет жадною рукой
И рад, что дождевых червей находит!
И мог звучать подобный голос в час,
Когда кругом витали духов тени?
Но ах, благодарю на этот раз,
Несчастнейший из всех земных творений!
Я из отчаянья был вырван, в миг,
Когда мой разум словно разрывался.
Ах, призрак был столь демонски-велик,
Что карликом себе я уж казался.
Я, образ божества, кто лик клонил
К зерцалу истины; кто, в миг чудесный,
Дышал в лучах и в светлостя небесной
И отрешен от земнородных был;
Кто, больше ангелов, искал в мечтах
В состав природы влиться духом властным,
Творя стать жизни божеской причастным, —
Как я наказан в том порыве страстном:
Громовым словом я повержен в прах!
Нет, я тебе не смею быть подобен;
Тебя привлечь, заклясть я был способен,
Но был не в силах удержать в руках.
Я был, в миг дивный необъятно,
Столь мал и столь велик собой!
Ты грозно вверг меня обратно
В удел безвестности людской.
Научит кто? Чем грозны дали?
Мечты я должен ли задуть?
Ах, самые дела, как наши все печали,
Нам заграждают в жизни путь.
Небесное, к чему наш дух стремится,
Все дальше, дальше гонится земным;
Когда житейских благ нам удалось добиться,
Мы лучшее — обманом, тенью мним.
Что жизнь дают нам, светлые стремленья
Немеют в днях житейского волненья.
Фантазия свой пламенный полет,
Полна надежд, к предвечному направит;
Но путь ей мал: времен водоворот,
Благ, льнущих к благам, ей преграды ставит.
Глубоко в сердце зиждется забота,
Родя там горести без счета,
Бессонно ждет, гоня веселье и покой.
Являясь вновь под маскою иной;
Встает, как дом и двор иль как жена и дети,
Как яд, кинжал, огонь, вода;
Дрожишь пред тем, чему не сбыться никогда;
То, не терял чего, оплакиваешь в свете.
Не равен я богам; во глубь низвергнут я;
Моя судьба — удел подземного червя;
Кормясь в пыли, в ней копошится он,
Но путника ногой растерт и погребен.
Не я ли замкнут в комнате моей,
Где сотни полок вдоль по стенам виснут?
И хламом, тысячами мелочей
В мир, молью съеденный, не я ли втиснут?
Здесь обрету ль, что нужно мне?
Из тысячи ль томов узнать мне надо,
Что люди всюду плачут в тишине,
A двум ли, трем ли жизнь была усладой?
Что скалишь зубы, череп, ты в углу?
Как мой, твой мозг когда-то здесь томился,
Искал живого дня, страдал, идя во мглу,
И к истине мучительно стремился.
Как призраки, ряд инструментов встал,
Зубцы, ремни, колеса и машины;
Я был у двери, вас ключом считал;
Затейлив ключ, но не свернет пружины!
Тайн полная, при свете дня
Природа свой покров не снимет перед нами;
Во что не мог проникнуть духом я,
То вскроется ль винтом и рычагами?
Прибор старинный, лишний мне, стоит
Там, где моим отцом поставлен был он;
Старинный сверток сажей там покрыт:
От лампы копоть столько раз ловил он.
Я б лучше малое наследье промотал,
Чем под наследием потеть в изнеможеньи!
Что мне отец в наследство передал,
Он собрал, чтоб использовать владенье.
Но обладать ненужным я устал;
Нам нужно только то, что нам дает мгновенье.
Но почему мой взор к той полочке прикован?
Иль эта склянка для очей магнит?
И почему стою я очарован,
Как в ночь, когда в лесу свет лунный заблестит?
Приветствую тебя, фиал бесценный!
Тебя беру я с радостью священной,
В тебе я мудрость и искусство чту;
Вместилище влияний, к снам манящих,
Источник сил пленительно губящих,
Будь милостив к владыке твоему!
Я на тебя смотрю — тоска уснула;
Я в руки взял тебя — страсть потонула.
На бури духа сходит тишь и лень;
Смотрю, как море беспредельно плещет;
У ног зеркальная поверхность блещет;
Течет к брегам безвестным новый день.
Несется огневая колесница
Ко мне на легких крыльях; я готов
В эфире новыми путями насладиться
И чистым творчеством иных миров.
Возвышенная жизнь! богов обитель!
Недавно червь, ты стоишь ли ее?
Да! лишь от ласки солнца, земножитель,
Отважно отврати лицо свое!
Дерзай! пусть дверь рука твоя откроет,
Перед которой все отходит вспять.
Настало время делом доказать,
Что человека мощь богов величья стоит;
Пред бездной той не отойти назад,
Где все мечты от страха безответны;
Переступить через порог заветный,
Пред зевом чьим пылает целый ад;
На этот шаг улыбчиво решиться,
Хотя б с опасностью — в небытии разлиться.
Ко мне, прозрачный пузырек хрустальный,
Покинь футляр, старинный и печальный!
Я об тебе не думал много лет.
На шумных пиршествах отцов сверкал ты,
Гостей суровых утешал ты,
Тебя соседу там вручал сосед.
Твоих узоров пышность дорогая,
Обычай изъяснять стихами их,
Одним глотком всю чашу осушая, —
Напомнили мне ночи лет былых.
Тебя я больше не подам соседу,
Я шуткой о тебе не оживлю беседу;
Вот — сок, им буду быстро опьянен.
В тебя он льется темного струею,
Сготовлен мною, выбран мною;
Последний мой глоток! высоко, всей душою,
Будь утру, как привет священный, вознесен!
Христос встал из мертвых,
Клича приветственно
Смертных, в наследственной,
Длительной, бедственной
Муке — простертых!
Что за глубокий зов, за светлый звон
От уст отводят властно это зелье?
Иль колокольным гулом возвещен
Уже день первый Пасхи, день веселья?
Звенит ли там уже гимн утешенья тот,
Что перед гробом пел хор ангелов с высот,
Обетованьем нового завета?
В благоуханьях
Тело омыли мы;
Мучась в рыданьях,
В гроб положили мы;
Нами в плат, самый
Чистый обвит он весь;
Ах! и Христа мы
Вдруг не находим здесь.
Христос встал из мертвых!
Мир вам, любившие,
Искус вкусившие,
Не уступившие
Пристаней твердых!
Чего вы, мощны и нежны,
Здесь ищете, небес призывы?
Звучите тем, чьи души смягчены,
Во мне же веры нет, хоть к слуху и дошли вы.
О чудо! веры ты — любимое дитя!
Я не могу к тем сферам устремиться,
Куда влечет тот сладкий зов, звеня;
Но все же этот звон, что с детства знаю я,
Еще зовет — вновь к жизни возвратиться.
Лобзанием любви небесной жгла
Меня великая суббота прежде,
Колокола мне пели о надежде,
И сладостна молитва мне была;
Во власти несказанной грезы,
Я шел в лес, в поле; в тишине
Струил восторженные слезы,
И целый мир вставал во мне.
Вновь игры юности манят под песни зги,
Весенний праздник вольных благ;
Воспоминаньем дней, когда мы были дети,
Последний сдержан грозный шаг.
Звучи же, гимн привета неземного;
Вот льются слезы; твой, земля, я снова!
Вот, погребенный, он
С неба нам слышен;
В жизни взнесенный, он
Дивно возвышен,*
Близок в стране иной
К творческой радости;
Мы ж, на груди земной, —
Чуждые сладости.
Сходит в обитель —
Грусть, как в ненастие.
Тяжко, учитель,
Ах! твое счастие!
Христос встал из мертвых,
Чуждый нетления;
Тканей простертых
Вольно рвет звения.
Благо вам, вставшие,
Глубь любви знавшие,
Братски вкушавшие,
Тайну вещавшие,
Радость приявшие,
Близок учитель к вам,
С вами он сам!
II
У ГОРОДСКИХ ВОРОТ
править
Зачем мы за город идем?
Идем в охотничий мы дом.
А мы дойдем на мельницу, не с ними.
Я посоветую пойти к прудам.
Нехороша дорога там.
А ты куда?
Пойду я за другими.
В Бургдорф пойдемте! Там всегда найдешь
Милейших девушек, и пиво — прелесть тож,
И сорта первого там драка,
Эк, беспечальная башка!
Иль в третий раз уж чешутся бока?
С тобой не по пути мне, забияка.
Нет, нет, мне в город надобно назад.
У тополей его найдем, наверно.
Вот будет счастье, для меня; он рад
Всегда с тобой итти рядком примерно.
Танцует только он с тобой,
А что мне в радости чужой!
Он нынче будет не один,
Придет с ним, он сказал, курчавый господин.
Глянь,…..честные идут там дружно!
Товарищ, поспешим! догнать их нужно.
Ах, пиво крепкое, забористый табак,
Да….. нарядная, но мне вот это так.
На милых юношей взгляните-ка, пожалуй!
Взаправду, это — чистый срам;
Им в лучшем обществе бывать бы надлежало,
Они ж за девками стремятся по пятам!
Не так спеши! вон две еще идут,
Они поистине пригожи;
Средь них моя соседка тут
И мне она по сердцу тоже;
Идут, не торопя шагов,
И нас возьмут с собой в конце концов,
Нет, братец! что стеснять себя! Вперед!
Дичь улетит, медлительность все сгубит.
Та ручка, что в субботу сор метет,
Всех лучше в воскресенье приголубит.
Мне новой бургомистр не но душе, ей-ей,
С тех пор, как им он стал, он день за днем наглей.
Что городу его правленье дало?
Жизнь тяжелее с каждым днем,
Приказов больше, чем в былом,
И платим больше, чем бывало.
Прекрасных дам, господ любезных,
Что все в шелках, что все в цвету,
Молю не презреть жалоб слезных,
Прошу смягчить мне нищету!
Меня не бросьте в общей груде!
Лишь тот счастлив, кто не скупой,
И день, что празднуют все люди,
Да будет день удачный мой.
Чти лучше: в праздник, на груди природы
Потолковать о битвах, о войне,
Как где-то в Турции, в чужой стране,
Дерутся меж собой народы,
Стоить перед окном, стакан в руке,
Глядишь, как весело суда идут в реке,
А под-вечер домой пойдешь к жене и сыну,
Благословляя мир и мирную годину.
Да, да, сосед! и мой такой же суд,
Пусть головы себе срывают в бое,
Пусть друг на друга все встают,
Лишь дома все осталось бы былое.
Э, как разряжены! ах, молодая кровь!
Чье сердце перед вами не заноет?
Лишь не гордитесь, да не хмурые бровь!
Чего вам хочется, сумею я устроить.
Агата, прочь! нам выставлять себя
Открыто с ведьмой этой не пристало;
Хоть в ночь она Андреевского дня
Мне суженого ловко показала.
Она в кристалл дала мне посмотреть;
Он был солдатом, так хорош казался!
С тех пор ищу, не устаю глядеть,
Но так он мне и не встречался.
Замки, что высят
Стены с зубцами.
Девы, что в жизни
Горды мечтами, —
Никнут пред нами!
Славны награды
В сладком труде.
К ним все солдаты
Рвутся везде!
Пусть призывают
Нас барабаны.
Мчимся на радость,
Как и на раны.
Это и жизнь есть, —
Приступы, взрывы!
Замки и девы,
Сдаться должны вы!
Славны награды
В сладком труде.
К ним все солдаты
Рвутся везде,
Стал свободен от льда бег ручья и потока.
Их ласкает весны веселый взгляд,
Незабудки цветут в долине глубокой,
Седая зима, ослабев до срока,
В глухие горы ушла назад.
Оттуда шлет, убегая, она
Бессильные вихри зернистого снега,
Но в полях побеждает зеленая нега,
Так как солнцу несносна везде белизна.
Повсюду дарит расцветанье, стремленье,
Быть все хочет в цветном облаченьи;
И если цветами беден сад,
То на людях пышный наряд.
Погоди, и с этой выси
Вспять на город оглянися;
Там из сумрачных ворот
Радостно валит народ.
Веселы все в эти дни;
Пасху празднуют они;
Сами вышли они из гробов;
Из удушливых горниц низких домов,
Из мастерских, из застенков торговли,
Из-под гнета шпица и кровли,
Из тесноты переулков щемящей,
Из досточтимой ночи церквей —
Они вышли к сиянью лучей.
Глянь лишь, глянь, как толпою спешащей
Оживились луга и сады,
Как тысячи лодок по речке блестящей
Режут радостно дали и шири воды.
Вот, переполненный до края,
Поплыл последний челн в волнах;
И даже, по тропам мелькая,
Цветные платья на горах.
Вот голоса деревни местной;
Здесь для народа — рай небесный;
Стар, млад ликует вся семья:
Здесь вновь я — человек, им быть — здесь должен я.
Повсюду, доктор, с вами прогуляться —
Мне в честь и к выгоде моей,
Но здесь один я б не желал остаться,
Затем что враг я грубых всех затей.
Стук кеглей, скрипки, крики — нестерпимый
Шум для меня, а это наш народ,
Вопя, как бесом одержимый,
Зовет весельем, песнями зовет.
Плясать сбирался пастушок,
Нядел он бант, жакет, венок,
Красив пришел под липки.
Там шел тогда веселый бал,
Всяк, как безумный, танцовал
Юхе! Юхе!
Юхейса! Хейса! Хе!
Так пели струны скрипки.
Пастух, что вихрь, в толпу влетел,
И локтем девушку задел
Он в бок, не без улыбки.
Но девка свежая глядит,
„Иль так глупа я!“ говорит.
Юхе! Юхе!
Юхейса! Хейса! Хе!
Эй, берегись ошибки!»
Но быстро в круг идет он сам,
Он пляшет здесь, он пляшет там,
Все — прочь, боятся сшибки.
Они красны, они в жару,
Рука е рукой ведут игру,
Юхе! Юхе!
Юхейса! Хейса! Хе!
И их колени гибки.
«Не сыпь слова, не верю в них,
Коль парень девке не жених,
Его все клятвы — зыбки!»
Но в сторону они пошли,
И вот от лип они вдали,
Юхе! Юхе!
Юхейса! Хейса! Хе!
Чу! крик и звуки скрипки.
Вот это, доктор, любо в вас:
Вы не гнушаетесь людей,
И нынче здесь, в большой толпе,
При всей учености своей.
Вам кружку лучшую несу, —
Чтоб пива свежего испить.
Примите дар, желаю вам
Не только жажду утолить, —
Но сколько в кружке капель есть,
Еще вам столько ж дней провесть.
Беру ваш дар, благодарю
И за здоровье ваше пью,
По правде, очень хорошо,
Что вы пришли в веселый день,
Но до того и в злые дни
Нас помнить было вам не лень.
Немало здесь в живых стоит,
Кого когда-то ваш отец
От яростной горячки спас,
Заразе положив конец.
Тогда вы, юношей еще,
За ним к больным ходить взялись;
Немало трупов было там,
Вы ж от заразы сбереглись.
Был трудных испытаний час;
Спасителя Спаситель спас.
Живи во славе много лет,
Чтоб нас ты мог спасать от бед!
Пред тем клонитесь, кто с высот,
Спасать уча, спасенье шлет.
О муж великий! что должны зажечь
В твоей душе хвалы подобной дани!
Счастлив, кто из своих познаний
Такую пользу мог извлечь!
Отец тебя там сыну показал,
Бежит, теснится стар и мал,
Замолк скрипач, и замер бал.
Проходишь ты; все встали в ряд,
Бросают шапки пред собой,
Почти-что ниц упасть хотят,
Как пред святынею какой.
Еще пять-шесть шагов; пойдем на этот склон,
На камне этом отдохнем, гуляя,
Здесь часто я сидел, в раздумье погружен,
Молитвой и постом себя смиряя;
Богат надеждой, в вере тверд,
Стеня, ломая руки, слезно
Царя небес молил, простерт,
Конец послать заразы грозной.
Хвала толпы звучит насмешкой мне,
О если б ты читал в душевной глубине!
Отец и сын, как не по праву
Мы заслужили эту славу!
Отец мой был простой почтенный человек.
В святые области природы, нам безвестной,
Он, хоть по-своему, но честно,
Упорно рвался весь свой век;
Всю жизнь, примкнув к другим адептам,
Он в черной кухне восседал
И по бесчисленным рецептам
Там дряни разные мешал.
Являлся Красный Лев, жених отважный;
Был в теплой ванне с Лильей обручен,
И под живым огнем союз их влажный,
В покое брачном, был преображен;
Бросала, наконец, лучи цветные
Царица юная в бокал.
То было снадобье; хоть мерли все больные, —
Кто исцелен, вопрос не возникал.
Так мы своею адской кашей,
Средь наших гор, в долине нашей,
Заразы злей губили в тишине.
Я сам дал тысячам отраву;
Те сгибли, я же дожил, чтоб славу
Убийцам наглым пел народ при мне.
Ужели это вас тревожит?
Иль не свершит довольно тот,
Кто знанья, что приобретет,
Научно, с точностью приложит?
Коль, в юности, труды отца ты чтил, —
Так им поддержан был на деле;
Коль знанье, в зрелости, обогатил, —
Дал сыну своему поставить выше цели.
Блажен, кто верит берега достичь
Из моря заблуждений и разлада
Нам надо то, чего нельзя постичь;
Что можем мы постичь, того не надо,
Ио лучше провести нам час услад
Без грустных дум, что дух мятежат.
Смотри, как золотом закат
Меж зелени ряд хижин нежит.
День прожит; солнце клонится вдали,
Но ждет, чтоб к новой жизни возродиться.
Где крылья, чтоб взлететь с земли,
Чтоб вдаль и вечно вдаль стремиться!
Вот в вечных светах заревых
Безмолвный мир у ног лежит широко;
Вершины блещут, дол уснувший тих,
Ручьи сребро льют в золото потока,
Полета не стеснят, где волен я, как бог,
Громады гор с ущельями глухими;
Вот океан с заливами живыми
Пред восхищенным взором лег.
Но скрыл богиню мрак плаща ночного.
Стремленья нового не превозмочь!
Спешу вперед, чтоб вечный свет пить снова:
День предо мной, за мною ночь!
Свод неба надо мной, внизу волн бег жемчужный.
Прекрасный сон, в котором тонет взор!
Ах, если крылья духа мчат в простор,
То крылья тела нам не нужны!
Но всем один и тот же жребий:
Нас чувство манит ввысь, вперед,
Когда, затерянного в небе,
Нас жаворонка песнь влечет,
Когда, распластан над мечами
Сосновых куп, орел парит,
Иль над полями, над водами
Клин журавлей домой спешит.
И я нередко знал часы томлений,
Но не испытывал таких стремлений.
Полями, лесом скоро станешь сыт;
Я зависти не чувствовал быть птицей;
Духовной радостью нас иначе дарит
За томом том, страница за страницей.
Ночь зимняя мила, прекрасна; дрожь
Блаженную по членам всем проводит;
И ах! пергамент редкий развернешь, —
И небо целое в тебя нисходит,
Одно стремленье знал ты в жизни всей.
О, не учись с другим спознаться!
Ах, две души живут в груди моей,
Одна желает от другой отъяться.
Ту, в плотном воздухе любви, вплели
В мир этот — наших органов сцепленья;
Другая властно рвется в высь с земли,
Где пращуров возвышенных селенья.
О, если в воздухе вы, меж землей
И небом, духи, век ведете властно, —
Слетите вниз из выси золотой,
Меня умчите к жизни новой, ясной!
О, был бы плащ волшебника со мной,
Я б улетел к неведомому миру,
Я б дал взамен плащ самый дорогой,
Его б я взял за царскую порфиру!
Знакомый сонм не вызывай сюда,
Что бурно ширятся в дыму бесследном:
Он тысячи опасностей всегда,
Со всех сторон, готовит людям бедным.
Дух Севера зуб острый в нас вонзит
И жалом, колким, как стрела, погубит;
С Востока дух весь иссушен летит
И наши легкие сосать он любит;
Коль из пустыни духов вышлет Юг,
Над теменем те зной за зноем копят;
Рой с Запада — сперва свежит, но вдруг
И нас, и долы, и луга затопит.
Внимать готовы, гибель нам неся;
Готовы слушаться, обман сплетая;
Себя являют посланцами рая
И ангельски лепечут, ложь глася.
Однако, в путь! Свет скоро нас покинет,
Туман ложится, воздух стынет.
Мы под-вечер впервые ценим дом, —
Но что ты стал? дивясь, глядишь кругом?
Что странного твой взор во мгле находит?
Ты видишь: черный пес в полях и нивах бродит?
Давно слежу за ним, неважен он на вид.
Всмотрись получше! Что в себе тот зверь таит?
Да просто пудели; чутьем счастливым
Хозяина он ищет по следам.
Заметь, как он, извивом за извивом,
Подходит ближе все и ближе к нам!
И путь его, не знаю прав я буду ль, —
Мне видится огнями осиян.
По-моему, там только черный пудель:
Все прочее — ваш зрительный обман.
Мне кажется, вкруг наших ног он чертит
Магическими петлями печать,
Я вижу, скачет вкруг, хвостом пугливо вертит,
Найдя чужих, где ждал хозяина сыскать.
Круги тесней; вот он бежит нам вслед.
Ты видишь — пес, и призрака в нем нет.
Бежит, визжит, ползет, на брюхо пав,
Хвостом виляет. Весь собачий нрав.
Будь нашим спутником! Сюда.
Ученая собака, да!
Стоишь, она покорно ждет,
Промолвишь слово, подойдет;
Что потеряешь, принесет;
За палкой в воду поплывет.
Ты прав, нет духа и следов,
То — просто дрессировка псов.
Ко псу, что мог так научиться,
И муж ученый может пристраститься
Твоей любви по праву он достиг,
Понятливый студентов ученик,
(Они входят в городские ворота.)
III
КОМНАТА ЗАНЯТИЙ
править
Покинул я поля и нивы;
Их ночь покрыла, не дыша.
Свитые темные порывы
В нас будит лучшая душа.
Стремленья дикие забудем;
Спи, воля бурная моя!
Весь полон я любовью к людям,
Любовью к богу полон я.
Смирно, пудель! что бегать злобно?
Зачем порог обнюхивать там?
Вот у печки устройся удобно,
Тебе я подушку лучшую дам.
Как там потешал, пи дороге горной"
Ты нас, скача, проявляя злость,
Так мне теперь подчинись покорно,
Будь доброжелавный, тихий гость.
Когда покой мой тесный греет
Вновь лампа, милый свет струя,
В моей груди опять светлеет
И в сердце, знающем себя.
Вновь разум страстно хочет слова,
Надежда вновь цветет свежей;
Потоков жизни ищешь снова,
Ах, жизни девственных ключей.
Пудель, не вой там! И к песне священное
Что теперь всей душой овладела, вставая,
Не примешивай песьего лая.
Люди то ненавидят обыкновенно,
Что им неясно;
Все, где добро, все, что прекрасно,
Что трудно принять им, встречают смехом;
Быть хочешь ли, пес, ты, воя, их эхом?
Но ах! в груди (мало добрых усилий!)
Успокоенья ключи уж застыли.
Зачем буре так скоро было должно проснуться,
И мне снова к жажде вернуться?
Я изведал не раз такие паденья.
Но мы недостаток воли заменам:
Мы сверхземное более ценим,
Если смотрим в слова откровенья.
Где властней и прекрасней горят слова эти,
Как не в Новом Завете?
Хочу текст основной перелистать я,
Хоть раз с правдивой прямотой
Оригинал святой
Родным и милым мне наречьем передать я.
Написано: «В начале было Слово!»
Уж затрудненье! Кто поможет снова?
Я слову не могу воздать такую честь,
Иначе должно перевесть,
Коль разум правильно мне светит в глуби дум,
То здесь написано, что «был в начале Ум».
Обдумай первую строку глубоко,
И пусть перо не пишет раньше срока!
Умом ли создано, сотворено все было!
Должно стоять: «Была в начале Сила»,
Но вот, пока пером я это выводил,
Как что-то требует, чтоб вновь я изменил.
Дух руководит иной! Решенье вижу, Смело
Пишу; «В начале было Дело!»
Коль нам с тобой делить жилье,
То, пудель, прекрати вытье,
Вой прекрати ты!
Товарищ столь сердитый
Не по мне на этот раз,
Одному из нас
Должно прочь сейчас.
Хоть право гостя я нарушу, —
Открыта дверь, беги наружу!
Но что мне суждено открыть?
Естественно могло ль то быть?
То явь ли? тень ли предо мной?
Как толст, высок стал пудель мой,
Как мощно он возрос,
Нет, это уж не пес!
Что за призрак мной в дом введен!
Уж стал гиппопотамом он,
С горящим взором, страшным ртом.
О, ты мне знаком!
К тебе, полуадский род,
Ключ Соломонов подойдет.
Пойман один, посмотрите!
Здесь останьтесь, не входите!
Как лиса из желез,
Рвется старый бес.
Ну, не плошай1
Здесь шныряй, вновь несись,
Вниз и ввысь,
Но ему свободу дай!
Авось поможем,
Ков уничтожим,
Ибо всем он много
Раз бывал подмогой.
Встречу с зверем намерен начать я,
Употребив Четырех Заклятье;
"Саламандре калиться,
Ундине, развиться,
Сильфе расплыться,
Кобольду трудиться!
Кому чужие
Четыре стихии,
Кто в силу их
И в сущность не вник, —
Чужда тому власть
Духов заклясть.
В пламени сгинь,
Саламандра!
Плыви с нею в синь,
Ундина!
В метеоре сверкай,
Сильфа!
Помощь домашнюю дай,
Кобольд! *
. . . . . . . . . .
Incubus, incubus!
Явись завершить союз!
- Слово «Кобольд», составляющее лишний стих — добавление переводчика. Прим. ред.
Из четырех по крайней мере
Ни одного нет в звере.
Он лег спокойно, оскалясь на меня.
Еще его не потревожил я.
Смогу сыскать я
Сильней заклятья.
Иль ты, друг, наконец,
Из ада беглец?
Так видишь: вот знак.
Никнут пред ним
Черные соймы.
Зверь уж выгнулся, шерсть ощетиня.
Прочтешь ли, проклятый,
Его имена ты?
Прежде век рожденного,
Неизреченного,
В небо взнесенного,
Злодейски пронзенного?
Прогнан за печку, он
Вздулся весь, словно слон,
Всю келью наполнил, безмерен,
В туман разлиться намерен.
Нет, к потолку не рвись,
У ног господина ложись!
Видишь, не тщетным грозил я знаменьем,
Святым опалю тебя пламенем!
Иль ждешь от меня
Палящего трижды огня?
Иль ждешь от меня
Сильнейшего заклятья?
К чему все громы? вам готов внимать я.
Вот кто был пуделем одет,
Схоласт бродячий! Случай презабавный!
Ученейшему мужу мой привет!
По вашей милости вспотел я славно.
Как звать тебя?
Вопрос, на взгляд мой, мал
Для мужа, кто на слово негодует,
Кто в стороне от видимости встал
И всех существ лишь глуби испытует.
У вас по имени его
Познать возможно существо,
Что выступает ясно тут,
Коль вас Бог мух, Губитель, Лжец зовут.
Итак, ну кто же ты?
Часть силы я,
Что хочет зла всегда, всегда добро творя.
Что ж вложено в слова загадочные эти?
Я — дух, что отрицает все на свете.
И то по праву: мир, что здесь устроен,
Лишь одного — сметенным быть достоин.
Пусть лучше гибнут существа земные!
Все, что зовете вы грехом,
Погибелью, короче — злом, —
Моя природная стихия!
Ты частью назвался, а весь ко мне предстал.
Но истинную правду я сказал.
Ведь даже человек, сей малый мир глупца,
Себя считает целым до конца.
Я — часть той части, что в начале всем была,
Я — часть той Тьмы, что Свет произвела,
Надменный Свет, что матерь ночь
Теперь теснит и хочет сдвинуть прочь.
Но не достичь ему: что ни творит он, то
С телами накрепко слито,
Исходит он от тел, прекрасен лишь в телах,
Ему преградой всюду тело станет,
И он, надеюсь, долго не протянет;
С телами обратится в тлен и прах.
Так вот каким ты занят дивным делом!
Не в силах уничтожить в целом,
По мелочам ты начал то ж.
И в том, увы, недалеко уйдешь,
Против Ничто, как враг нещадный,
Восстало Нечто, мир нескладный.
Я, право, пробовал всего,
Не знаю, чем донять его.
Пожар, потоп, трус, вихри! Горе, —
В конце концов опять — земля и море!
С проклятым племенем звериным и людским
Бороться, право, не под силу,
Я стольких проводил в могилу,
И свежий род все вижу я живым.
Все так идет, что впору и взбеситься]
В земле, в воде и в воздухе — роится
Зародышей тьмы тем, везде,
В сухом и влажном, в теплом и холодном,
И не запасся б я огнем свободным,
Мне места на было б нигде.
Так силе вечной, лучезарно
Творящей, движущей — сквозь мрак
Ты кажешь, сложенный коварно,
Холодный дьявольский кулак.
Иное выдумать бы надо,
О, хаоса чудное чадо!
Мы сами мыслим о другом,
Подробней другой раз об том.
Теперь мне можно ль удалиться?
Зачем ты спрашиваешь вдруг?
Тебя узнать хотел я поучиться.
Вновь приходи, когда досуг.
Вот — дверь, окно — вот; может статься,
В трубу ты предпочтешь полезть.
Мне выйти нелегко, признаться;
Препона маленькая есть,
Волшебный знак там у порога.
Как, пентаграммы этот знак?
Скажи ж, сын ада, если строго
Мешает он, сюда вошел ты как?
Как бес такой был обморочен?
Всмотрись получше! знак не точен;
Сам видишь, уголок, где дверь,
Остался приоткрытым справа.
Вот случай подходящий, право!
Итак, ты пленник мой теперь?
Нечаянно удачу встретил!
Да, впрыгивая, пудель не заметил;
Теперь смотрю иначе я,
И чорту выйти вон нельзя.
Иди в окно, не вижу затруднений.
Таков закон чертей и привидений:
Каким путем вошел, тем и иди назад.
Свободен вход, при выходе — препоны.
Есть и в аду свои законы?
Что ж, хорошо, возможен с вами лад.
Быть может, договор с тобою заключим мы?
Что обещаем мы, все с точностью дадим мы,
Ни в капле не обманет ад.
Но это кратко не изложишь,
Придется снова толковать;
Мне, этот раз, — вновь и опять
Надеюсь, — ты уйти поможешь.
Нет, погоди еще. Я жду.
Меня ты сказкой позабавишь.
Все ж отпусти, я скоро вновь приду;
Тогда вопросов в волю ты поставишь.
Но звал ли я тебя, скажи?
Сам в западню ты влез охотой.
Кто чорта держит, тот держи;
Не скоро он опять пойдет к тебе в тенета.
Коль хочешь ты, то я готов
Твоим товарищем остаться,
Но под условьем: несколько часов
Тебе моим искусством забавляться.
Согласен, делай что-нибудь;
Забавным лишь в искусстве будь,
Мой друг! твой ум получит боле
За этот час, чем даст в неволе
Год одиноких дум твоих.
И будеть пенье духов нежных,
Ряд вызванных картин безбрежных
Не только мигом чар пустых:
Нет, обонянье усладит он,
И вкус усладой утолит он,
Насытит жажду чувств слепых.
Не нужны нам приготовленья;
Мы в сборе, начинайте пенье!
Меркните, темных
Сводов колонны,
Нежно живое,
Ты, голубое
Небо, сияй!
Скройся, кров темных
Туч нагнетенных,
Звездочек скромных,
Солнц благосклонных
Радость, сверкай!
Роем небесным,
Дивно прелестным,
В пляске склонений
Духи проходят.
Страстные тонн
Следом низводят.
Их одеяний
Легкие ткани
Кроют в тумане
Землю и зелень.
Где упоенных
В сладких мечтаньях.
Двое влюбленных!
Зелень да зелень!
Мир в расцветаньях!
Пресс виноделен
В чанах громадных
С лоз виноградных
Брыжжет ручьями
Вина, все в пене;
Нет заграждений
В блеске камений;
Вот перед нами,
Кинув вершины,
Спят озерами,
Там, где долины
Сжатые склоном.
В лесе зеленом
Сладко там птице.
К солнцу стремится,
К острову льется
Ток — золотому,
Что по морскому
Лону несется,
Звучные хоры
Полнят там горы,
Видишь, как лугом,
Радостным кругом,
Брошены в поле,
Пляшут на воле,
Эти скользнули
Весело в горы;
Эти нырнули
Быстро в озера;
Те где-то реют;
Жизнь все лелеют.
К далям пространным!
К звездам желанным!
Сладостный миг!
Он спит! Вы, нежные воздушные малютки,
Его у петь сумели кроме шутки.
За ваш концерт я — ваш должник.
Еще не тот ты, кто б держать был чорта в силах!
Морочьте же в мечтаньях милых,
Пусть в море призраков лежит во сне!
Но, чтоб с порога снять ряд черт постылых,
Потребны крысьи зубы мне.
Длить не придется мне заклятья роковые,
Скребется уж одна, услышат и другие.
Я, господин крыс и мышей,
Лягушек, мух, клопов и вшей,
Сюда явитесь! крыс зову я,
Чтоб знаки на пороге сгрызть;
Где только масла положу я,
Ты начертанья живо счисть!
Скорей за дело! Копчик на полу
Еще мешает мне в углу.
Грызни еще раз; кончено старанье.
Ну, Фауст, крепко спи, до нашего свиданья.
Обманом ли я вновь наказан,
Так разрешился ль дивный мир чудес,
Что был во сне мне чорт показан,
A пудель от меня исчез?
IV
КОМНАТА ЗАНЯТИЙ
править
Стучат? Входите! Кто вновь хочет досаждать?
То — я.
Входи!
Будь добр три раза то сказать.
Входи же!
Ну, прими привет.
С тобой надеюсь я поладить.
Чтоб от тебя тоску отвадить,
Я — здесь, как дворники одет,
В костюме златотканном, красном,
В плаще изысканно атласном,
На шляпе длинное перо,
И шпага по-боку стучится.
Советую тебе добро:
В такое также нарядиться,
Чтоб, вновь свободен, вновь удал,
Что жизнь такое, — ты узнал.
Во всяком платье будет жать
Все узкий круг, земные грани.
Я слишком стар, чтоб лишь играть,
И слишком молод, чтоб не знать желаний.
Нет в мире блага, я уверен.
«Умерен будь ты! будь умерен!»
Вот песня вечная у нас,
Что в уши каждому жужжат;
Всю жизнь ее поет подряд
Охриплый голос каждый час.
Встаю я утром, с ужасом вскочив,
Чтоб снова сдерживать рыданья,
Смотреть, как день пройдет, не утолив
Ни одного, ни одного желанья;
Как рассужденьями в тиши
Восторг порывов он умалит,
И творчество моей души
Вопросов тысячью закалит.
И должен я, когда нисходит ночь,
С боязнью на постель ложиться;
И здесь тревог не превозмочь:
Мне будут злые грезы сниться.
Бог, что в груди моей живет,
Всю глубину ее тревожит;
Все силы в ней, как царь, ведет,
Но дать им выхода не может.
Мне ноша бытия так тяжела,
Что смерть зову, что жизнь мне не мила,
Ну, не скажу, чтоб смерть желанный гость была.
О, счастлив тот, кто в день победы с лаской
Кровавый лавр из рук ее приемлет,
Кто, утомлен безумной пляской,
Ни на груди у девы внемлет!
Зачем я в миг, когда мне Дух предстал.
Не пал, в восторге, бездыханным!
Но кто-то все ж не осушил бокал
В ту ночь, с его напитком странным.
Шпионить, видно, страсть твоя.
О, не всеведущ я; но много знаю я.
Когда от страшных побуждений
Отвлек меня знакомый звон,
Остаткам детских впечатлений
Лгал отзвуками радостных времен;
Кляну все то, что душу держит
В тенетах лжи, пустых услад,
Что слепотой и лестью вержет
Ее в печальный этот ад!
Проклятье, гордость самомненья,
Каким наш дух себя пьянит,
Проклятье слепоте явленья,
Что в нашу мысль войти спешит!
Проклятье снам, что лицемерят
О славе, что r века ушла б,
Всему, чем здесь богатства меря г,
Жена и дети, плуг и раб!
Проклят Мамон, кто для стяжаний
Влечет нас к дерзостным делам
Иль в низком, чувственном тумане.
Подушку предлагает нам!
Кляну вин сладкую химеру!
Кляну тот высший сон, любовь!
Кляну надежду! кляну веру!
Кляну терпенье, вновь и вновь!
Увы! увы!
Ты сокрушил
Прекрасный мир
Мощным взмахом.
Он пал, он стал прахом!
Полубогом он был сокрушаем!
Мы увлекаем
Обломки в ничто, к неизвестной мете!
Рыдаем
О потерянной красоте.
Ты, всевластнейший
Сын земли!
Пусть прекраснейший
Встанет, вели!
В своей душе созидай
Новый жизненный рай,
Смело
Начни святое дело,
Тогда сладкогласнейшей
Песне внемли!
Малютки эти —
В моем совете,
К веселью и за дело
Зовут умело!
В мир широкий
Из кельи одинокой,
Где мысль и сила вянут,
Тебя разумно тянут!
Брось игры с грустью, что тебя так вяжет,
Что коршуном тебя грызет весь век;
Любое общество тебе докажет,
Что меж людьми ты — человек.
Впрочем, то вовсе не значит
Тебя тащить во всякий сброд.
Я — не из больших господ,
Но если так твоя воля назначит, —
По жизни тебя повсюду
Вести охотно я буду,
С минуты любой.
Я — сотоварищ твой;
Куда судьба не повела б,
Я — твой слуга, твой верный раб.
A чем оплатится твоя подмога?
Успеем подписать мы договорный лист!
Нет, нет! Чорт — эгоист.
Не станет он, во славу бога,
Служить бесплатно никому.
Что за цена усердью твоему?
Такой слуга опасен ведь в дому.
С тобою здесь я буду службой связан,
Твой каждый знак ловить и исполнять,
Когда же там мы встретимся опять,
Оплачивать мне тем же ты обязан.
Что там, меня тем не легко встревожить.
Сперва мир этот должно уничтожить,
Тогда другой пусть начинает жить.
Из этой почвы радость вырастала,
И это солнце грусть мою сжигало,
Расстаться с ними надо мне сначала, —
И будь, что должно и что может быть!
Знать не хочу, как о химерах,
Что там за злоба, за любовь,
И правда ли, что в оных сферах
И Верх и Низ найду я вновь?
Тогда и места нет для спора.
Условимся; и очень скоро
Ты власть мою увидишь сам,
Чего никто не получал, я дам,
Что, бедный чорт, ты дать согласен?
Дух человеческий, что к выси рваться властен,
Тебе подобным не понять!
Дать пищи, что не насыщает? дать
Кружочков злата, что должны бежать,
Как ртуть, пока не пропадет их след?
Игру, в которой выигрыша нет?
Любовницу, что на груди моей
Уже соседа манит взором?
Божественный восторг честей,
Скользящих мимо метеором?
Плод, что гниет, едва сорвут его?
Куст, что листву меняет с утром каждым?
Такие порученья — ничего,
Отвечу без труда подобным жаждам.
Но, может, день придет, друг дорогой,
Чего хорошего ты вкусишь тоже,
Коль успокоенным я раз паду на ложе,
Тогда покончено со мной.
Где лестью ты меня обманешь,
Чтоб нравился себе я сам,
Где в сладость нет меня ты втянешь,
И будь мой день последний там!
Заклад я ставлю.
Пусть.
Так по рукам!
Тогда, когда скажу мгновенью:
Помедли! так прекрасно ты! —
Отдамся твоему плененью,
Готов упасть в мир темноты.
Пусть похоронный звон застонет,
Свободы миг тебе звоня,
Часы пусть станут, стрелки сронят,
И минет время для меня!
Обдумай; все запомним мы сурово.
И прав сполна ты будешь в том.
Не легкомысленно сказал я слово.
Как я решил, так буду я рабом
Твоим, — что говорю, — любого.
Так службу я начать бы мог
Сегодня же, за докторским обедом,
Одно лишь. — Жизни срок неведом,
И дать прошу мне пару строк,
Педант! желаешь ты, чтоб я расписку дал!
Иль ты людей с их словом не знавал?
И не довольно ль сказанного слова,
Чтоб тем навеки дни мои связать?
В потоках льется мир, ища иного;
Меня же сможет клятва удержать?
Все ж этот вздор привык нас угнетать,
Кто в силах от него освободиться?
Блажен, кто честность в сердце мог сыскать,
Он жертвы никакой не убоится!
Но все ж пергамент, подпись и печать,
Вот — призраки, которых всяк страшится.
Ведь слово под пером на мертвеца похоже.
Власть остается — воску, коже.
Презренный дух, что ж взять, ответь:
Бумагу, кожу, мрамор, медь?
Резец, перо иль грифель надо?
Твой выбор будет неоспорим!
Иль красноречием своим
Тебе так тешиться услада?
Я обойдусь любым листком,
Лишь подпишись своею кровью.
Коль все твои желанья в том, —
Обряд исполним по условью!
Кровь — сок особенный совсем,
Не бойся, чтоб союз нарушить пожелал я.
Теперь стремлюсь я сердцем всем
К тому, что нынче обещал я.
Себя ценить я слишком смел;
Я — на одном ряду с тобой.
Великий дух меня презрел,
Природа скрыта предо мной.
Порвалась нить исканья истин.
Науки мир — давно ненавистен.
Во глубях чувственных услад
Пусть гаснут пылающие страсти!
У непостижных чар во власти,
Любое чудо я встретить рад.
Времени бури, меня умчите,
Вихри случайных событий!
Пусть горе и смех,
Неудача, успех
Сменяют друг друга, как волны рек.
Лишь покоя чужд выявляется человек.
Тебе нет меры и черты.
Захочешь всюду поживиться
Иль на лету иным прельститься,
Что пожелал, получишь ты,
Лишь будь не слаб да мне шепни о встрече.
Пойми ж, о радостях здесь нет и речи,
Я опьяненный жду мучительных услад,
Желанной ярости, ласкательных досад,
Грудь, что свободна от напора знании,
Ни от каких скорбей не отречется;
Что люди все должны платить как дани,
Во глубь души моей пускай вольется,
Все высшее и низшее приму я,
Их боль и их восторг вопью я,
И существо свое к их существу докину,
И, как они, В конце блужданий сгину.
Подумай, ряд тысячелетий
Я твердый этот кус дробил.
От люльки до одра никто на свете
Закваски старой не переварил.
Верь нашей истине: мир бесконечный
Для бога одного был сотворен;
Он пребывает в славе вечной,
Нам — только сумрак отведен,
Вам — день и ночь в кругу времен.
Но я хочу!
Чему ж дивиться?
Но все ж препона есть одна!
Короток срок, наука же длинна,
Надеюсь, дашь ты объясниться.
Тебе связаться бы с поэтом,
Чтоб он тебя в мечтаньях чтил
И свойства лучшие при этом
В тебе одном соединил:
Отвагу львов
И легконогость ланей,
Живую кровь Италии сынов
И вашу честность, северяне;
Пусть овладеет он искусством
Коварство слить с высоким чувством
И с жаром юноши заставив
Тебя влюбиться, план составив.
Когда б такого повстречал я,
Его б за микрокосм признал я.
Так что же я, когда венца
Нет сил достичь — людской мечты,
К чему стремятся все сердца?
В конце концов, ты только — ты.
Надень парик с милльонами кудрей,
Стань на ходули в тысячу локтей,
И все ж всегда ты будешь ты.
Я чувствую, что я в себе напрасно
Сокровища людских наук сложил.
Когда в себя смотрю я беспристрастно,
Не нахожу в душе я новых сил.
Ни на-волос не стал я выше,
И к бесконечному не ближе.
На вещи смотришь ты, друг милый,
Как здесь на вещи всяк глядит.
Умнее надо б тратить силы,
Пока веселье жизнь сулит.
Тьфу! руки, нога, без сомненья,
И голова, и зад — твои!
Но все, в чем знаю наслажденье,
Не менее того — мои!
Коль шесть коней купить я мог,
Они все стали не мои ли?
Лечу, как если б легких ног
Две дюжины даны мне были…
Смелей! Раздумья прекрати
И прямо в мир решись итти!
Скажу; простак, что в думы погружен,
Подобится скоту в пустыне,
Где бродит он в черте, злым духом обойден,
Тогда как вкруг свежа трава в долине.
Так как же мы начнем?
Сейчас же вон уйдем.
Что за застенок этот дом!
И что за жизнь ты здесь проводишь:
Себя и юношей изводишь!
Брюшку соседа то под стать.
Тебе ли молотить солому?
Ведь лучшее, что можно знать,
Не скажешь малышу пустому,
Чу, вот один идет по коридору.
Я не могу ему дозволить вход.
Бедняга долго ждал; не в пору,
Коль не утешен он уйдет.
Свой плащ и шапочку оставь мне,
К лицу мне маска подойдет.
Теперь проказить предоставь мне.
На четверть часика меня забудь,
А сам тем временем сберись в прекрасный путь.
Презри лишь ум с наукой всей,
Те силы высшие людей;
Дозволь, чтоб в лести, в волхвованьи
Дух лжи твои усилил знанья, —
Уже ты мои, без дальних слов.
Ему был дух дарован роком,
Что вечно дальше мчится без оков
И что в стремлении глубоком
Отверг восторги здешних снов.
Пусть он пройдет в миру широком
Среди ничтожества людей,
Пусть никнет, бьется, рвется боком,
И в ненасытности своей
К питьям и яствам льнет и ртом, и оком;
Не будет чувство в нем утолено.
Когда б не продался он чорту ненароком,
Он должен сгибнуть все равно.
Я только что недавно здесь.
Решаюсь, полн почтенья весь,
Того тревожить посещеньем,
О ком твердят все с уваженьем.
Я ставлю вежливость вам в честь,
Но мне подобных много есть.
Уж начали вы изучать?
Меня к себе, молю вас, взять.
Работать я вполне готов,
Есть деньги, и телом я здоров.
Мать не хотела со мной разлучиться,
Но очень жажду я научиться.
Тогда на месте вы как раз.
Признаться, я б вернулся сейчас:
Все эти стены, эти залы
Понравились мне очень мало;
Дом неприветлив без конца,
Ни зелени, ли деревца.
А на скамейках для ученья
Теряешь мысли, слух и зренье.
Привычка пролагает путь.
Дитя у матери берет
Сначала неохотно грудь,
Потом же радостно сосет.
Так мудрости сосцы вам тоже,
Что день, покажутся дороже,
На грудь науки счастлив я склониться,
Но объясните, как к ней прилепиться.
Спрошу я прежде, чем дать ответ,
Какой избрали вы факультет.
Ученым быть хочу вполне,
Желаю все, что на земле
И в небе есть, изведать ясно,
Природы и науки суть.
Вы правильный избрали путь,
Лишь развлекаться вам опасно.
Готов я телом и душой.
Но все ж нельзя ли мне при этом
И отдыхать, хотя б порой,
В дни чудно-праздничные летом?
Цените время, будет путь ваш гладок.
Как время выиграть, учит нас порядок,
Совет, мой друг, — ввести ваш ум
Сперва в Collegium Lugicuni.
Там будет дух ваш дрессирован,
В сапог испанский зашнурован,
Чтоб он внимательнее сам
Полз по научным ступеням,
Чтоб он и вдоль и поперек,
Туда, сюда блуждать не мог.
Там, день за днем, научат вас,
Что для всего, в чем вы сейчас,
Как есть и пить, вольны внутри,
Нужна команда: раз, два, три!
Я мыслей фабрику во всем
Сравнить бы мог с ткацким станком,
Где нитей тысяча идет.
Челнок вниз-вверх взлетает скоро;
Нити невидимы для взора;
Взмах тысячу узлов плетет.
Является философ; он
Доводами вооружен:
Одно есть то, другое — то,
Так в-третьих — то, в-четвертых--то,
А если то и то отсутствует,
Так то и это не присутствует.
Ученики всех стран то славят,
Но ткачем никто себя не явит.
Живое надо ли познать и описать,
Дух из него сперва стараются изгнать,
Все части держат в своей власти,
Лишь не хватает, увы! духовной части,
Encheiresis naturae — химии тайна;
Сама над собой смеется, но нечаянно.
Не весь мне ясен мыслей ход.
О, скоро лучше все пойдет,
Учитесь лишь все редуцировать
И правильно классифицировать.
Так от всего я одурел,
Как словно б в голове кто жернов завертел.
Там, раньше, чем в иное вдаться,
Вы метафизикой должны заняться.
В ней мыслей глубь такая есть,
Что в мозг людей не может влезть,
Все то вберешь иль не вберешь,
Запас слов пышных важен все ж.
Но в первые полгода вам
Порядок нужен по часам.
Пять лекций в день ученику;
Являйтесь точно по звонку,
Dce раньше дома проходите,
Параграф каждый протвердите,
Чтоб легче было в мысль ввесть,
Что сказано лишь то, что в книге есть,
Внося в тетрадь все с полнотой,
Как бы диктует дух святой
Об том твердить не надо дважды,
Мне явно, что совет ваш прав.
На белом черным записав,
Домой идет отважно каждый.
Но изберите ж факультет.
Я к изученью нрав не чувствую пристрастъя.
За это не могу на вас напасть я.
Я знаю, кто такой законовед,
Законы и постановленья
Нам как болезнь переданы,
Идут от поколенья к поколенью,
В страну ползут тихонько из страны.
Стал разум глупостью, заслуга — мукой,
Терпи за то, что внукой ты рожден,
А где ж врожденный нам закон,
Об том, увы, нигде ни звука.
Вы нелюбовь мою усилили сейчас.
О, счастлив, кто мог слушать вас!
Не богословию ль отдать мне рвенье?
Я б не хотел вводить вас в заблужденье.
Таков науки той состав,
Что трудно выбраться с дороги ложной;
Так много скрыто в ней отрав,
Что от лекарств их отличить чуть можно
И здесь идите, одного держась
И на словах учителя клянясь.
И, вообще, держитесь слова.
Тогда дверь верная готова;
Вы в храм познанья введены.
Но быть в словах понятия должны.
Прекрасно. Пусть лишь то вас очень не смущает.
Ведь, где понятий не хватает,
Словами там они заменены.
Словами спорят на все темы,
Словами строятся системы,
Словам все верят без заботы,
От оных слов нельзя отъять ни йоты.
Простите, вам я докучаю,
Но должен все ж вас утрудить:
О медицине, может быть,
Я крепкое словцо узнаю,
Три года — то недолгий срок,
А боже! дела круг широк!
Когда указан пальцем путь,
Уж дальше хочется помчаться.
От сухости поря мне отдохнуть,
Вновь просто чортом надо представляться.
О медицине трудно ль мысль составить?
Большой и малый свет узнайте в свой черед,
Чтоб их в конце итти оставить,
Как бог пошлет.
Лишь тщетно было б здесь научно вдаль парить
Всяк учится тому, что может заучить,
А кто мгновенье ухватил,
Тот победил.
Недурно вы и сложены,
Развязны будете на диво,
В себя лишь верить вы должны,
Другие в вас поверят живо,
Особо женщин примечайте.
Тысячекратный ох! да ах!
Во всех родах,
Все в той же точке исцеляйте.
Довольно чуть честнее быть,
Чтоб всех их в шапку изловить.
Ваш титул возбудит доверие невольно,
Что выше знаний ваших знанья нет,
И к благам разным вам стучаться вольно,
Которых ждет иной по много лет,
Пощупать пульс в биеньи скором
И, с огненно-лукавым взором,
По стройному бедру проникнуть вдаль,
Чтоб знать, шнуровка не тесна ль.
Уже получше то. Хоть видно, что и где.
Сера, мой друг, теория везде,
Златое древо жизни — зеленеет.
Клянусь, что для меня все — как во сне.
Нельзя ль другой раз утрудить вас мне?
Пусть мудрость ваша тьму совсем рассеет
Чем я могу, служить я рад.
Так мне нельзя уйти назад,
Вам свой альбом еще хочу представить;
Знак вашей доброты решитесь в нем оставить.
Охотно.
Eritis sicut deus, scientes bonum et malum.
Держись тех древних слов, — змеи, моей тетки, шутка,
И станет вдруг тебе твоей божественности жутко,
Куда же мы пойдем?
В том выбор твой.
Увидим малый свет и свет большой.
С веселием и с пользой, без сомненья.
Ты просмакуешь этот курс леченья.
Хоть борода длинна моя,
Уменья жить нет у меня.
Мне не удастся проба эта.
Я сам всегда чуждался света,
При людях мал себе кажусь
И тотчас же при них смущусь.
Мой милый друг! все это подоспеет.
Кто верит сам в себя, тот жить уже умеет
Но как же пустимся мы в путь?
Повозка, кони, слуги где же?
Довольно плащ мой развернуть,
Он нас помчит сквозь воздух свежий.
Будь на отважный путь готов,
Но не бери с собой узлов.
Поточек огненный, что я сготовил,
Взнесет нас быстро выше кровель.
Чем легче будем мы, помчит скорее нас.
Ну, с жизнью новою я поздравляю вас.
V
ПОГРЕБ АУЭРБАХА В ЛЕЙПЦИГЕ
править
Никто не пьет? Не смеется тоже?
Вас научу я корчить рожи!
Соломой мокрой чего сидеть!
Могли бы все светло горсть,
Вина твоя; что дал ты для того?
Ни глупости, ни свинства, ничего.
То и другое вот.
Вдвойне свинья!
Ты заказал, исполнил я.
За дверь всех тех, кто ссоры тут ведут!
Пусть кругом все поют, пьют и ревут:
Эй! холла! хо!
Увы, погибли наши души
Где ваша? негодяй прорвал мне уши!
Тогда лишь, как трясется свод,
Вся сила баса знать себя дает.
Идет! и вон всех тех, кто слушать не хотят!
А! тара, лара, да!
А! тара, лара, да!
Ну, глотки, разом в лад!
Святая Римская империя,
Как ты стоишь до этих пор?
Дрянная песня! Тфу! с политикою песня!
Песнь гнусная! Благодарите бога,
Что об империи заботы вам немного.
О том, право, выгода моя:
Не император и не канцлер я,
Но надо нам главу иметь и вчетвером.
Давайте папу изберем.
Вам всем известно, как успех
Дает избранье, высит всех.
Взвейся, спой, мой соловей,
Сто тысяч раз пред милой моей.
Не сметь о милой петь. Мы не хотим и слушать!
Пред милой петь и млеть! посмей лишь песнь нарушить!
Прочь замок! в тиши ночной,
Прочь замок! ждет милый твой!
Дверь закрой! рассвет с зарей!
Ну пой! пой! величай, хвали ее!
Уж я нахохочусь, в свой час, похоже!
Меня-то провела, с тобой случится то же.
Будь, как любовник, кобольд ею сыт,
На перекрестке пусть с ней скачет, что есть мочи!
Пусть ей козел, что с Блоксберга спешит,
Летя галопом, крикнет; доброй ночи!
Нет, бравый молодец, в ком плоть и кровь найдешь,
Для шлюхи чересчур хорош!
Знать не хочу иной я песни:
В окно кирпич пополновесней!
Молчать! молчать! Принять мой суд,
Известно вам, умею жить я.
" Влюбленные собрались тут.
Хочу им, прежде чем врата запрут,
Кой-что, прощаясь, предложить я,
Разиньте зев! На новый лад напев!
Пусть хором все поют припев.
Раз крыса в погребе жила,
Купалась в масле, в жире.
Себе и брюшко завела,
Как доктор Лютер в мире.
Дала кухарка яду ей;
Ей стала жизнь тюрьмы тошней.
Любовь жжет кровь как будто.
Любовь жжет кровь как будто.
Бежит к тому, бежит к сему,
Локает из каждой лужи,
Грызет, скребет во всем дому,
Ей с каждым мигом хуже.
От страха скачет там и тут,
Но вот зверьку пришел капут,
Любовь жжет кровь как будто.
Любовь жжет кровь как будто.
Средь бела дня она бежит
По кухне в диком страхе.
Пред печкой жалостно сопит,
Упав, лежит во прахе.
Кухарка ж подымает смех:
А! пред концом свистит на всех,
Любовь жжет кровь как будто.
Любовь жжет кровь как будто.
Ну, плоская ватага рада!
Кого ж искусством удивишь —
Дать бедной крысе крошку яда?
А к крысам ты благоволишь?
Эк, жиробрюх с тонзурой лысой!
В несчастьи он и тих и мил.
Любуется распухшей крысой,
В которой свой портрет открыл.
С тобою, для начала ряда,
В веселый круг войти нам надо.
Взгляни, как жить беспечно им не лень.
Для них все праздник, что ни день.
Без лишней остроты, но полн веселья,
Вертится всяк из них в кругу своем, —
Точь в точь котенок за хвостом;
Коль не трещит в висках с похмелья.
Пока трактирщик верит в долг, —
Блажен и видит в жизни толк.
Они — приезжие недавно;
По их чудным повадкам явно;
И часу не пробыли здесь.
Да, ты, должно быть, прав. Люблю я Лейпциг весь.
Он — маленький Париж, людей шлифует славно,
Приезжих ты считаешь за каких?
Оставьте мне! За кружкой со сноровкой
Я проведу, как малолеток, их
И подноготную всю выведаю ловко,
Но из простых они навряд:
Высокомерны и горды на взгляд.
Не шарлатаны ль с ярмарочек малых?
Возможно.
Ну, я им задам урок!
Что чорт меж них, им невдомек,
Когда уж за ворот он взял их.
Привет вам, господа.
Благодарим на том.
Взгляните-ка, молодчик хром.
К вам можно ль присоединиться?
Взамен хороших вин, что здесь не получить,
Хорошим обществом приятно насладиться,
Вы избалованы, могу судить.
Должно быть, в Риппахе вас поздно задержали.
Вы ужинали там не с Гансом-дурачком?
Мы нынче едем прямиком.
Но прошлый раз с ним много толковали.
О родственниках говорил нам он
И каждому просил свезти поклон.
Что взял? С понятьем он.
Хитер, я погляжу.
Еще ему я покажу!
Не правда ль, показалось мне,
Здесь пели песнь вы всем народом.
Звучит прекрасно в вышине,
Конечно, звук под этим сводом,
А вы, должно быть, виртуоз?
О, нет! желанье есть, а много ль сил, вопрос.
Так спойте песню нам.
Коль вам угодно, — рад.
Да новую, поинтересней.
Мы едем из Испании назад,
Страна прекрасная вина и песни!
Король жил, некогда, властный.
Была блоха у него.
Блоха! Вы слышите! Недурно для стиха!
Желанный гость у нас — блоха!
Король жил, некогда, властный,
Была блоха у него:
Ее любил он страстно,
Как сына своего.
К портному шлет сердито.
Портной пришел скорей,
Чтоб было платье сшито
И панталоны ей.
Пусть указать портному не забудут,
Что он по мерке должен шить,
Что головы ему не сохранить,
Коль складки в панталонах будут.
И в шелк, и в бархат чудный
Блоха наряжена,
Ей дан был крест нагрудный
И лента ей дана.
Ей дан был сан министра,
Звезда, вся в серебре.
Ее родные быстро
Пошли в ход при дворе.
И дамы, и вельможи,
И слуги — попали в ад;
И королеву тоже
Кусают и язвят.
Чесаться и сгибаться
Никто не смей, ни-ни!
А мы вольны чесаться
И щелкнем, чуть кусни!
А мы вольны чесаться
И щелкнем, чуть кусни!
Bravo! bravo! Припев лихой.
Будь так со всякого блохой!
На ноготь ее, и решено!
Vivat свобода! Vivat вино!
Я выпил бы стакан, ведь чтит свободу каждый,
Будь только здесь вино пригоднее для жажды.
Мы не хотим то слушать дважды!
Трактирщика не рассержу я,
А то гостям честным, быть может,
Наш погреб лучшее предложит.
Идет! беру все на себя.
Что ж, доброе вино потешить нас могло бы.
Но чур! не маленькие пробы!
Ведь надо, чтоб вино ценить,
Получше глотку промочить.
; Я понял: гости с Рейна перед нами.
Сыщите мне бурав.
Бурав-то вам на что ж?
Иль бочки вы сложили за дверями?
Там у трактирщика, в корзине, все найдешь.
Скажите, вам какие вина любы?
Как вас понять? Иль выбор ваш богат?
Всем услужить по вкусу рад.
; А! ты уже облизываешь губы.
Что ж! Если выбирать, рейнвейн я избираю,
Как предпочтения не дать родному краю!
Чтоб сделать пробки, мне немного воску надо.
А, фокусничества эстрада!
Что вам?
Шампанское вино!
Чтоб было натуральное оно!
Лжет, кто чужое все поносит.
Добро и вдалеке живет.
Хоть немец истинный французов не выносит,
Но вина их охотно пьет.
Сознаюсь, кислых не любитель я,
Вина послаще мы желаем.
Струя польется вам токаем.
Нет, господа, взгляните-к на меня!
Он просто насмехается над нами!
С такими-то гостями!
Чуть-чуть я б не посмел шутить.
Скорее! Разом порешите,
Каким вином вам услужить.
Лишь без вопросов! Чем хотите!
Гроздья носит лоза,
А рога — коза.
Из лоз древесных льются вина,
Стол деревянный — та ж причина.
Природы глубину измерьте,
В ней тайны скрыты! только верьте!
Ну, пробки вон, пусть каждый пьет.
О, что за чудный ключ нам бьет!
Но пусть никто ни капли не прольет.
По-каннибальски славно нам,
Как пятистам свиньям.
Нет сдержки им, взгляни, им ждать еще чего!
Отсюда я б желал убраться.
Нет, подожди, должно скотство
Во всем величии сказаться.
Горю! Огонь! Здесь ада силы злые!
Смирись, мне верная стихия!
Клочок чистилища на этот раз, не боле.
Что, что? Постой! За то ты не ответишь, что ли?
Он, видно, с нами не знаком.
Нас дважды обмануть тебе не ухитриться!
По мне, ему пора итти своим путем.
Как ты посмел, в кругу таком
С подобным фокусом явиться?
Молчать, боченок!
Сам — метла!
Ты хочешь раскалить нас до-бела?
Постой, посыпятся удары!
Горю! Горю!
Здесь волшебство!
Он — вне закона! Бей его!
Лжет речам и снам
Мест и мыслей хлам!
Будь здесь и там!
Где я? О, что за чудный край!
Все виноградники!
И лоз хоть отбавляй!
Здесь, в этой зелени густой,
Смотрите, что за гроздь! Смотрите, ствол какой!
Обман! повязку с глаз — долой!
Вы ж помните, что чорт принес!
Что это?
Как?
Так это был твой нос?
Мне ж под руку лопался твой?
Вот так удар! Вся кровь свернулась в жилах.
Подайте стул мне, я стоять не в силах.
Что ж было тут, мы не поймем.
Где ж плут? Мне вновь его бы встретить,
Уж он бы не ушел живьем.
Он в двери, я успел заметить,
На бочке ускользнул верхом…
Ах, ноги как свинцом налиты.
Вино не льется уж, поди ты!
Обман и ложь! Видение одно!
Все ж я, казалось, пил вино.
А лозы выросли откуда?
Пусть говорят теперь, что не бывает чуда!
VI
КУХНЯ ВЕДЬМЫ
править
К безумью чар — во мне презренье.
Ты ль обещаешь исцеленье
От груды вздоров для меня?
Нужны ли мне советы старой бабы?
Не жду, чтоб грязная стряпня
Лет тридцать с плеч моих сняла бы!
Нет, свет надежды для меня потух,
Коль лучшего не ведаешь ты чуда.
Уже ль природа и свободный дух
Бальзама не достанут ниоткуда?
Мой друг! ты снова говоришь умно.
Тебе помолодеть природное есть средство,
Но в книжице другой оно
И в главах странного соседства.
Я знать хочу.
Что ж! Средство без врачей,
Без денег и без чар имеешь:
Идешь ты тотчас в глубь полей,
Ты там копаешь, пашешь, сеешь.
Себя и ум свой ты замкнул
В круг самый узкий, самый темный;
Довольствуешься пищей скромной;
Как скот среди скотов живешь ты и готов
То поле, что вспахал, сам унавозить.
Вот лучший способ, кроме слов,
Лет восемьдесят с жизни сбросить.
Но я не приучен и не могу привыкнуть
К земле, в руках с лопатой, никнуть.
Жизнь узкая мне ль суждена?
Так вот нам ведьма и нужна.
Но баба старая зачем?
Ты лучше сам питье сварил бы!
Приятно заниматься тем!
Нет, лучше тысячу мостов я смастерил бы.
Наук и знаний мало тут;
Вложить терпенье надо в труд,
Годами, тихо носят это бремя.
Броженью силу придает лишь время
А что относится к тому!
Не счесть, чего сюда наложат!
Хоть чорт их научил всему,
Но сделать сам того не может.
Глянь, что за миленький народ!
Служанка — там, служитель — вот.
Как кажется, хозяйки дома нет.
Съев обед,
Мимо, мимо —
В трубу для дыма.
А далеко ли ей лететь?
Пока мы будем лапы греть.
Не милы ли зверушки эти?
Противней в целом мире нет.
О нет, подобный род бесед
Всего любезней мне на свете.
Скажите, дьявольские куклы,
Что там в котле бьет через край?
Из дряни суп готовим тухлый.
Ну, публики хоть отбавляй!
Со мною сыграй,
Богатства мне дай,
Везет пусть в игру мне.
Совсем я зачах,
А вот при деньгах
Я был бы разумней,
В блаженстве б обезьян не превзощел никто,
Когда б они могли сесть за лото.
Вот шар земной,
Вертясь юлой,
Катится ныне.
Чу, стекол звон.
Как хрупок он,
Пустой в средине*.
Сын милый мой,
Теперь постой:
Страшись кончины!
Горшок простой,
Ведь он из глины!
- Переводчиком пропущены 3 стиха:
Он тут блестит
A там горит
Я жив дольше (пер. Н. А. Холодковского). Прим. ред.
На что решето?
Будь вором кто,
Тотчас нам покажет.
Смотри в решето.
Узнала, кто?
Но только не скажет?
А что за горшок?
Пустой мешок!
Ему — горшок!
Котла не узнать!
Невежливый зверь!
Вот веник, примерь
И в кресло сядь!
Что вижу? Что за дивный лик
Встал в зеркале волшебной чарой!
Твои быстрейшие, любовь, мне крылья даруй,
Чтоб я к ее обители проник!
Зачем я медлю здесь? в полях вселенских
Хочу отважно к ней лететь.
Я ль должен на тебя, как сквозь туман глядеть,
Прекраснейший из ликов женских!
Возможно ль? Женщина прекрасна ль так?
Могу ли в этом протяженном теле
Всего небесного я видеть знак?
Есть на земле такое в самом деле?
Мефистофель
Понятно: ведь шесть дней работал сам творец
И «браво» молвил под конец,
Могло же выйти путное на деле.
На этот раз любуйся всласть,
Тебе сыщу такую, знаю место.
Блажен, кому дано на часть
Ее к себе ввести невестой.
Здесь как король сижу на троне,
Есть скипетр у меня, все дело лишь в короне.
Корону вновь
Пусть пот и кровь
Скрепят, как клеем.
Дело с концом!
Мы слышим, поем,
Говорим и глазеем.
Ах! я с ума сойду сейчас,
Туманы в голове и у меня повисли.
В удачный час
Осеняет нас,
И это — мысли!
Готова грудь воспламениться!
Бежим отсюда прочь скорей.
По меньшей мере, надо согласиться,
Что много искренних поэтов меж зверей.
Айя! Айя! Айя! Айя!
Проклятый зверь! негодная свинья!
Котел упустил, опалил меня!
Проклятый идут!
Что это тут?
Кто это тут?
Что нужно вам?
Чего здесь ждут?
Огнем скотам
По роже дам!
Раз бью! Два бью!
Я кашу лью!
Горшки звенят!
Шутить я ряд!
То, сволочь, лад
Под песнь твою!
Меня признала, чучело, скелет?
Признала господина и владыку?
Что мне мешает разнести в ответ
Тебя и всю кошачью клику?
К камзолу красному почтенья нет в тебе?
Петушьего пера ты не узнала?
Иль я лицо закрыл себе?
Иль должно мне себя назвать сначала?
Простите мне, хозяин, мой привет.
Но — лошадиного копыта нет,
Два ворона куда девались?
На этот раз, я извинить готов.
Действительно, прошло-таки годков,
Что мы с тобою не встречались.
Весь мир теперь культурой горд,
Ей подчинился также чорт.
Наш северный фантом уже не ходит явно;
Рогов, хвоста, когтей — нет и подавно,
Хоть должен я иметь копыто все ж,
С ним в обществе являться некрасиво, —
Я заменил его, как наша молодежь,
Уж много лет икрой фальшивой.
И мысль и ум кругом идут!
Сам сатана со мной вновь тут!
Меня так более, старуха, не зовут!
А почему? что в имени дурного?
Давно попало в басни это слово,
Хоть лучше от того не стала жизнь людей.
Полны, как прежде, злом, отвергнув духа злого
Зови меня: барон, так будет поскладней,
Теперь я кавалер в стать прочим кавалерам,
Ты ль усомнишься в знатности моей?
Вот — герб мой, я его ношу таким манером.
Ха! ха! Ха! ха! Вот весь вы тут!
Как были вы, все тот же плут!
Мой друг, ты можешь поучиться:
Вот способ с ведьмами водиться,
Скажите ж, господа, чем услужу вам я?
Большой стакан известного питья!
Но что ни есть его старее, —
Оно с годами все сильнее.
Охотно! Есть бутылка-чудо,
Сама порой тяну оттуда,
В ней вони больше нет ничуть.
Там на стакан хороший станет.
Но если этот гость не подготовлен и путь,
Он, как известно нам, и часу не протянет.
Нет, это — добрый друг, ему пойдет все впрок,
Напиток лучший твой ему согласен дать я,
Черти свой круг, скажи заклятья
И полный дай ему глоток!
Что будет здесь, скажи заране?
Безумный жест, бессмысленность кривляний,
Обман нелепейший во всем,
Что проклял я и с чем знаком.
Все шутки! чистая умора!
Но ты не будь к ней слишком строг.
Ей фокус, как врачу, — подпора,
Чтоб лучше зелья сок помог.
Ты должен взвесить!
Один будь десять,
Два будь отъяты,
Три будут в мире, —
Ты стал богатый,
Прими четыре,
Где пять и шесть, —
То ведьмы весть,
А в семь и восемь
Все мы вбросим.
Девять — единица,
Десять — в ноль годится.
И вот вся ведьмина таблица.
Мне кажется, старуха бредит.
И так она часами цедит.
Я знаю книгу из конца в конец,
Потратил много дней на эти речи,
Но в ней ни мудрый ни глупец
Не разберется ввек во тьме противоречий.
Наука и нова и ведома давно.
Мой друг, во все века бывало,
Что три в одном и в трех одно
Ложь в истину преображало.
Болтают, учат так, и возражений нет.
С глупцами в спор вступать кому охота?
Услышав лишь слова, уж верит целый свет,
А не мешало б и помыслить что-то
Скрыт высший смысл
Науки числ
От всех без исключенья.
Кто мысль не ткет,
Его без забот
Получишь в откровеньи.
Что там она твердит за шор?
Ну, право, череп лопнуть хочет.
Мне кажется, что целый хор
В сто тысяч дураков бормочет.
Ну, будет, будет, ловкая сибилла!
Давай питье, и чтобы было
В стакан налито до краев.
Приятелю оно не повредит нимало.
Прошел он степеней немало
И много добрых делывал глотков.
Ну, разом пей! все до черты!
Й сердцем тотчас ободришься.
Ты с дьяволом теперь на ты,
И пламени еще боишься?
Ну, разом в путь! стоять нельзя.
Питье да будет вам здорово!
Коль быть тебе могу полезен я,
В Вальпургшо скажи мне слово
Вот песня, кто порой ее поет,
На тех напиток действует отменно.
Пойдем! позволь тебя увесть мгновенно.
Ты пропотеть обязан непременно,
И сок в тебя внутри и вне войдет,
Здесь научу тебя я благородной лени,
И ты почувствуешь в приливе наслаждений.
Как Купидон в тебе скользит взад и вперед,
Дай кинуть в зеркало мне два-три взора.
Тот женский лик был так хорош.
Нет, нет! Ты образец всех женщин скоро
Живым ты пред собой найдешь.
Увидишь (соку знаю цену)
Ты в каждой женщине Елену.
VII
УЛИЦА
править
Прекрасная барышня! Предложить
Могу ль вам руку и вас проводить?
Не барышня и не прекрасна я,
Не нужно провожатых для меня.
Клянусь, прелестное дитя!
Подобных в жизни не видел я.
Так добродетельна, скромна
И чуть насмешлива она.
Уста — рубин, ланиты — снег,
Не позабыть мне их вовек!
Как мило опустила взор, —
На сердце живо до сих пор;
Как метко мне дала ответ,
Восторг, — другого слова нет!
Слушай! ту шлюху мне доставить.
Какую ж?
Пред ней сейчас я был.
Ту? Вышла эта от попа ведь,
Он все грехи ей отпустил.
К исповедальне я пристыл.
Невиннейшая вещь совсем,
Пошла на исповедь низачем.
У меня над нею власти нет.
Не больше ей четырнадцати лет.
Ты говоришь, как Ганс Распутный,
Кому желанен каждый цветок попутный,
Кто думает, что чести нет
И что в любви не для него запрет.
Берегись такой дороги дельной.
Мы, господин магистр Похвальный.
Без нравоучений обойдемся!
Скажу короче и прямей:
Коль этот юный цветок полей
В ночь не прильнет к груди моей, —
С тобой мы в полночь расстаемся,
Подумай, что могу я тут?
Недели две, не меньше, уйдут
Лишь на одни приготовленья.
Имей я семь часов досуг,
Не нужно б чорта мне услуг,
Чтоб соблазнить одно творенье.
Уже ты судишь как француз.
Прошу тебя — не увлекаться.
Что пользы — разом наслаждаться?
То — радости на худший вкус,
Чем куколку и так и сяк,
Чрез сотни разных передряг,
И подготовить и подвести,
Как в книжках можно то найти.
Во мне и так есть аппетит.
Теперь — без шуток, без обид.
Скажу — прелестное дитя.
Взять быстро никому нельзя.
Побед здесь штурмом не добиться.
Нам должно в хитрости пуститься.
Достань что-либо от неземной!
Сведи меня в ее покой!
Платок дай, грудь ласкавший ей,
Подвязку прелести моей!
Чтоб видел ты, как для тебя
Услужливо стараюсь я,
Минуточки не упущу я,
Сегодня к ней тебя сведу я.
Ее увидеть? ею владеть?
Нет! У соседки посидеть,
Она пойдет. Ты ж, без помехи,
Мечтай о будущей утехе,
Насыться воздухом ее.
Идем же!
Не пора еще.
Достань подарок для нее. (Уходит.)
Уж дарит? Смело то! Он своего добьется.
Мест мне известен целый ряд,
Где клады старые лежат.
Кой-что проведать в них придется. (Уходит.)
VIII
ВЕЧЕР
править
Дала б я много, кто б открыл,
Кто господин тот нынче был.
Так благороден он на вид,
Конечно, к знати принадлежит. —
Я по лицу то усмотрела,
А то б не вел он себя так смело.
Тихонько! Но пора входить.
Прошу, дай одному мне быть.
Не все так чисто умеют жить.
О, здравствуй, нежный сумрак дня!
Мое светилище покрой!
Грусть нежная любви, войди в меня,
Ты, что питаешься надежд росой!
Здесь дышат вкруг покой и братство,
Порядок, сколько совершенств!
Здесь в бедности что за богатство!
Здесь в келье что за мир блаженств!
Пусть примет и меня, как предков он
В беде и счастьи ждал с открытыми руками!
Как часто, ах! за этот дедов трон
Цеплялись дети целыми рядами!
Быть может, в благодарность, в Рождество,
Здесь милая моя, с горящими щеками,
Лобзала прадеду сухую длань его.
Здесь, девушка, твой дух парит,
Жужжит твой дух довольства и порядка,
По-матерински он тебе твердит,
Чтоб скатерть на столе лежала гладко,
И под ногой твоей песок скрипит.
О, ручка милая! божественная! ты
Из хижины создашь мир красоты!
А здесь!
Какой меня объемлет сладкий страх!
Здесь быть часы мне было б мало!
Здесь ангела ты воплощала,
Природа, в легковейных снах!
Дитя лежало здесь! и ротик милый,
Ласкаясь, к нежной груди ник,
И вот святой и чистой силой
Здесь образ божества возник!
А ты? Что привело тебя?
Как в глубине взволнован я,
Чего ты хочешь здесь? что давит грудь твою?
Несчастный Фауст! я тебя не узнаю.
Иль чарам мои поддался дух?
Я рвался — тотчас наслаждаться
И вот мечтам любви готов предаться!
Иль каждый ветерок нас мчит, как пух?
Войди она, когда ты ждал,
Чем был бы наглый твой порыв исправлен?
Глупец великий, как ты мал!
К ее ногам склонись, раздавлен!
Скорей! Она идет обратно.
Прочь! Прочь! Вовек я не вернусь,
Вот ящичек. Тяжел, клянусь,
Его кой-где я взял, понятно.
Поставь его ей прямо в шкап.
Поверь, она ума лишится.
Вещицей этакой могла б
Какая хочешь соблазниться,
Дитя — всегда дитя, игра — всегда игра,
Не знаю, смею ль?
Спрашивать пора!
Хотите ль вещь себе оставить?
Я б жадность вашу попросил
Моих не тратить даром сил
И от трудов меня избавить.
Не думал, чтоб ты скрягой был!
Что голову трудить и руки мне мозолить!
Ну, прочь! скорей!
Чтоб милой деточке твоей
Сам друг с мечтой и с сердцем быть позволить.
А вы глядите в бок,
Итти вам словно на урок,
И мрачно ждут вас, встав у косяка,
И Физика и Метафизика!
Ну прочь!
Так душно тут, так тяжело.
А ведь наружи не так тепло.
Сама не знаю, что со мной.
Скорей бы маменька пришла домой,
По всему телу проходит дрожь.
Какая я трусиха все ж!
Король был Фульского края
До гроба верен одной.
Она ему, умирая,
Дала бокал золотой.
Ему был всего он дороже,
На всех пирах служил;
И взор его тмился от дрожи,
Когда из него он пил.
Он, холод чуя в жилах,
Города свои сосчитал,
Наследникам вручил их,
Но — кубка им не дал
На пире восседали
Король и рыцарей строй,
В высокой дедовской зале,
Там, в башне над глубью морской.
И встал кутила согбенный,
Выпил последний глоток
И бросил кубок священный
Он вниз, в шумящий ток.
Как тот черпнул, склонился
И скрылся вглубь, — он следил,
И взор его затмился,
И больше он не пил.
Как эта вещь сюда попасть могла б?
Мне помнится, что заперла я шкап.
Вот странности! Но что я там нашла б?
Быть может, принесли в залог,
Решилась маменька ссудить…
Привязан ключик на шнурок.
Мне думается, вправе я открыть.
Что это? Боже в небе! Что за вид!
На это не случалось мне смотреть.
Вот прелесть! Знатной даме бы не стыд
На лучший праздник то надеть.
Как будет эта цепь на мне сидеть?
Кто роскошью такой владеет в свете?
Моими будь хоть серьги эти!
Ах, я кажусь себе иной!
Что в юности! что в красоте!
Конечно, это дар благой,
Но для других мы все ж не те!
По жалости нас хвалят, тоном бледным.
Все к деньгам льнут,
Все денег ждут,
Ах, горе бедным!
IX
ГУЛЯНЬЕ
править
Ты, презренная любовь! вы, адские стихии!
Я худших клятв наговорил бы, знай такие!
Ну, что с тобой случилось там?
С таким лицом я в жизни не встречался.
Я, право, чорту бы отдался,
Когда бы не был чортом сам.
Иль в голове твоей мутится?
Идет к тебе — как бешеному злиться!
Подумай, тот убор, что Гретхен я достал,
Его у них поп отобрал! —
Не смела мать за вещь и взяться,
Потом тайком стала бояться.
Ах, у нее очень тонкий нюх,
Все молитвенник читает вслух,
И видит обо всем она,
Свята ли вещь или грешна,
А дело видно тут сначала,
Что в этой штуке святости мало.
«Дитя, — лепечет, — неправым добром
Мы смущаем душу, губим дом.
Отдадим его матери божьей,
Манной небесной воздастся нам то же!
Маргариточка надула губы.
„Дареному коню не смотрит в зубы, —
Подумала, — чем безбожник тот,
Кто так мило серьги принесет?“
Мать между тем но на приводит.
Без шуток к делу тот подходит,
И им, с подобающей рожей:
„Вы вполне правы, — толкует он, —
Кто отдает, тот награжден.
У церкви желудок хороший,
Она давно все страны съела
И вот нисколько не заболела,
Лишь церковь, дочь моя, со славой
Переварит доход неправый“.
Привычное то дело ей.
Король то ж может да еврей.
Забрал колечки, цепь, весь убор,
Как будто было это вздор,
Не больше поблагодарил,
Как если б короб орехов был,
Обещал награду в небесах,
И она была счастлива — страх!
А Гретхен?
Потеряв покой,
Не знает, что желать самой.
Мечтает, что за подарок был,
Об том же больше, кто дарил.
Бедняжки грусть мне ранит грудь.
Скорей ей новый дар добудь!
Был первый скромен для нее!
О да! для вас игрушки все!
Как я решил, ищи, трудись,
К ее соседке подберись.
Ты дьяволом, не кашей будь!
Подарок новый ей добудь!
Так, сударь, рад душой стараться,
Дурак влюбленный так горит.
Он солнце, месяц, звезды, может статься,
Возлюбленной в забаву подарит.
X
ДОМ СОСЕДКИ
править
Прости тебе господь, муж милый мой!
Он плохо поступил со мной!
Пошел но свету он гулять,
Меня оставил пропадать.
Ему я в жизнь не изменила,
Бог видит, честно я любила.
Он, горе! мог и умереть!
Хоть бы свидетельство иметь!
Ах, Марта!
Гретхенка, об чем?
Ах, гнутся у меня колена!
Смотри, я ящик из эбена
Опять нашла в шкапу своем.
В нем вещи — чудо по красоте.
Еще роскошнее, чем те.
Ты матери не говори.
Ведь вновь отдаст, в знак покаянья.
Ты лишь взгляни! лишь посмотри!
О ты, счастливое созданье!
Но так нельзя, увы! мне появляться,
На улице иль в церкви показаться.
Ты приходи ко мне почаще,
Убор тихонько надевай,
Пред зеркалом часочек погуляй»
Вот жизнь и будет нам послаще.
Там случай выдастся, там праздник подойдет.
Возможно будет показать в народ.
Цепочку в первый раз, жемчуг серёг потом.
Мать не заметит, иль — мы что-нибудь сплети
Но кто два ящика принес ко мне?
Тут что-то чисто не вполне.
Пришла не мать ли? Ангелы, храните!
Мне незнакомый господин. — Войдите.
Вошел я прямо, без стесненья,
Просить я должен извиненья
Я Марту Швердтлейн хотел спросить.
То — я. Что вам угодно сообщить?
Довольно, что я с вами теперь знаком,
Но у вас сегодня важный прием.
Еще раз извинить прошу я,
После обеда опять зайду я.
Подумай, каково, дитя!
Он принял за барышню тебя.
Я — девушка простая. — Боже,
Вы чересчур добры со мной.
Цепь не моя и перлы тоже.
Тут дело не в цепи одной.
У вас осанка, острый взгляд.
Остаться можно? я очень рад.
Я слушаю. В чем ваша весть?
Желал бы лучшую принесть,
Простите, что я вестник бед.
Ваш умер муж и шлет привет,
Он умер! Друг мой верный! Ах!
Муж умер! Я изойду в слезах.
Ах, Марта! не пугайте нас.
Печальный выслушайте рассказ.
О, лучше не любить совсем,
Чем, потеряв, страдать затем.
Скорбь с благом, благо с скорбью — вот закон,
Скажите мне, что было с ним?
Он в Падуе похоронен,
Святым Антонием храним,
Во граде пышном и отрадном,
На ложе тихом и прохладном.
Что поручил он передать?
Большую просьбу, говорю заране:
Он триста месс просил вас заказать.
Нет больше ничего в моем кармане.
Как? ни подарка? ничего?
В котомке что-нибудь ремесленник любой
Хранит, чтоб отослать домой,
Хотя б сам нищенствовал, голодал!
Мне это тяжелей всего.
Но муж ваш, право, денег не мотал,
Скорбел весьма о неуспехе он
И был своим несчастьем удручен.
Как люди все несчастливы! увы!
Молиться буду я, чтоб не страдал покойный.
Вы в брак вступить немедленно ж достойны,
Такой ребенок чудный вы!
Нет! мне еще нельзя никак.
Будь муж, любовник будь, но всяк
Признает неба высшим даром
Такую прелесть обнять с жаром.
Обычай не таков у нас.
Обычай или нет, бывает то подчас.
Но расскажите ж.
Я стоял при смертном ложе,
То был почти один навоз,
Солома сгнившая; но был при нем Христос;
Он клял свои грехи, чем даже должно, строже.
«Как, — восклицал, — себя обязан осуждать я,
Что бросил так жену, что бросил так занятья,
Воспоминание казнит меня!
Ах, если бы простить была в ней сила!» —
Муж дорогой! тебе давно я все простила,
«Но, видит бог, она грешней, чем я».
Он лжет! Как, — лгать пред вечною разлукой!
Он бредил, видимо, томясь последней мукой,
Коль я хоть чуть из знатоков.
«Я жил, — он говорил, --бесплодно не зевая,
Сначала ей детей, там хлеб ей промышляя,
И хлеб — в широком смысле слов,
Но никогда не мог съесть часть свою в покое».
Он верность позабыл, любовь а все такое,
Все хлопоты мои и день и ночь.
Нет, вспоминать об том он был не прочь.
Он говорил: «Когда из Мальты мы пошли,
Молился о жене и детях и бессонно,
И было небо благосклонно, —
Турецкий транспорт в море мы нашли;
Он все сокровища Великого султана;
Отвага вновь свою явила власть,
И мне досталась, без обмана,
Из них немаленькая часть».
Что ж? Где же они? Не в землю ли зарыты?
Ах, как четыре ветра их лови ты!
Им занялась красоточка одни,
Когда в Неаполе ходил он на гулянья.
Честь и любовь делила с ним она,
Так что до смерти он хранил воспоминанья.
Мошенник! Вор у своих близких!
Нуждой, бедами удручен,
Не изменил привычек низких!
Ну да, зато и умер он.
Когда б я был на вашем месте,
Я траур год бы лишь носил,
Там — с новым милым зажил бы по чести.
Такого, как мой первый был,
Найти на свете было б трудно;
Из дурачков сердечных и не злых,
Лишь странствовать любил он безрассудно,
Вино чужое, жен чужих
И распроклятую игру.
Ну, ну, все не такие страсти!
И, если сам он, по добру,
Вам тоже разрешил отчасти, —
С таким условьем, сам, клянусь,
Я с вами кольцами сменюсь.
Я вижу, господин смеется.
Мне во-время пора бежать:
На слове чорта норовит поймать.
Об ком сердечко ваше бьется?
Я не вполне пойму.
Невинное дитя!
Прощайте ж.
Добрый день.
Спросить хотела б я,
Нельзя ль свидетельство иметь об том,
Что милый схоронен, когда, где и при ком.
Порядка другом и всегда была
И весть в недельняке о смерти я б прочла.
Сударыня, довольно на суде
Слов двух свидетелей везде.
А у меня приятель есть;
Он подтвердит меня. Привесть
Его с собой?
Прошу вас, да!
И барышня придет тогда?
Он добрый малый, везде бывал
И все любезности познал.
Буду пред ним краснеть я несомненно.
Не пред одним королем вселенной!
Итак за домом, в саду моем,
Сегодня вечером, вас мы ждем.
XI
УЛИЦА
править
Но что? Идет? Как дело наше?
Bravo! Горите вы огнем?
В недолгий срок быть Гретхен вашей.
К соседке Марте мы сегодня в Сад пойдем
Вот — баба! словно создана
Для своднические дел она.
Пусть так,
Но и от нас она услуги ждет.
Услуга за услугу это — счет.
Свидетельство дадим мы двое,
Что муж ее почил в покое
В пределах Падуи святой.
Умно! Чтоб раньше нам поездка предстояла!
Sancta simplicitas! К нему нам труд такой?
Подпишемся, и горя мало.
Коль в этом весь твой план, так начинай сначала.
Ты в этом весь, о муж святой!
Или ни разу не давал ты
Свидетельств ложных и в былом?
Что бог, что мир, что силы движет в ней,
Что человек, в душе, в уме своем
Отважно не определял ты,
Спокоен сердцем, смел умом?
А если б дело разобрал ты, —
Сознался б, что не больше знал ты,
Чем об кончине Швердтлейна, — об том!
Ты был и будешь ты лжецом, софистом.
Да, коль не быть поближе к знаньям истым,
Не завтра ль ты иначе взглянешь
И Гретхен бедную обманешь,
Ей клятвы страсти сыпать станешь?
И от души.
Конечно, да!
И вечная любовь, и верность,
И вечной склонности безмерность —
Придут, и от души всегда!
Оставь! — Когда весь трепещу я,
И это чувство, эту дрожь
Назвать хочу и не могу я;
Мир облетя в стремленьн быстротечном,
Все высшие слова сбираю,
И счастье, в коем я сгораю,
Зову безмерным, вечным, вечным, —
Ужель то дьявольская ложь?
Итак, я прав!
Слушай! Заметь вперед
(Прошу, как человек, что легкие жалеет),
Кто хочет правым быть и кто язык имеет,
Тот верх возьмет.
Пойдем! Наскучила мне болтовня.
Ты прав уж потому, что должен верить я.
XII
САД
править
Я знаю, вы из жалости одной
Ко мне снисходите, мне стыдно.
Вы путешественник; любой
Привыкли вы довольствоваться, видно.
Конечно, сведущих людей
Не мне занять беседой без затей.
Один твой взгляд, одно из слов твоих
Дороже истин мировых!
Не утруждайтесь! Как вам целовать охота?
Моя рука груба, жестка.
На мне лежит ведь всякая работа,
А маменька весьма строга.
Так, сударь, вы должны весь век скакать?
Нас нудят ремесло и долг скитаться,
Из мест иных как грустно уезжать,
Но все ж нельзя нигде остаться.
В дни юности, туда — сюда
Свободно мерить мир широкий;
Но злые подойдут года;
Холостяком к могиле одинокой
Итти — для каждого беда.
Со страхом издали я вижу это.
Так во-время послушайтесь совета.
Да, с глаз долой — из памяти долой!
Любезность вам привычкой стала.
И есть у вас друзей немало,
Из них умней меня — любой.
О, милая! То, что умом зовут,
Нередко узость или суета.
Как так?
Невинность, ах, и простота
Себя самих вовеки не поймут!
Смиренье, кротость — вот дары святые
Существ, любви исполненных вполне,
Подумайте хоть миг вы обо мне,
Об вас же думать буду все часы я.
Вам часто быть приходится одной?
О, да, наш дом хоть небольшой,
Но требует присмотра за собой,
Служанки нет у нас; на мне — блюсти опрятность
Варить, вязать и шить; весь день я на ногах;
А маменька так любит аккуратность
Во всех делах.
Не то, чтоб были мы так в средствах стеснены.
Мы жить не хуже всех могли бы без стесненья.
Отец оставил нам прелестное владенье
И домик с садиком у городской стены.
Теперь настало время тишины.
Ушел в солдаты брат,
И умерла сестренка.
Немало выпало хлопот мне для ребенка,
Но рада б хлопотать я больше я сто крат,
Живи дитя.
Как ты, наверно, ангел было!
Ее вскормила я, она меня любила.
По смерти папеньки она родилась;
И при смерти мать находилась,
Лежала тяжело больна,
А поправлялась медленно она,
И думать невозможно было,
Чтоб крошку мать сама кормила.
И так ее вскормила я
Водой и молоком; она была моя;
В моих руках она спала,
Смеясь барахталась, взросла,
Конечно, счастье чистое ты знала.
Но и, конечно, тяготы немало.
Я на ночь придвигала колыбель
К своей кровати; чуть дитя кидалось,
Я просыпалась,
Давала молоко, брала к себе в постель;
A если не уснет, опять встаю я,
Баюкаю, по комнате танцуя.
Там, рано утром, постирать спешу я,
На рынок там, на кухню там пора,
И так всегда, сегодня как вчера.
Порой почти недоставало силы,
Зато обед и отдых были милы,
Бранят усердно бедных женщин нас;
Ведь старый холостяк не изменится.
Лишь встретит он похожую на вас,
И рад он будет научиться.
Признайтесь, сударь, вы кой-что сыскали,
И сердце где-нибудь да приковали.
Издавна говорят нам; свой очаг
Да добрая жена — всех выше благ.
Искали, видно, счастья вы напрасно,
О нет, я всюду принят был прекрасно.
Серьезны ль были в вас влеченья, разумею
Над женщинами шутить я никак не смею.
Нет, вы не поняли.
Жалею всей душой,
Но понял я, что вы милы со мной
Меня узнала ты, едва я,
О ангельчик, явился в сад, сюда?
Вы видели, потупила глаза я,
И ты простишь, что дерзко так тогда
Я говорил, так нестерпимо,
Когда ты шла из церкви мимо?
Смутилась я; то было в первый раз.
Ведь обо мне никто здесь не злословит.
Я думала, ужель во мне он ловит
Нечестное иль дерзкое на-глаз.
Решили вы так сразу обратиться
И с этой девкой прямо сговориться.
Признаться, я сама не знаю, что
Мне в вашу пользу все же говорило,
И на себя так зла была я, что
Быть злой на вас мне невозможно было.
О милая!
Оставьте!
Что? ты рвешь букет?
Нет, лишь игра.
Во что?
Вам будет только смех,
Что ты лепечешь там?
Он любит — нет.
Ангел, прекраснейший из всех!
Он любит — нет, он любит — нет.
Он любит, да!
Да, дитя! И будь ответ цветка
Словами бога! Любит он!
Пойми, что это значит! Любит он!
Я вся дрожу.
О, не страшись! Пусть этот взгляд,
Пусть рук пожатье — скажут,
Что несказанно:
Отдаться полно и блаженство
Изведать, что должно быть вечным!
Вечным! — Его конец отчаянием был бы!
Нет, без конца! да, без конца!
Подходит ночь.
Да, нам пора домой.
Я попросила б вас остаться,
Но город наш — какой-то злой.
Всем будто нечем заниматься,
Иного дела нет,
Как все подсматривать, куда пошел сосед.
И, как уж водится, вас сплетня оплетет.
А наша парочка?
Их образ где-то скрылся.
Две милых бабочки!
А он в нее влюбился.
Она в него. Так в мире все идет.
XIII
БЕСЕДКА
править
Идет!
Плутовка, дразнишь ты меня!
Поймаю!
Милый! как люблю тебя!
Кто там?
Друг добрый.
Скот!
Расстаться не пора ли?
Да, сударь, поздний час.
Вас проводить нельзя ли?
Мать забранит — прощай!
Так мне, моя любовь,
Уйти? Прощай!
Adieu.
До скорого свиданья вновь!
О боже! что за человек!
Он думал, думал целый век.
Стою пред ним полна стыда,
На все я отвечаю «да».
Ребенок я, несведущий вполне"
И не пойму, что он нашел во мне"
XIV
ЛЕС И ПЕЩЕРА
править
Высокий дух, ты дал мне, дал мне все,
Об чем я умолял, И не напрасно
Ты в пламени свой лик мне показал.
Мне в царство дал ты дивную природу.
Дал силы чувствовать ее, ценить.
Лишь холодно дивиться ты позволил,
Но в грудь ее глубокую смотреть
Ты разрешаешь мне, как в сердце друга.
Проводишь мимо ряд живых творений
Ты предо мной, ты учишь видеть братьев
В безмолвной роще, в воздухе, в воде.
Когда в лесу гудит и воет буря,
Валя соседок — сосны вековые,
Бросает в прах, круша соседей — сучья,
И вторит холм паденью гулко, глухо; —
Меня ведешь к пещере верной, кажешь
Мне самого себя, в моей душе
Вскрывая глубь таинственных чудес.
И вот пред взором чистый месяц всходит,
Миротворя все вкруг; тогда слетают
Со скальных стен ко мне, из влажной рощи
Серебряные образы былого,
Мягча восторг суровый созерцаний,
Что совершенств для человека нет,
Я вижу ныне. Дал ты в этом счастьи,
Что ближе все меня к богам влекло, —
Мне спутника; я без него не в силах
Уж обойтись, хоть, холоден и нагл,
Меня он низит предо мной, в ничто
Твои дары одним словцом бросая.
В моей груди он тщательно вздувает
К прекрасному виденью дикий пламень.
Шатаюсь от желаний к наслажденью,
И в наслажденьи жажду я желании.
Такая жизнь наскучит скоро ль вам?
Ей можно ль долго наслаждаться?
Попробовать разок, пойму я сам,
А там — за новое приняться.
Ты не нашел игры другой,
Как мучить в добрый день все тем же?
Ну, ну, охотно дам покой,
Но в гневе гнать меня зачем же?
Товарищ грубый, дикий, злой, —
Потеря, право, велика ли?
Дел полны руки день-денской,
А что вам нравится и что — долой,
Постигнешь по-носу у вас едва ли.
Ты самый верный тон берешь!
Благодари его за то, что он уныл!
Ах, жалкий сын земли, а все ж
Ты как бы без меня прожил?
Воображения свербеж
В тебе не я ли исцелил?
Не будь меня, и шар земной
Давно б оставлен был тобой.
Чего ж в пещерах, в скалах меж извилин,
Один сидишь ты, словно филин?
Какую в мху сыром, на гнойном камне скал,
Как жаба, пищу ты сыскал?
Прекрасный, милый жизни вид!
Нет, доктор все в тебе сидит.
Поймешь ли ты, как много новых сил,
Блуждая так в безлюдьи, я вкусил?
Будь ты способен то отведать,
В тебе нашелся б чорт, чтоб зависть к счастью ведать.
Да, сверхземное наслажденье —
Во мгле, в росе лежать на скалах без движенья!
И твердь и землю обнимать блаженно,
Себя до божества взносить надменно!
И в мозг земли в порыве проникая,
Всех дней шести творенье в грудь взбирая,
Могучим духом, чем-то насладиться,
Любвевосторженно во всем разлиться,
Что сын земли ты, позабыв,
И должен вдохновения порыв —
Чем, — говорить ли? — завершиться.
Тьфу, на тебя!
Что? трудно вам привыкнуть?
Вы вправе тьфу пристойное воскликнуть.
Нельзя сказать то нравственным ушам,
Что крайне любо нравственным сердцам.
Короче, вам я не мешал бы строго
При случае солгать себе немного.
Но долго то не стерпишь ты,
Уже теперь ты снова гнешься,
А будь то дальше, и свернешься
В безумие, иль в страх, в мечты.
Довольно с тем! Возлюбленная бродит,
И весь ей свет угрюм, уныл;
Твой лик из мыслей не выходит,
Ты ей непобедимо мил.
Сперва любовью переполнен был ты,
Как, в таянье снегов, ручей широк и смел;
Любовь ей в сердце перелил ты,
Но вновь ручей твой обмелел.
Чем по лесам престолы возводить вам.
По мне бы лучше, не шутя,
То мило-юное дитя
За всю любовь вознаградить вам.
Она стоит у окна, следит облака,
Что над старой стеной плывут издалека,
«Будь я птичкой» поет,
Целый день, чуть не ночь напролет,
То весела, то печальна она,
То начинает рыдать,
То как будто тиха опять,
И всегда влюблена.
Змея! змея!
Пари! тебя поймаю я!
Проклятый, прочь отсюда! Шумно
Не поминай той красоты!
Не вызывай плотской мечты
Опять, — в душе полубезумной!
В чем суть? Ей кажется, что ты решил уйти,
Да так оно и есть почти.
Я близок к ней… в какой ни будь стране.
Нельзя ее забыть мне иль унизить.
К христову телу зависть есть во мне,
Когда к нему ей должно губы близить.
Так, друг мой! Часто зависть мне внушали
Те двое близнецов, что в розах мир вкушали.
Прочь, сводник!
Мило! Брань. Но лишь смеюсь на брань я.
Создав жену и мужа, бог
Не дать им повода не мог —
Исполнить высшее призванье.
Идем! Спор странный, бесполезный!
Тебя зовут в покой к твоей любезной,
А не почти на эшафот.
Что за небесный рай — ее объятья!
О, если б мог в них отдыхать я,
Забыв тоску ее забот!
Кто я такой? беглец бездомный,
Не человек, кому чужды покой и цель,
Как горный водопад, что со скалы огромной
Стремится жадно вниз, в разверзнутую щель.
И вот — Она, дитя без разуменья,
В альпийской хижине на маленьком лугу;
Ее домашние стремленья
Заключены в одном кругу.
Я, божеством проклятый,
Доволен должен быть, —
Рвать скалы и трикраты
В осколки их дробить!
Ее сгубить и всю ее отраду!
Ужели ты должна стать жертвой аду?
На помощь, дьявол! сократи дни страха;
Что быть должно, свершится пусть скорей!
Меня судьба ее пусть бросит в глубь с размаха
Пусть я погибну вместе с ней!
Как вновь кипит он, как горит!
Ступай, утешь ее, глупец!
Где их головкам выход скрыт,
Они сейчас кричат: конец!
Хвала тому, кто бодр всегда!
Одьяволился ты, лет возраженья;
Но знай: нет ничего противней никогда,
Как дьявол, знающий сомненья.
XV
КОМНАТА ГРЕТХЕН
править
Мне покоя нет,
Томлюсь всегда,
Его не найти мне,
Нет, никогда.
Его где нет,
Не мил мне свет,
Все дни подряд
Как будто яд,
Мой бедный ум
Померк от тоски,
Мой бедный дух
Разбит в куски.
Мне покоя нет,
Томлюсь всегда,
Его не найти мне,
Нет, никогда.
Лишь за ним слежу и
Из окна,
Лишь за ним иду я
Из дома, одна.
Горда осанка,
Уверен шаг,
И уст улыбка,
И власть в очах!
И чары речи, —
Ропот струй, —
Руки пожатье,
И ах! поцелуй!
Мне покоя нет,
Томлюсь всегда,
Его не найти мне,
Нет, никогда.
Ах, жаждет сердце
Его сыскать,
Его обнять бы,
Его держать!
И целовать бы
Его посметь,
Под поцелуем
Умереть,
XVI
САД МАРТЫ
править
Мне, Генрих, обещай!
Что в силах, все,
Скажи, с религией как ты живешь?
Ты — добрый, сердце искренно твое,
Но кажется, в том беззаботен все ж.
Дитя, оставь то! Разве худо нам?
Я за любовь и жизнь и кровь отдам;
Ни радостей, ни вер ничьих не стану мерить.
Нет, ты не прав; должны мы верить.
Должны?
Когда б мое ты слушал слово!
Ведь ты не чтишь причастия святого.
Я чту его.
Но не желая,
Чужд месс, на исповеди не бывая.
Ты в бога веришь?
Друг, сказать кто может:
Я верую в него?
Священника и мудреца встревожит
Вопрос твой, и ответ его
Покажется насмешкой.
Ты не веришь, значит.
Меня, мой ангел, не толкуй иначе.
Кем был он назван?
Кем был он понят?
В него я верю?
Кто это знает,
Кто дерзает
Сказать: не верю!
Он, всеобъемлющий,
Все охраняющий,
Объемлет, хранит
Тебя, и меня, и себя.
Не держит ли сводом он небо?
Земля не тверда ль под ногами?
Не всходят ли, с радостным взглядом,
Вечные звезды?
Взор во взор не смотрю ль на тебя?
Не льется ли все
В ум, и в сердце, в тебя?
Не объемлет ли вечная тайна
Незримо и зримо тебя?
Наполни сердце тем во всем его в объеме,
И в миг, когда ты вся в восторженной истоме,
Как хочешь именуй его, —
Любовь! Блаженство! Сердце! Бог!
Во мне же для него
Нет имени! Все — чувство.
Что имя? — звук во вне,
Дым, застеливший небосвод.
Маргарита
Священник то ж преподает,
Чуть-чуть другими лишь словами.
То твердится всеми сердцами
Повсюду, где день в небесах,
Но лишь на разных языках.
Почему ж на своем не сказать мне?
Тебя послушав, как все не признать мне!
Но недостаток есть один:
Ведь ты — не христианин.
Дитя!
Мне тяжело совсем;
Что все тебя я вижу с тем.
Как так?
Тот человек, — всегда ты с ним, —
До глубины души мне нестерпим.
Никто в жизнь мою, — послушай, —
Так не язвил мне душу,
Как противный вид знакомца твоего.
Ты, куколка, не бойся его!
Его присутствие мучит меня.
Добра всегда со всеми я,
Но, как к тебе душой влекусь я,
Так этого тайно боюсь я,
И мне кажется, что он плут притом.
Прости мне бог, коль неправа я в том.
Но и таким ведь жизнь досталась.
С подобным бы я жить боялась,
Он все, чуть в комнату войдет,
С насмешкой взором обведет,
Почти что злым,
И видно, что ему все кажется чужим;
Написано на лбу его,
Что он не любит никого.
В твоих объятьях сладко мне,
Свободно так, я вся в огне;
В его ж присутствии я вновь больна душой.
О, предугадчик-ангел мой!
Так это все сильней, чем я,
Что, только к нам он постучится,
Сдается, больше не люблю тебя,
Когда он здесь, я не могу молиться.
Мне сердце гложет это все;
Должно быть, Генрих, и твое,
В тебе к нему душевная вражда.
Но мне пора.
Ужели никогда
С тобой спокойно час не проведу я,
Душа к душе, грудь к груди не прильну я?
Ах, если б я спала одна,
Я б нынче в ночь дверь запирать не стала.
Но мать, — так чутко спит она!
А если б нас она застала,
На месте умерла бы я,
Не страшно то, мое дитя.
Вот стклянка! капли три
Ей влей в питье, и, посмотри, —
Она заснет, все забывая.
Что не исполню для тебя я!
То причинить не может вред?
Я дал ли бы такой совет?
О лучший мой! тебя чуть вижу я,
Тебе во власть душа вся отдается.
Так много сделала я для тебя,
Что сделать больше мне не остается.
Мартышка! уж ушла?
Ты вновь шпионом стал!
Да, я следил за каждым словом.
Свой катехизис доктор отвечал;
Надеюсь, это впрок пошло вам,
Девицам нравится былой закал,
Кто прост душой и кто благочестив:
Им кажется, отдаст он все, здесь уступив.
Тебе ль, чудовищу, понять,
Как чистой, любящей душой,
Что верою полна,
Той, что одно
Спасенье ей, приходится страдать,
В сознаньи, что погиб ее друг дорогая!
Сверхумный, умница влюбленный,
Девчонкой за-нос проведен!
Шут, пламенем и грязью порожденный!
Физиогномики ей дар врожден.
В моем присутствии неловко все ей там;
Открыла тайный смысл ей масочка моя;
Ей кажется, что или гений я
Иль, может быть, и дьявол сам.
Так нынче в ночь?
Тебе-то что?
И мне немного в радость то!
XVII
У КОЛОДЦА
править
Ты о Варварушке слыхала?
Нет. В люди я не выхожу почти,
Сибилла наверняк сказала;
Та сбилась, наконец, с пути.
Вот так гордячки-то.
Что?
Запах есть.
Ей на двоих теперь и пить и есть.
Ах!
Наконец, досталось ей, за дело.
На парне так вот и висела!
С ним она и гуляла,
И на всех балах плясала!
Хотела всюду первой быть,
Получать пирожки да вина пить,
Красотой мечтала всех затмить.
И не стыдилась, — став бесчестной! —
Подарки брать, как всем известно.
Все были ласки, все привет.
Ну вот, цветочка-то и нет.
Бедняжка!
Что ее жалеть!
За прялкой было нам сидеть,
Нас ночью мать не выпускала,
Она ж с милым дружком бывала,
На лавочке, иль в темный уголок;
Часы летели за краткий срок.
Теперь погнись, признай свой грех
В срамной рубахе, в церкви, при всех.
Ее он, конечно, возьмет женой.
Дурак бы был! Парень какой
Везде утехи найдет с любой.
Да он уехал,
Дурно как!
Женись он, — попадет впросак!
Порвут ей парни ее венок,
Мы ж соломы насыпем ей на порог!
Как прежде смело я судила
Ту девушку, что согрешила!
И как я для чужих грехов
Не находила довольно слов!
Будь черен грех, черню еще,
Но мне он мало черен все.
Величилась, крестя себя, —
А вот теперь грешна и я!
Но, боже, — все, что жизнь смутило,
Так было сладко! ах, так мило!
XVIII
ГОРОДСКАЯ СТЕНА
править
Да смилосердится,
О скорбиведица,
Твой облик над моей тоской,
В сердце пронзенная,
Скорбью язвленная,
Смерть сына зришь ты пред собой.
К отцу взираешь ты,
Вздох воссылаешь ты —
Ввысь за удел его и твой.
Кто знает,
Как изнывает
Душа, тоски полна?
Как душа моя томится,
Как трепещет, как боится!
Знаешь ты, лишь ты одна.
Куда бы ни пошла я,
Всегда, всегда, всегда я
Томлюсь и здесь и там.
Ах! чуть не и а глазах я, —
В слезах, в слезах, в слезах я,
И сердце — пополам!
Цветы с моего окошка
Слезами орошены,
Как будто ранним утром
Они все собраны.
Чуть светло заблестела
Мне в комнату заря,
Уже в тоске сидела
Там на постели я.
От смерти и стыда укрой,
О, скорбиведица!
Да смилосердится
Твой лик над моей тоской!
XIX
НОЧЬ
править
Когда я на пирушках сидел,
Где каждый хвастал, как хотел,
И громко гости вкруг меня,
Красоток-девушек ценя,
Хвалили их, стакан в руке, —
Склонясь на локти, в уголке,
Спокойно я сидел в тени
И слушал, как шумят они.
Смеясь, я бороду ласкал,
Стакан я полный тоже брал,
Всем, говорил, воздам я честь.
Но разве в целом крае есть,
Кто с Гретой милою равна?
С моей сестрой спорить годна?
Топ-топ! клинг-кланг! так шло кругом
Он прав! кричали нараспев,
Она — краса всех наших дев.
И все смолкали за столом.
Теперь, — рвать волосы готов я,
О стены биться от злословья,
Грая, издевательств, град насмешек
Терпеть я должен от всяких пешек!
Как осужденный, я краснею.
При каждой клевете немею!
Свалить их мог бы в крайнем счете
Но смею ль им сказать: вы лжете!
Но кто идет? ползет кто к нам?
Не ошибусь, их двое там.
Ну, если это он, — по чести,
Останется он мертв на месте.
Как в сакристии за окном
Лампады вечной свет мерцает,
И тихо-тихо убывает,
А сумрак сторожит кругом, —
Так и в душе — все сумрак тоже.
Иль мы на тощего кота похожи,
Что крадется по крыше, мимо труб
И точит когти о древесный сруб;
По-моему, за ним есть все права:
Немного похоти, немного воровства.
Заранее во мне струится
Вальпургиева ночь; она
Уж послезавтра состоится;
Тогда есть толк бродить без сна.
А клад поднимется ль ко мне,
Тот, что я видел в глубине?
Да, с наслаждением во взоре,
Ларец ты выкопаешь вскоре.
Недавно заглянул я сам:
Тьма талеров прекрасных там.
А драгоценностей, перстней,
Чтоб мне доставить милой веселье?
Там много разных есть вещей,
Как, например, из перлов ожерелье.
Вот хорошо! Мне тяжелей
Являться без подарка к ней.
Но нет причины вам сердиться —
Порой задаром насладиться.
Вот небо в звездах начало гореть!
Вы образец услышите искусства.
Хочу песнь нравственную спеть,
Чтоб соблазнить верней в ней чувства.
Зачем, открой,
У двери той,
Где милый твой,
Катринхен, ты с денницей!
Страшись теперь:
Войдешь ты в дверь
Девицей, верь,
А выйдешь не девицей.
Все примечай!
Возьмет он рай,
Потом — «прощай»,
Ах, бедная овечка!
Влюбленной будь,
Но не забудь,
К любви есть путь,
Лишь обменив колечко!
Кого ты манишь? Чорта с два
Щадить такого крысолова!
К чертям твой инструмент сперва,
К чертям потом певца лихого!
Гитара пополам, и не воскреснет.
Теперь же череп ловко треснет!
Ну, доктор, не робей! Валяй!
Со мной бок-о-бок, как и всюду!
Свою шпажонку обнажай!
Коли! Парировать я буду.
Парируй же!
За первый сорт.
А так?
Вот так!
Здесь бьется чорт!
О, что со мной? В руке — свинец.
Коли же!
Горе мне!
И приручен глупец.
Теперь же прочь! Нам нужно скрыться скоро.
Уж об убийстве подняли все крик.
С полицией хоть ладить я привык,
Но с уголовщиной встречаться мне неспоро.
Сюда! Сюда!
Огня с собой!
Здесь брань, и шум, и крик, и бой.
Один уже убит! Сюда!
И что ж, уже бежал злодей?
Кто здесь лежит?
Сын матери твоей.
Всевышний! Какая беда!
Умру я! Коротко сказать.
Короче совершить.
Эй, бабы! что кричать, рыдать.
Ко мне! и речь следить!
Еще ты, Гретхен, молода,
И ты разумна не всегда,
Ты зря ведешь свой путь.
Хочу тебе секрет сказать:
Когда теперь ты стала …..
Так ей вполне ты будь!
Мой братец! Боже! Что такое?
Оставь ты господа в покое!
Что совершилось, свершено,
Пойдет все, как итти должно,
Ты тайно начала с одним,
Потом тебе итти к другим,
Когда ж до дюжины дойдет.
Тебя и город весь возьмет.
На свет рождаясь, грех впервые
Выходит тайно из пелен.
На слух, на голову ночные
Покровы надевает он.
Сперва его убить согласны,
Но он растет, он стал большой;
И днем гуляет он нагой,
Хоть вес настолько же прекрасный.
Чем безобразней он лицом,
Тем больше щеголяет днем.
Предвижу я, что дни придут,
И в городе весь честный люд
На тебя, как на падаль, взглянет,
Сторониться потаскушки станет,
Тогда ты сердцем онемеешь,
Чуть чей-нибудь ты встретишь взор.
Золотую цепь надеть не посмеешь,
Встать в церкви к алтарю на позор!
В красивой кружевной косынке
Ты не запляшешь на вечеринке!
Ты в жалком уголке навеки
Укроешься, где нищие да калеки!
И если б бог простил тебе,
Будь проклята ты на земле!
Взывать вам к милости бога — время!
Теперь ли брать на душу бремя?
Когда б добраться до тебя,
Бесстыжая ты сводня! Я
Всем моим грехам наверно
Прощенье б получил безмерно!
О, что за муки ада! Брат!
Э! слез пускай катится град!
Когда от чести ты отошла, —
Удар мне в грудь ты нанесла.
Чрез смертный сон я к богу рад
Итти как храбрый и солдат.
XX
СОБОР
править
Иное, Гретхен, было,
Когда, еще невинной,
Ты к алтарю придя,
Молитвы лепетала
По старой книжке,
То игры детства,
То бог в душе!
Гретхен!
Что с головой твоей?
В тебе, на сердце,
Какое прегрешенье?
За душу ль матери твоя молитва.
Кто через тебя уснула после долгих мук?
Чья кровь там. на твоем пороге?
И у тебя под сердцем
Что движется, дрожа.
Тебя, себя пугая
Присутствием зловещим?
Увы! увы!
Когда б освободиться
От дум, что здесь и там
Меня гнетут!
Dies Irae, dies illa
Solvet saeclum in faviila.
Ты в ужасе.
Труба гремит!
Вскрываются гроба!
Твоя душа,
Из мира праха
Для мук огня
Воскресшая,
Встает.
Уйти б отсюда!
Орган как будто мне
Дыханье прерывает,
От пенья сердце
Изнемогает.
Iudex summus cum sedebit,
Quidquid latet, apparebit,
if Nil inultum remanebit.
Так душно мне!
Эти арки
Меня теснят!
Эти своды
Давят! — Задыхаюсь!
Сокройся! Грех и стыд
Не могут скрыться.
Свет? Воздух?
Горе!
Quid sum miser timc dicturus?
Quem patronum rogaturus,
Cum vix iustus sit securus?
Лик отвращают
Святые от тебя;
И праведники не протянут
Руки тебе!
Горе!
Quid sum miser tune dicturus?
Соседка! Вашу склянку! —
XXI
ВАЛЬПУРГИЕВА НОЧЬ
править
Тебе не надо ль ручки помела?
Я рад бы сесть на дюжего козла,
Цель далека еще здесь по дороге.
Пока мои еще не гнутся ноги,
Мне палка толстая мила.
Что толку, если то путь сократит?
Спускаться в лабиринт долинный,
Карабкаться на склон вершинный,
Откуда, пенясь, книзу ключ летит —
Вот радости, что путь такой сулит.
Весна б листве березы вьется,
Весною дышит и сосна.
Ужель по нас она не разольется?
По правде, мне чужда весна!
Я в теле — зимний непременно,
И на пути люблю я снег и лед.
Как грустен в небе круг несовершенный, —
Луны кровавый поздний всход!
Нет, свет плохой; боюсь, пока привыкну,
Мой шаг на ствол иль камень налетит.
Огонь блудящий, разреши, я кликну,
Один из них так весело горит.
Эй, эй! мой друг! поди к нам втихомолку?
Чего тебе светить без толку!
Будь добр, чтоб нас до верху проводить.
Мне вам в угоду должно измениться,
С моей природой легкой распроститься, —
Зигзагами привыкли мы бродить,
Э, э! ты человека обезьянишь!
Во имя дьявола итти ты станешь,
Иль твой огонь я вмиг задую весь.
Я вижу, вы — хозяин здесь,
Вас слушаться готов я строго.
Но помните! гора от чар, как не в уме.
Когда свой путь доверили вы мне.
Не требуйте вы слишком много.
В сферы чар и в мир видений
Мы, как кажется, попали.
Нас веди верней сквозь тени,
Чтоб скорей мы увидали
Те пустынные кочевья!
За деревьями деревья,
Быстро, сзади остаются,
Пики гнутся, скалы рвутся,
Длинные носы ущелий
Захрапели, зашипели!
Через камни, через хмели
За ручьем ручей несется.
Что журчит там? что поется?
То любовь в мечтах прелестных,
Или голос дней небесных?
Что мы любим, в что мы верим!
Но, как сага, раздается
Звук времен былых, чудесных!
Уху! Шуху! ближе, бойко!
Совы, чибисы и сойка
Все не спят со всяким зверем!
Саламандры в травах чинны,
Брюхо толсто, ноги длинны!
Словно змеи, вьются корми
Из-за скал там, из песка там,
Чтоб узлом, причудно сжатым,
Нас пугнуть, словить проворней.
От ствола отжившей липы
Тянут щупальцы полипы,
К путникам. Мышей несметных,
Неисчетных, разноцветных,
Тьма — но мху, где нереск — тоже;
Светляки летают роем,
И кружат сомкнутым строем,
Чтобы путь терял прохожий.
Но скажи, на месте ждем мы.
Иль еще вперед идем мы?
Все, ах, все вертится, тая,
Скалы, ветви, рожи злые
Корча, и огни ночные,
Умножаясь, вырастая.
За меня держись упрямо!
Мы стоим в средине самой;
Видно здесь, как, озарен,
На горе блестит Маммон,
Как странно блещет чрез долины
Неверно-алый блеск зари!
Он и в глубокие стремнины
Заходит далеко, смотри!
Там лег туман, там пар клубится,
Нo свет горит сквозь мглу и дым.
Там в нити нежные слоится,
Здесь ярко бьет ключом живым;
Змеится в долах на просторе
И сотней жилок кроет дно,
Там в узеньком проходе вскоре
Опять сливается в одно.
Вкруг нас рой искр воспламенился,
Летит, как золотой песок.
Гляди! как сразу озарился
Утес, огромен и высок.
На сходку озарил ночную
Маммон роскошный свой чертог.
Ликуй, что ты все видеть мог.
Но бешеных гостей уже я чую.
Как зимний вихрь забушевал!
Как сзади бьет меня немилосердно!
За ребра скал держись усердно,
Не то тебя он свергнет в глубь, в провал.
Сгущает туман темноту.
Слушай, трещит как в лесу!
Совы шныряют смущенно.
Слушай, крушатся колонны
Зеленого вечно чертога;
Ветвей хрустенье, тревога,
Стволов могучих стенанье,
Корней скрип и трещанье!
В страшной чудовищной свалке
Друг на друга валятся балки,
И сквозь извивы ущелья
Вихрь ревет от веселья*
Слышишь вопли там высоко?
Где-то ближе, вновь далеко?
Да! Стремит по склонам, яр,
Вихрь неистовую песню чар!
На Брокен ведьм летит волна.
Жнивье — желто, новь — зелена.
Толпа валит со всех сторон;
Сам Уриан воссел на трон.
Чрез камни, корни путь лежит;
Козел воняет, ведьма….
Там Баубо старая одна,
И на свинье верхом она.
Почет тому, кому почет!
Вперед, старуха! Пусть ведет!
Свинья и Баубо впереди,
И ведьмы сворой позади!
Ты каким же путем?
Мимо Ильзенштайна.
На пути там в гнезде филин необычайный,
Ах, как он посмотрел!
Провалися ты до ада!
Чего так спешить тебе надо!
Меня оцарапала рьяно,
Смотрите, вот рана!
Наш путь широк, наш путь далек,
Но что за яростный поток!
Метле — царапать, вилам — рвать;
Дитя задушат, лопнет мать.
Колдун предводитель
Ползем мы, как улитка в дом,
А женщины бегут бегом.
Ведь если путь наш к злому в дом,
Так женщина — вперед бегом!
Нас не встревожит женщин ход,
Им — тысяча шагов вперед!
Пускай они себе бегут.
Мужчина — скок, и разом — тут!
Сюда! сюда! с горных озер!
Мы жаждем, рвемся на простор.
Мы — белы, мы мылись в волнах рек,
Но мы — бесплодные навек.
Умолкнул вихрь, летит звезда,
Свет лунный скрылся без следа;
Но в гуле чародейный хор
Сто тысяч искр стремит в простор,
Стойте! Стойте! Эй!
Кто зовет из пропастей?
Меня возьмите! меня возьмите!
Уже стремлюсь я триста лет,
А все далек к вершине путь!
К себе подобным мне б примкнуть!
Несет метла, несет нас кол,
И мчат нас вилы, мчит козел;
Кто нынче полететь не мог,
Навек тот безнадежно плох.
Я семеню так много лет,
Всех остальных простыл уж след.
Покоя дома не найти
Всё ж не могу никак приттн.
Дает нам, ведьмам, смелость — мазь;
Вот тряпка парусом взвилась,
И стали лодки из корыт.
Летать кто может, тот летит.
Когда взлетим к вершине мы,
На землю сядем среди тьмы,
И пусть кустарник и трава
Исчезнут в рое ведовства!
Бегут, спешат, шумят, клокочут!
Свистят, звенят, вопят, стрекочут!
Блестят, горят, воняют, дуют.
Свою стихию ведьмы чуют!
Теперь — тесней ко мне! не то нас ототрет.
Ты где?
Здесь!
Как! уж мы стоим не дружно?
В хозяйские права вступить мне нужно
Дорогу! Фоланд здесь! Дорогу! эй, народ!
Ну! доктор, вслед за мной! одним прыжком — вперед
ИЗ этой давки неудобной. i
Здесь одуреет даже мне подобный.
Вот странным что-то там блестит огнем,
Я в тех кустах желал бы скрыться.
За мной! за мной! туда юркнем.
Противоречий дух! Готов я покориться.
Меня ведешь ты; я с тобой охотно шел.
В Вальпургиеву ночь меня на Брокен вел
Ты лишь затем, чтоб нам уединиться.
Но сколько там огней мелькает!
Веселый клуб там заседает.
Всяк меж немногих — не один.
Я предпочел бы круг вершин!
Уже я вижу свет и дым,
Толпе путь к злому духу сладок,
Решенье многих там загадок.
Загадок много новых с ним.
Пусть свет большой шумит, волнуем,
А мы в сторонке потолкуем.
Издавна все сошлись на том,
Что светы малые себе творят в большом.
Вот ведьмочка, нага, гола,
Старуха с ней, разумно приодета.
Прошу, не пожалей привета!
Труд не велик, потеха не мяла.
Я слышу, музыка там раздается.
Проклятый шум! с ним свыкнуться придется.
Идем! Идем! Иначе быть нельзя.
Войду я первым и введу тебя,
Чтоб познакомить там с гостями.
Что скажешь, друг? Не правда ль, тесно нам?
Взгляни сюда! Конца не видно там.
Там сто огней горят рядами.
Едят, пьют, пляшут, любят, говорят.
Получше что найдется где навряд?
Намерен ли, чтоб нам здесь показаться,
Ты колдуном иль чортом проявляться?
Хоть очень я привык инкогнито бывать,
Но должно в праздники свой орден надевать.
Подвязки не могу нести.
Но конское копыто здесь в чести.
Улитку видишь ты? Ползя, сюда кочует.
Рогатым личиком меня
Она уже наверно чует.
Хоть я б желал, здесь скрыться мне нельзя.
Пойдем же! От огней — к огням других;
Вербовщик я, а ты жених.
Что, господа, вы сели здесь угрюмо?
Я похвалил бы вас, будь вы в средине шума,
Теснясь к невестам молодым,
И дома нам довольно быть одним.
Народа есть ли что неверней?
Пусть много сделал для нее, а все ж,
Как и у женщин, так у черни —
Успех имеет только молодежь,
Теперь сошло все со стези прямой.
Хвалю я времена, что были.
Когда одни мы были в силе,
По правде, век был золотой.
Мы были то ж не без ума,
Нередко делали, чего не надо,
Но вот теперь пошла вновь кутерьма,
Когда устроить все мы были рады.
Кто станет в наши дни читать
Труд истинно серьезного закала?
И что про молодежь сказать? —
Столь дерзостной вовеки не бывало.
Да, к страшному суду готов народ,
В последний раз я взлез на эту гору.
Коль мой боченок мутно льет,
Так и весь мир погибнет скоро.
Эй, господа, зевать нельзя
И случая не упустите!
Мои товары посмотрите!
Вещиц есть много у меня.
И ничего нет в этой лавке, —
Что бесподобна в мире всем, —
Не бывшего, по верной справке,
Для человека и для света — злом.
Нет лезвия, что кровью не залито;
Нет кубка, что в живую грудь не влил
Отравы жгуче-ядовитой;
Убора нет, что дев не совратил
С пути; нет, не нарушившей присяги,
Врага не поражавшей сзади, — шпаги.
В толк, тетка, не взяла ты современный рынок.
Что сделано, то свершено.
Ты поискала бы новинок,
Лишь новым все увлечено.
Я, право, словно как в угаре,
Или стою я на базаре?
Поток к вершине дико ринут.
Ты двигать думаешь, а сам ты двинут.
А это кто?
Вглядись-ка прямо:
Лилит.
Кто?
Первая жена Адама.
Но берегись ее роскошных кос,
Ее красы, ведь ей одной она пленяет.
Чуть в них запутался молокосос,
Она уже не скоро выпускает.
Вон две сидят, старуха с молодой,
Напрыгались и бьют отбой,
Покой сегодня нестерпим.
Запляшут вновь сейчас. Пойдем же к ним.
Приснился мне прелестный сон;
Был яблонею я пленен.
Два яблока висели там,
Пленившись, влез я по сучкам.
Вид яблока всегда вам мил,
Он и в раю вас соблазнил.
Для вас я с радостью найду
Такое и в своем саду.
Приснился мне потешный сон;
Дуплистым деревом пленен,
Я видел черную дыру,
И с ней затеял я игру.
Привет охотно я воздам,
С копытом конским рыцарь, вам!
Дыра вполне вам отдана,
Когда по сердцу вам она.
Проклятый род! Когда ж мы умны будем?
Вам вывод был представлен, строг:
Дух не имеет настоящих ног!
Вы ж пляшете, во всем подобясь людям!
Зачем же он пришел на бал?
Э, э! повсюду он бывал.
Танцуют ли, судить спешит он;
И если шаг им не был считан,
То для него тот шаг и в счет нейдет.
Особо злит его, когда идут вперед.
Когда бы так на месте вы кружились,
Как он на старой мельнице своей,
Нашел бы это он милей,
Притом, когда б его хвалить вы согласились
Как, вы еще все здесь? Неслыханно оно!
Исчезните! вам все разъяснено!
Не знают черти к правилам почтенья:
Мы так умны, а все ж на Тегеле виденья!
Все эти глупости я опроверг давно!
А длятся все! Неслыханно оно!
Надоедать когда ж он перестанет?
В лицо вам, духи, говорю;
Я деспотизма духа не терплю;
Мой дух его сносить не станет.
Сегодня не удастся, знаю,
Но дальше в путь пойду бодрей.
С последним шагом уповаю
Разубедить поэтов и чертей.
Теперь он сядет в грязь в канавке,
Так он себя всегда целит;
Когда же в зад ему вопьются пьявки,
И духов он и дух свой победит.
Что ж ты покинул стан красотки,
Что шла так мило с песней вкруг?
Ах! с пеньем выскочила вдруг,
Мышь красная у ней из глотки.
Причина! Слишком строго ты глядишь.
Довольно, сети серой не была та мышь,
И в том ли дело в час подобной сходки!
Потом я видел —
Что?
Мефисто, там, взгляни,
Прелестный, бледный лик ребенка в отдаленьи
Стоит, почти их двигаясь, в тени,
Не как будто связаны движенья.
Мне кажется, — не утаю, —
Что в ней я Гретхен узнаю
Оставь тот образ, он грозит бедой:
Созданье чар, без жизни он, фантасм пустой.
Добра с ним встреча не сулит;
Он взором ледяным кровь леденит,
Почт-что в камень обращает вас.
Ты о Медузе слышал ведь рассказ,
По истине, — взор мертвеца застылый,
Что не закрыт был любящей рукой!
То грудь, мне отданная, Гретхен милой,
То тело Гретхен, нежимое мной!
Глупец обманутый! то — волшебство!
Для каждого то — милая его.
Что за восторг! что за мученье!
Не оторваться от виденья.
Как странно шея у нее
Обвита только лентой алой"
Не шире лезвия кинжала!
Я тоже вижу это все,
Под мышки голову порой берет плутовка,
Персеем срубленную ловко. —
Все твой пустой порыв к мечте!
Идем! скорее к высоте!
Там, словно Пратер, — луг веселый,
И, если не обманут глаз,
Стоит театр на самом деле.
Что здесь?
Опять начнем сейчас!
Акт новой пьесы, из семи последней!
Понашему, счет до семи хорош.
Любитель написал намедни,
Любители играют то ж.
Простите господа, что ухожу я!
Любитель я — хоть занавес поднять.
Что здесь находитесь вы, нахожу я
Естественным: вам быть на Блоксберге под стать.
XXII
СОН ВАЛЬПУРГИЕВОЙ НОЧИ
или
ЗОЛОТАЯ СВАДЬБА ОБЕРОНА И ТИТАНИИ
править
Отдохнуть срок выпал вам,
Мидинговы дети.
Нынче сценой будут нам —
Дол и скалы эти,
Ах, для свадьбы золотой
Пятьдесят лет надо.
Я ж скажу, отвергнув бой:
Золото — услада.
Здесь вы, духи? Дайте знать!
Явитесь справа, слева!
Обновили связь опять
Король и королева.
Пук идет, и пляшет в лзд,
И в такт он ногу ставит.
Сотни вслед за ним летят,
С ним вместе радость сладят.
Ариэля песнь слышна
В напевах сладкогласных;
Много манит рож она,
Но манит и прекрасных.
Супруги! чтоб в согласья жить,
Вы у нас учитесь!
Чтоб друг друга вам любить,
Раньше разлучитесь *.
- Здесь переводчиком припущено четверостишье (см. примечания) Прим. ред.
Морды мух, рты комаров,
И все их адъютанты,
Хор лягушек, тьмы сверчков, —
Вот это музыканты!
Вот волынки мерный шаг,
Она — пузырь из мыла!
Слушай; шнеке-шнеке шнак,
Выводит носом мило!
Жабьих брюх, ног паука
И крылышек сложенье.
Правда, нет еще зверка,
Но есть стихотворенье.
Малый шаг, высокий скок
Сквозь пар в росе медвяной.
Любо вертишься, дружок,
Ко не взлетишь в туманы!
Любопытный путешественник
Маскарадный здесь кружок?
Все правда ль пред глазами?
Оберон, прекрасный бог,
Появится ль пред нами?
Нет когтей, хвоста лишен, —
Но нет сомненья все же:
Как Эллады боги, он,
Конечно, дьявол тоже.
Северный художник
Что здесь найдет мечта моя?
Эскизы лишь, не боле.
Помедлю; скоро буду я
В Италии на воле.
Ай! вела меня беда:
Какой кортеж немудрый!
Много ведьм пришло сюда,
Лишь две с следами пудры!
И пудра, как наряд любой,
Старух изсохших дело!
Я села на козла нагой,
Кажу упругость тела!
Мы слишком научились жить,
Чтоб спорить здесь мятежно,
Будь свежи, юны вы, — вам сгнить
Придется неизбежно.
Морды мух, рты комаров.
Нагих не окружайте,
Хор лягушек, тьмы сверчков,
И вы такт соблюдайте!
Вот — общество! ласкает взор!
Прелестные девицы!
И юноши, все на подбор, —
Сулят надежду лица!
Коль не разверзнется земля,
Чтоб их сглотнуть как надо,
Готов бежать поспешно я
И прыгнуть в бездну ада,
Мошки мы, у всех нас есть
Преостренькие жала,
Сатане папаше в честь
Мы хвал споем немало.
Смотрите, вьется рой колец,
Смеются все наивно;
Они воскликнут, наконец;
Сердца в нас добры дивно!
В толпе из ведьм на вышине
Приятно затеряться.
Чем муз водить, милее мне —
Вот с этими вожжаться.
С людьми и ты взойдешь на кряж,
Лишь будь, как я, упорен.
Парнас немецкий, Блоксберг наш
Достаточно просторен.
Скажите, кто там — тот, сухой,
Шаг твердый и сердитый,
Он ищет, шарит пред собой:
«Не здесь ли иезуиты?»
Лов, как в чистых водах рек,
Так в мути мне удобен.
Благочестивый человек
К чертям зайти способен.
Благочестивым все под стать,.
Об этом нет и споров;
На Блокеберге они созвать
Готовы ряд соборов.
Чу, новый хор там вдалеке.
То — барабана трели.
Нет, унисоном в тростнике
То выпи захрипели.
Пошли все ноги задирать
Как могут, их заносят.
Горбач — скакать, толстяк — плясать.
Что выйдет, и не спросят.
Друг друга разорвать готов
Сброд, злобой пламенея;
Мирит волынка; так зверков
Смирял напев Орфея.
Меня ли критикой смутить?
Сомнений нет, поверьте.
Чорт чем-нибудь да должен быть,
Иначе что же черти?
Уже фантазия моя
На этот раз чрезмерна.
И, если это все — есмь я,
Безумен я, наверно.
Томленье — существо для нас,
Оно нас мучит точно.
Стою как будто в первый раз
Я на ногах непрочно.
Я рад все это созерцать,
И счастлив здесь не ложно.
От чорта умозаключать
И к добрым духам можно.
Идут за пламенем, и клад
Найти хотят до смерти,
На месте я! Ведь рифмы в лад:
Где «черти», там «не верьте».
Хор лягушек, тьмы сверчков,
Тупые дилетанты?
Морды мух, рты комаров,
Вы — наши музыканты!
Sans-souci — веселый полк,
Мы назвались сами.
На ногах ходить что толк,
Лучше — вверх ногами!
Хватали мы, бывало, куски,
Теперь же — ну их к богу.
Изорвались у нас башмаки,
Мы бежим на босу ногу.
Из болота мы летим,
Где нам — страна родная;
Стройным рядом здесь стоим,
Изяществом блистая.
Я упала с синевы
Звездой, в огнистой дрожи.
Здесь лежу в кустах травы:
Мне встать поможет кто же?
Места, места! прочь кругом?
Трава, склонись под нами!
Духи идут, духи, да,
С тяжелыми телами,
Не валите тяжко так,
Что орда слоновья!
Всех тяжеле нынче быть,
Плотный Пук, готов я.
Если дал вам дух родной
Иль природа крылья,
К холму роз, за мной, за мной
Мчитесь без усилья!
Туч гряда, пар вдалеке
Озаряться стали.
Вихрь в листве, ветр в тростнике, —
Все и все пропали.
XXIII
СУМРАЧНЫЙ ДЕНЬ
править
В несчастьи! Доведена до отчаянья! В жалком состоянии по земле блуждала долго, и вот — в заключеньи! Как преступница, в тюрьму на жестокие муки брошена, она, благородное, злополучное создание! Дошло до этого, до этого! — Коварный, ничтожный дух, и это ты скрыл от меня! — Стой теперь, стой! Вращай свои дьявольские глаза, всаженные тебе в голову! Стой и отвечай мне лишь своим нестерпимым присутствием! В заточении! В невыносимом несчастии! Предана злым духам и чуждому правого суда человечеству! А меня между тем погружаешь ты в отвратительные развлечения, скрываешь от меня ее возрастающие беды, а ее оставляешь погибать без помощи.
Она не первая,
Пес! Гнусное чудовище! — Обрати его, о дух бесконечный, обрати этого червя опять в его песий облик, который он часто любил ночною порой, чтобы бегать предо мной, вертеться под ногами беспечного путника и вешаться на плечи к поверженному! Обрати его вновь в его любимейший вид, чтобы он пресмыкался предо мною на брюхе во прахе, чтобы я толкал ногами его, отверженного! — Не первая! — Горе! Горе! невыносимое ни для какой человеческой души, что много таких созданий погибло во глуби такого бедствия, что не первая искупила вину всех остальных, в своей томительной агонии, — пред очами вечно прощающего! Мне пронзает насквозь и мозг и жизнь — страдания этой единственной; ты же спокойно насмехаешься над судьбою тысяч.
Ну, вот, теперь мы снова дошли до пределов нашего остроумия, — где у вас, людей, теряется разум. Зачем же ты вступаешь в сношения с нами, если не можешь выдержать их до конца? Хочешь летать и не защищен от головокружения. Мы ли к тебе рвались или ты к нам?
Не скаль так на меня свои кровожадные зубы! Мне это противно! — Великий, могущественный дух, ты, кто меня удостоил мне показаться, ты, кто ведаешь мое сердце и мою душу! Зачем было приковывать меня к этому постыдному сотоварищу, что питается бедами и наслаждается гибелью!
Кончишь ты?
Спаси ее! Или горе тебе! Тягчайшее проклятие на тебя на тысячелетия!
Я не в силах разрывать узы мстителя, раскрывать его затворы. — Спаси ее! — А кто был, ввергнувший ее в погибель? Я или ты?
Ты бы схватился за громы? Благо, что они не даны вам, несчастным смертным! Сокрушить неповинного возражателя, это — прием тиранов, то, что они делают, когда в замешательстве.
Перенеси меня туда! Она должна быть свободна.
А опасность, которой ты подвергаешь себя? Знай, что над городом еще тяготеет кровавое преступление твоей руки. Над местом убийства витают мстящие духи и подстерегают возвращение убийцы.
Это еще от тебя? Убийство и смерть целого мира — на тебя, чудовище! Веди меня туда, говорю я, и освободи ее!
Я сведу тебя, а что я могу сделать, слушай. Разве в моей власти все силы неба и земли? Я помрачу ум тюремщика; овладей ключами и выводи ее на волю человеческой рукой! Я-- на страже; волшебные кони готовы, я увожу вас. Это я могу.
На коня, и — туда!
XXIV
НОЧЬ
править
Что реют они у виселицы там?
Не знаю, что — варят, готовят.
Взлетают, слетают, клонятся и никнут.
Чары деют.
Священнодействуют, сеют.
Мимо! Мимо!
XXV
ТЮРЬМА
править
Давно безвестный страх меня объемлет;
Все горе человечества — во мне.
Она там, за стеной промозглой, дремлет;
Безумье светлое — в ее вине!
Что ж ты войти к ней — не решишься?
Ее увидеть вновь — боишься?
Спеши! медлить — убить ее вполне.
Распутница мать
Меня погубила!
Отец негодяи
Меня пожрал,
Сестренка моя
Кости собрала
В прохладном местечке;
Если б я милой птичкой была.
Улетела б я, улетела б я!
Не чувствует, что близко друг знакомый
И слышит звон целей, шуршание соломы.
Увы! Пришли! Час смертный мой.
Молчи! Я здесь, и ты свободна будешь,
Коль человек ты, сжалься надо мною
Ты криком стражей ото сна пробудишь!
Кто дал тебе такую власть,
Палач, надо мною?
Ночь хочешь у меня украсть-
Сжалься, оставь меня живою!
Успеешь утром прийти сюда!
Так молода я! так молода!
И умереть должна я!
Была красива, и гибель в том нашла я.
Со мной был друг; теперь далек;
Разорваны цветы, измят венок,
Меня так злобно не хватай!
Что сделала тебе я? Жалость знай!
Ужель напрасно я умоляла?
Ведь я с тобою в жизни не встречалась!
Как сердце от тоски не разорвалось!
Теперь вполне вся власть твоя.
Позволь ребенку хоть раз дать груди!
Его всю ночь качала я;
Меня чтоб мучить, его взяли люди.
А говорят, его убила я.
Не быть веселой мне никак.
Поют песнь про меня! Ведь злые — повсеместно,
Та песенка поется так,
А что им известно?
Твой милый — здесь, у ног, готовый
Сорвать с тебя твои оковы!
О, на колени! и к святым с мольбами!
Смотри! под этими камнями,
Там у порога,
К аду дорога!
Лукавый,
С чудовищною силой,
Гремит своею славой!
Гретхен! Гретхен!
То — друга голос милый!
Где он? его зов я расслыхала.
Свободна я! преград не стало.
К его шее приникнуть!
На его груди поникнуть!
Он вскрикнул: Гретхен! стоя у порога!
Где грохот ада, где в ад дорога,
Где чудовищный дьявольский рев,
Узнала я нежный возлюбленный зов.
Я здесь.
Ты здесь? О повтори еще!
Ты здесь! здесь! Где ж мучение мое.
Темницы ужас где? где оковы?
Ты здесь! Пришел спасти меня снова!
Я спасена.
Вот улица передо мной,
Где в первый раз я встретилась с тобой,
И светлость сада,
Где с Мартой ждать тебя была услада,
Идем! Идем!
Еще побудем!
Мне быть так сладко, где он будет.
Не забудем:
Спешить минута нудит,
Промедлить — дорого нам стоит!
Как? поцелуем меня не удостоит?
Мой друг, со мной недавно разлучился,
И целовать ты разучился,
На груди твоей откуда этот страх?
Когда-то мне вскрывалось счастье рая
В твоих речах, в твоих очах,
Ты обнимал меня, как задушить желая!
Целуй меня!
Иль поцелую я тебя.
Увы! твои губы холодны,
Молчат,
Где найду я вновь
Твою любовь,
Кто мне отдаст ее назад?
Идем! О милая! Спеши за мной!
Люблю тебя со страстностью двойной;
Лишь об одном молю! спешим туда!
Но это ты? Ты в самом деле? да?
Да, я! Идем!
Ты цепи снял,
Опять меня к своей груди прижал.
Но как же я тебе, друг, не страшна?
Ты знаешь, кто здесь освобождена?
Идем! Идем! Уж начало светать.
Убила я свою мать,
Утопила свое дитя,
Нашли его мы, ты и я!
Ты тоже! Ты ль это? Ум смущен,
Дай руку мне. Нет, все не сон.
Дай руку милую! — Ах, влажна!
Вытри ее! она
Не в крови ли?
Боже! кого мы убили?
Меч свой спрячь,
Умоляю я!
Что было, — в прошлом! Об том не плачь!
Ты мучишь меня!
Нет, ты должен остаться,
Тремя гробами должен заняться!
Готовь завтра могилы эта
На рассвете:
Мать, — на прекраснейшем месте,
Брата — по близости, вместе,
Тут же меня в уголке,
Но не вдалеке!
А ребенка — мне по правую грудь.
И рядом — никого безусловно!
К тебе припадать любовно,
То было нежнейшей из всех услад!
Но больше это мне невозможно,
Когда к тебе я стремлюсь тревожно,
Ты словно толкаешь меня назад-
Но это — ты, столько ласки во взоре твоем
Ты чувствуешь, что это я, — идем!
Вперед?
На волю.
Там гроб нас ждет,
Зияет смерть? тогда идем!
Отсюда к ложу вечного покоя,
Но больше ни стопы одной! —
Уходишь, Генрих? Если б мне с тобой!
Ты можешь! Пожелай! Дверь отперта.
Я не должна; надежда отнята.
К чему бежать? они ведь стерегут!
Так тягостно жить подаяньем,
Притом с тяжелым сознаньем!
Так тягостно бродить на чужбине;
Да, все равно, меня схватят ныне!
Я остаюсь с тобой.
Спеши! Спеши!
Свое дитя спаси!
Прочь! тем путем,
Где ручей,
И мостом —
В лес, в тень ветвей.
Там слева — доска
Над прудом!
Скорей ухвати!
Дрожит слегка
И трепещет.
Спаси! Спаси!
В себя приди!
Лишь шаг, — свободна ты опять!
О, только б гору нам миновать!
Моя мать там на камне сидит!
О, какой полна я тоскою!
Моя мать там на камне сидит,
Качает головою;
Не мигнет, не кивнет, голова тяжела"
Спит, не слышит она, так долго спала.
Спит, чтоб были мы счастливы двое,
О, блаженное время былое!
Слова, плач, все бесплодно б было,
Так уведу ее я силой!
Оставь! Нет, насилья б не снесла я!
Меня так жестоко не бери!
Ведь все совершила я из любви,
День скоро! Дорогая! дорогая!
День! Да, настанет день! Мой день последний.
Моя свадьба после обедни!
Не говори, что ты уж с Гретхен был!
О, мой венок!
Конец всей сказке!
Мы вновь увидимся, дружок!
Но не на пляске.
Толпа теснится; тишь со всех сторон,
На площади известной,
На улице им тесно,
Жезл сломан, колокольный звон.
Меня связали, кто-то тянет,
Влекут на эшафот,
Сейчас над каждой шеей глянет
Нож, что над моею — упадет.
Безмолвен мир, как гроб.
О, если б не родиться!
Скорей! иль вам не возвратиться!
Что толку медлить, роптать, бороться,
Моим коням не ждется;
День настает.
Что там из земли встает?
Он! он! его отошли во тьму!
На месте святом, что нужно ему?
Он хочет меня?
Жить должна ты!
Правосудие божье! Примешь меня ты!
Идем! Идем! иль здесь тебя покину я.
Твоя, отец, я! Защити меня!
Роем святым меня окружите*
Вы, ангелы, меня защитите
Генрих! Мне страшно с тобой!
Погибла!
Она спасена!
За мной!
Генрих! Генрих!
Перевод закончен 12 мая 1920 г.
КОММЕНТАРИИ
правитьI. ПРИЛОЖЕНИЕ К ТЕКСТУ «ФАУСТА»
правитьИз всего огромного посмертного архивного материала набросков к «Фаусту» пришлось ограничиться следующим: I — из «Пра-Фауста», который, за исключением приводимой здесь сцены, целиком, хотя и в переработанном виде вошел и окончательную редакцию. II — из набросков к плану всей трагедии. III — из набросков «Вальпургиевой ночи», которые дают представление о первоначальном гораздо более обширном и композиционно более удачном замысле (см. примечания).
Большая дорога. У дороги крест, справа на холме — старый замок, вдали крестьянская хижина.
Фауст: Куда спешишь, Мефисто? Стой!
Что пред крестом потупил очи?
Мефистофель: Я знаю, предрассудок то пустой,
Но не могу — противно мне — нет мочи.
1. Идеальное стремление к воздействию и вчувствованию во всю природу.
2. Явление духа как мирового и действенного гения.
3. Спор между формой и бесформенным. Предпочтение бесформенному содержанию перед пустой формой. Содержание приносит с собой форму. Никогда нет формы без содержания. Вместо того, чтобы примирять эти противоречия, сделать их еще разительней. Ясное холодное научное стремление — Вагнер. Смутное, горячее научное стремление — ученик.
4. Наслаждение жизнью личности, рассматриваемое снаружи — первая часть. Смутная страстность.
5. Наслаждение действием во вне — вторая (часть) и сознательное наслаждение. Красота. Творческое наслаждение изнутри.
6. Эпилог в хаосе по пути в Ад.
1. Призыв на Вальпургиеву ночь. На месте. Женщины — о театральных пьесах. Мужчины — о ломбере. Крысолов из Гаммельна. Ведьма из кухни (интермеапо). После интермеццо. Одиночество. Пустыня. Звуки труб. Молния, гром сверху, огненные столбы, дым, чах Скала выступающая из всего этого. Это Сатана. Множество пароля кругом. Опоздание. Средство пробиться. Повреждение. Песня. Они стоят в ближайшем кругу. Жара едва выносима. Кто стоит с ними рядом в кругу. Речь Сатаны. Аудиенции. Награды. Полночь. Явление проваливается. Вулкан. Беспорядочное бегство. Грохот и буря.
2. Вершина. Ночь. Огненный Колосс. Ближайшее окружение. Толпы. Группы Речь.
Козлы все правее,
Все козы — левее!
Пусть эти воняют.
А те обоняют!
Будь вонь ваша даже,
Козлы, еще гаже, —
В вас, козы, конечно,
Нуждались бы вечно!
Владыку почтите,
Склонитеся ниц!
Он учит народы
И благ без границ!
Внемлите ученью,
Чтоб в нем почерпнуть
Закон жизни вечной,
Природы всю суть.
Два чудные дара
Вам милы всегда:
Блестящее злато
. . . . . . . . .
Одно все дает нам,
Все тонет в другой
Кто оба имеет, —
Избрал путь благой.
Что молвил владыка?
Стою и далече,
Неясно я слышу
Премудрые речи;
Темно мне ученье,
Не мог я схватить
Природы и жизни
Священную нить.
Два дивные дара
Вам счастье дают:
Блестящее злато,
. . . . . . . . .
О женщины! Злато
Любите ж всегда,
Но больше, чем злата,
. . . . . . . . .
Склонитеся низко
На месте святом!
Блажен, кто все близко
Слыхал целиком?
Стою я далече
И слух навостряю;
Но все же из речи
Я много теряю
Кто ясно мне скажет,
Поможет схватить
Природы и жизни
Чудесную нить!
Зачем, малютка, ты так плачешь там?
Не место здесь, на празднике, слезам.
Тебя толкают? В давке слишком тесно?
Ах, нет! Владыка что-то интересно
О золоте,……
Сказал, и радость вижу я везде,
Понятия, верно, взрослым лишь беседа?
Не надо же, дитя мое, рыдать;
Когда ты хочешь чорта разгадать, —
……..ты только у соседа.
Вы, девушки, стали
Как раз посредине;
Я вижу — на метлах
Примчались вы ныне.
Весь день будьте чисты,
Свините всю ночь, —
Вот лучшее средство,
Чтоб счастью помочь.
3. Отдельные аудиенции
правитьX
правитьИ если здесь свободу нам дарят,
И быть вполне открытым я дерзаю
Тогда, хоть я душой и демократ,
Тебе, тиран, я когти лобызаю!
Лишь когти? Нет, почет нам этот мал!
Идите дальше, демократ великий!
X
правитьЧто ж мне велит священный ритуал?
Облобызать часть заднюю владыки!
X
правитьМне все равно: я очень рад
Лобзать и спереди и в зад.
О, если там, вверху, чрез все миры
Проходит нос владыки несравненный, —
То здесь, внизу, во тьме его дыры
Вместиться было б можно всей вселенной?
Какой в ней бесподобный аромат!
В раю такого аромата нету!
О как бы я был бесконечно рад
Когда бы мог в дыру вползти я эту
О, что еще!
Довольно, мой вассал,
Мильоны душ дарю тебе заране!
Кто… чорта так живописал, —
Не затруднится в лести и обмане
4.
править«От грязи ведьм себя избавим,
Когда мы к югу путь направим;
Но жить на юге будь готов
Меж скорпионов и попов».
5.
правитьСмятение. Они влезают на дерево. Разговоры в толпе. Раскаленная почва, Явление (Маргариты) обнажено. Руки на спине. Непокрыты лицо и пол. Пение, Голова надает. Кровь брызжет и тушит огонь. Ночь. Шуршание. Болтовня килезобиков (Klelkröpfe). Отсюда Фауст узнает. Фауст — Мефистофель.
Горячей крови тяжкий пар
Хорош, пригож дли всяких чар.
И мрачных, черных братьев рой
На подвиг свой идет толпой,
Где речь про кровь, — нам сладко там;
Где льется кровь, — приятно нам;
Огонь и кровь, и мы кругом:
В огонь пусть кровь течет ручьем!
Жена мигнет, — довольно с нас;
Кутила пьет, — на казнь сейчас!
За смелый взор, за пьяный крик —
Кинжал востер, — зарежет вмиг!
Струится крови ручеек,
Еще ручей, еще поток,
Еще, еще, — из ручейка
Течет кровавая река!
II. ИЗ ВЫСКАЗЫВАНИЙ ГЕТЕ О «ФАУСТЕ»*
правитьИз многочисленных высказываний Гете о «Фаусте», разбросанных в его дневниках, письмах и автобиографических сочинениях, собранных впервые Пнновером (Otto Pniowcr, Goetnes Faust. Zeugnisse und Exkurse zu seiner Entstchimgsgeschichte, Berlin, 1899), a затем Грефом (Haas Gerhard Gräf, Goethe Übcr seine Dichtungen.. Zweller Tell, 2. Band. Krankftirt a. M. 1904), здесь приводятся лишь несколько наиболее существенных, касающихся либо общей идеи драмы и отношения к ней автора, либо характеризующие первую часть. К сожалению пришлось совершенно отказаться от тех цитат, которые относятся к истории возникновения «Фауста» или касаются отдельных мест, главным образом второй части. Отрывки 1—5 относятся к первой части, остальные — к трагедии в целом.
1.
правитьТщательнее всего я скрывал от него [Гердера] свой интерес к некоторым вещам, которые во мне укоренились и имели тенденцию слагаться в поэтические образы. Это было — «Гётц фон Берлихинген» и «Фауст». Жизнеописание[3] первого меня глубоко захватило. Образ грубого, благонамеренного человека, полагающегося только на свои собственные силы и дикую анархическую эпоху, вызывал во мне живейшее сочувствие. Многозначительная кукольная повесть о другом звучала и жужжала во мне на многие голоса. Подобно ему и я вращался во всех областях знания и очень рано убедился в его суетности. И я в своей жизни многое испробовал и всегда возвращался все более и более неудовлетворенный и измученный. Все это, да и многое другое, я вынашивал и себе и наслаждался им в часы одиночества, ничего, однако, из всего этого не записывая. В особенности же я скрывал от Гердера свою мистико-каббалистическую химию и все что к этому относилось, хотя я все еще продолжал тайно ею заниматься, с тем, чтобы добиться более последовательной ее разработки, чем это мне было завещано традицией.
[«Поэзия и правда» 2-я часть, 10-я книга, из описания Страсбургского периода 1770—1771 годов].
2.
правитьМерк[4] и я мы были всегда вместе, как Фауст и Мефистофель. Так, например, он издевался над одним письмом моего отца из Италии, в котором он жаловался на дурные условия жизни, на неправильную еду, на тяжелое вило и на москитов, и Мерк никак не мог простить ему, что такие незначительные вещи как еда, питье и мухи могли его беспокоить и такой чудесной стране и великолепной обстановке.
Этот дразнящий задор Мерка бесспорно вырастал на фундаменте высокой культуры; однако, так как он был не продуктивен, но наоборот имел решительно отрицательное направление, он был всегда готов не столько хвалить, сколько порицать и невольно выискивал все то, что давало пишу этому его позыву[5].
[Разговор с Эккерманном[6] 27 марта 1831 года].
3.
правитьО «Фаусте» он [Ампер][7] высказывается не менее остроумно рассматривая не только мрачное, неудовлетворенное стремление главной фигуры, но также и глумления и едкую иронию Мефистофеля, как части моего собственного существа,
[Разговор с Эккерманном 3 мая 1827 года].
4.
правитьСегодня у Гете за столом разговор вскоре снова коснулся «демонического» и он для более точного выяснения этого понятия, прибавил следующее: «Демоническое, — говорил он, — это то, что неразложимо ни разумом, ни рассудком. В моей природе оно не заложено, но я ему подчинен». — «А разве в Мефистофеле, сказал я [Эккерманн}, нет демонических черт?» — «Нет, — ответил Гете, — Мефистофель слишком отрицательное существо; демоническое же проявляется в чисто положительной деятельности»[8].
[Разговор с Эккерманном 2 марта 1831 года.]
5.
правитьВот уже скоро тридцать лет, как они [публика, критики] бьются с помелами Вальпургиевой ночи и обезьяньими разговорами в кухне ведьмы, однако интерпретирование и аллегоризирование этих драматически-юмористических бессмыслиц что-то плохо удается. По истине следует в молодости доставлять себе удовольствие ловить их на удочку такой чертовщины. Даже такая остроумная женщина, как госпожа де-Сталь[9] была в претензии за то, что я в хоре небесных сил противопоставил богу-отцу такою добродушного чорта; что же это будет если она его встретит еще этажом выше или чего доброго на небе[10].
[Разговор с Фальком[11], июнь 1816 года.]
6.
правитьВпрочем, немцы странные люди! — Они себе жестоко затрудняют жизнь своими глубокими мыслями и идеями, которые они всюду ищут и всюду вкладывают. Да имейте же, наконец, смелость отдаваться впечатлениям! Дать себя позабавить, растрогать, возвысить, даже поучить и вдохновить, воспламенить на что-нибудь большое; но только не думать постоянно, что все суета, если это не абстрактная мысль или идея! Вот приходят и спрашивают: какую идею я хотел воплотить в своем «Фаусте»? — Как будто я сам это знаю и могу выразить! — «С небес чрез мир, до ада» — это еще туда-сюда; но это не идея, а ход действия[12]. И даже то, что чорт проигрывает пари и что человек, на глубоких заблуждений непрерывно стремящийся к лучшему, должен быть искуплен — это действенная, многое объясняющая, хорошая мысль, но это не идее, лежащая в основе целого и каждой сцены в отдельности. К тому же, хорошенькая бы получилась вещь, если бы и богатую, пеструю и в высшей степени многообразную жизнь, как я ее представил в «Фаусте», вздумал нанизать на тощую нить какой-нибудь одной проходящей идеи!
Вообще мне не было свойственно как поэту стремиться к воплощению чего-либо абстрактного. Я воспринимал впечатления и притом впечатления чувственные, жизненные, нежные, пестрые бесконечно разнообразные, какие мне только могло даровать живое воображение, и мне как поэту ничего больше и не нужно было делать, как в себе округлять и развивать эти созерцания и впечатления и так их выявлять при помощи живого изображения, чтобы другие получали те же впечатлении при слушании или чтении моего изображения… Чем поэтическое произведение несоизмеримее и для рассудка необъятнее, тем лучше.
[Разговор с Эккерманном 6 мая 1827 года].
7.
правитьОбласть любви, ненависти, надежды, отчаяния или каких бы то ни было состояний или страстей души поэту прирождены и изображение их ему удастся. Но ведь Порядок судопроизводства, парламентского заседания или коронования — никому не прирождены; и чтобы не погрешить против правды в таких вещах поэт должен усвоить их себе через опыт или чужие свидетельства. Так путем аниципации (предвосхищения) я в «Фаусте» вполне был во власти как мрачного состояния героя, разочаровавшегося в жизни, так и любовных переживаний Гретхен; однако, чтобы, например, сказать;
Как грустен в небе круг несовершенный.
Луны кровавой поздний всход *
- XXI, 17—18.
необходимо было некоторое наблюдение природы".
«Но ведь во всем „Фаусте“, — сказал я [Эккерманн] нет ни строки, которая бы не несла на себе явной печати тщательного исследования мира и жизни, и ни что не наводит на мысль, что это все далось вам просто так, помимо богатейшего жизненного опыта». «Очень может быть», — ответил Гете, — однако если бы я в себе не вмещал всего мира через антиципацию я, с открытыми глазами остался бы слепым и всякое исследование и испытывание оказались бы не чем иным как мертвым и бесплодным старанием. Свет существует и цвета нас окружают, однако, если бы мы не несли света и цвета в собственном глазу, то мы бы и во вне ничего подобного не воспринимали"[13].
[Разговор с Эккерманном 26 февраля 1824 года.]
8.
править[Успехом своим первая часть «Фауста»] может быть, обязана одному редкому своему качеству, а именно, что она навсегда запечатлела определенный период развития человеческого духа, когда его мучает все то, от чего страдает человечество, когда он волнуется всем тем, что его беспокоит, связан тем, что оно ненавидит и вдохновляется его мечтой, В настоящее время состояния эти очень далеки от поэта, да и мир выдерживает иные бои; а между тем человеческое состоянье и радости и горе остается по большей части равным себе и потомство найдет всегда причину заинтересоваться тем, чем наслаждались и страдали до него, для того, чтобы до известной степени примириться с тем, что предстоит и ему.
[Из рецензии на французский перевод «Фауста» Штапфера с иллюстрациями Делакруа, помещенной в издававшемся Гете журнале «Искусство и древность», т. VI, май 1828.]
9.
правитьПервая часть почти всецело субъективна: она вся возникла из более связанного, страстного состояния индивидуума; полумрак этот может быть и нравится людям. Во второй же части почти нет ничего субъективного; здесь обнаруживается более высокий, обширный, ясный и беспристрастный мир, и всякий, кто мало видел на своем веку и мало пережил, окажется перед ней беспомощным.
[Разговор с Эккерманном 17 февраля 1831 года.]
III. ПРИМЕЧАНИЯ *
править- Ввиду краткости настоящих примечаний, обусловленной размером и характером издания, пришлось отказаться от ссылок как на главнейшие существующие комментарии, которые широко использованы для истории текста и для реальных примечаний, так и на вступительную статью «Гете и Фауст», знакомство с которой является необходимым условием пользования этим комментарием.
ПОСВЯЩЕНИЕ
правитьНаписано 21 нюня 1707 года, когда Гете, по настоянию Шиллера, вновь приступил к работе над Фаустом. Независимо от того, понимать ли заглавие, как посвящение читателю или как посвящение ушедшим друзьям юности, стихотворение это обращено к полузабытым образам трагедии, которые все сильней и настойчивей овладевают воображением поэта и требуют воплощения, несмотря на грустные воспоминания о невозвратимой молодости и на горькое чувство отчужденности от современного читателя. В бумагах Гете сохранилось стихотворение, которое еще не удалось точно датировать и которое, повидимому, является наброском посвящения:
In goldnen Frühlings Sonnen-Stunden
Lag ich gebunden
An dfes Gesicht.
In holder Dunkelheit der Sinnen
Konnt ich wohl diesen Traum beginnen,
Volienden nicht.
(В золотые солнечные часы весны — лежал я прикованный — к этому видению. — В блаженном смятении чувств — я мог начать этот сон, — но не окончить его). По окончании первой части Гете одно время, по всей вероятности, думал об «эпилоге» и «прощании», которые должны были соответствовать посвящению и, может быть, прологу в театре. Два посмертных стихотворения («Abkündigung» и «Abschied»), относящихся приблизительно к 1800 году, очевидно, предназначались для этой цели. Посвящение написано октавами, формой, излюбленной Гете для элегической лирики.
5 «Туманами и мглой» — часто повторяющееся выражение Гете в эпоху его классицизма, для обозначения тех романтических образов германской культуры, которые были ему чужды после его итальянского путешествия, но в которые он вновь окунулся в эпоху совместного с Шиллером сочинения баллад и новой работы над Фаустом.
17 Как, напр., сестра Корнелия, Мерк, Ленд и др., которых уже не было в живых.
22-24 Клингер, Гердер, Якоби и др. некогда близкие, а теперь далекие и чуждые, а также может быть образы его возлюбленных; Фредерика, Лотта Кестнер, Лили Шенсманн и др.
28 Эол — греческий бог ветров, эолова арфа — музыкальный струнный инструмент, который надавал гармонические звуки под дуновением ветра.
ПРОЛОГ В ТЕАТРЕ
правитьОтносится, повидимому к тому же времени, т. е. к 1797 году. В нем прежде всею запечатлелся огромные опыт Гете как театрального директора, и те болезненные конфликты между публикой и поэтом, театром и драматургом, которые ему так часто приходилось наблюдать и испытывать. Поскольку в Гете реально совмещался театральный деятель и поэт, неправильно толковать только фигуру поэта, как автопортрет. Гете здесь, как и во всех своих драматических и эпических произведениях, объективирует свои внутренние конфликты в диалектическом противоположении характеров, в данном случае поэта, с одной стороны, шута и директора — с другой. Разрешением антитезы является само драматическое произведение как образец новой драматической поэзии. Сцена эта, как на это впервые указал Гейне, повидимому, навеяна прологом «Сакунталы», пьесы древне-индусского поэта Калидасы, который был переведен на немецкий язык и прославлен Гете в одном двустишьи. В «Сакунтале» директор совещается с актрисами и точно так же обсуждает характер публики и возможные успехи пьесы (ср. «Драмы Калидасы» изд. Сабашникова). Фигура шута, или, вернее, комика, столь характерная для пьес Шекспира, отчасти предвосхищает образ Мефистофеля, точно также как поэт во многом напоминает Фауста. Все три фигуры замыслены автором как равноправные, — он сам в эту эпоху нередко указывал, что истинное художественное произведение возникает только как равнодействующая трех сил: гения (поэт), искусства как мастерства (шут), и искусства как ремесла (директор). Автор как бы предполагает, что пьеса его должна удовлетворить всех трех. Аналогичные беседы на театральные темы — в «Ученических годах Вильгельма Мейстера».
33-42 Комментаторы спорят, имел ли здесь Гете в виду вечность художественного произведения, непонятого современниками, как медленное его созревание в процессе творчества, что характерно для методов работы зрелого Гете («Фауст», «Ифигения», «Тассо», «Мейстер»). Текст подлинника говорит в пользу первого толкования.
68 «Рагу» — кушание из мелконарезанных кусочков мяса, зелени и пр. Здесь в смысле мешанины, смеси разнородных элементов. Купюры и переделки режиссера, который не считается с цельностью художественного произведения.
71 «Чистеньких» — иронически.
87 Гете постоянно указывал на опошляющее действие газет и журналов, которые рассеивают, вместо того чтобы сосредоточивать.
162-185 Этот вдохновенный гимн поэту очень близок некоторым речам Тассо, в особенности:
Повсюду чутким слухом ловит он
Чудесную гармонию природы;
Что нам дает история и жизнь, —
Все, все своим он сердцем обнимает;
Отдельное умеет он собрать
И чувством оживляет неживое;
То, что казалось низшим и простым, —
Умеет он вознесть, облагородить,
И многое, что мир привык ценить, —
Порой пред ним является ничтожным.
(Пер. H. А. Холодковского.)
109 точнее: чтобы обратно в сердце поглотить весь мир.
110-111 точнее: Когда природа равнодушно наматывает бесконечную нить на послушное веретено (ср. ниже, прим. к I, 155, IV, 394).
112-113 точнее: Когда нестройная толпа всех существ в досадном хоре перебивает друг друга.
122 «из листьев дерева простого» — разумеется лавра.
124 Имеется в виду не столько примирение враждующих богов, сколько то, что поэт сохраняет миф для своего народа в едином художественном образе, завершает и кристаллизирует картину мира на неосознанных в разрозненных элементов народного мифического творчества. Гете, конечно, прежде всего подразумевает Гомера.
152-165 Поэт, в данном случае, автор, вспоминает свое юношеское творчество (ср. Посвящение).
153 «такой», т. е. в состоянии становления.
166-181 Шут противополагает бурному излиянию поэта идею зрелого, вечно-юного мастерства.
182-198 Директор в свою очередь настаивает на мысли, что не настроение владеет поэтом, а он им. Чрезвычайно типично для творческой дисциплины Гете и для его необычайной работоспособности, нисколько не убывавших с годами.
198-209 Характеристика «Фауста» как постановочной пьесы, рассчитанной для театра.
203 «Большой и малый свет» — солнце и луна.
210 Стих этот вызывал ряд сомнений. Имел ли Гете в виду тот план, согласно которому, судя по его сохранившемуся наброску (ср. приложение к тексту, I, 6) действие всей трагедии кончалось в Аду («Эпилог в Хаосе по пути в Ад») или он просто намекал на трехэтажное построение сцены в средневековой мистерии и на традиционную схему истории о жизни и гибели Фауста или, наконец, им уже был намечен конец второй части, в которой, правда, лишь эпизодически в момент смерти Фауста разверзается адская пасть. В пользу последнего говорят записи Эккерманна от 6 мая 1827 года (ср. выше из высказываний «Гете о Фаусте» № 6).
ПРОЛОГ В НЕБЕ
правитьНаписан после 1800 года. Так же как первый пролог, он возник из желании символического и философского углубления сюжета и относится ко всей трагедии, а не только к первой части. Вместе с заключительной сценой второй части он образует мифологическое и метафизическое обрамление всего произведения. Как на это указывал сам Гете, пролог навеян аналогичной сценой в книге Иове. И там и здесь дьявол лишь искуситель и, в конечном счете, лишь исполнитель воли божьей. Имя Мефистофеля Гете заимствовал из легенды, сам не будучи уверен в его этимологии, которая и до сих пор не выяснена. Повидимому — это искусственное словосочетание, сочиненное в средние века по созвучию с еврейскими именами ангелов и демонов. Из главнейших гипотез можно упомянуть следующие: мефиз-тофель (евр.) — разрушитель-лжец; ме-фаусто-филес (греч.) — не Фауста друг, ме-фото-филес (греч.) — не света друг и др.
1-1 Музыка сфер, очень древнее представление, восходящее ни меньшей мере к пифагорейству, для которого число, как сущность бытия, как его организующее начало, одинаково лежит в основе как музыки, так и всего мироздания. Представления эти, возродившиеся в немецкой мистике на эпоху романтизма, были перенесены романтиками в область художественного восприятия, для которого считалось существенный сродство зрительных, слуховых и других ощущений, напр. архитектура как застывшая музыка. Оба момента переплетаются в мировоззрении Гете. Представление о солнечной системе как об органическом целом, о планетах как о живых существах, и о связи солнечной системы с организмом человека, которые были развиты на протяжении всей античной, средневековой и возрожденческой философии, получили своеобразное метафизическое истолкование у романтиков и немецких идеалистов. Наиболее интересная концепция у Гете в образе Макарии («Года странствий Вильгельма Мейстера»). Грохот восходящего солнца — излюбленный образ Гете (ср. первую сцену второй части), которые встречается впрочем и в народных книжках о Фаусте. По свидетельству Тацита, то представление было распространено у древних германцев.
28 «Вестники» — точный перевод греческого слова ангелы.
58-59 Мефистофель дзет блестящую характеристику Фауста в его, как ему кажется, бесцельном стремлении; для господа самое наличие этого, хотя бы и смутного стремления, есть признак и залог нормального органического развития. Характерен для Гете образ растения и садовника.
73-75 Мефистофель властен над человеком только на земле, так как он олицетворяет собою те материальные преграды и задержки, которые возникают на пути всякого идеального стремления, однако Гете постоянно настаивал на том, что всякое искажение этого стремления не только неизбежно, но может явиться плодотворной задержкой на пути к цели. В стихах 75 и 86—87 формулируется все оптимистическое воззрение Гете на сущность человеческое природы. Исход заклада этим уже предрешен.
81-87 Господь не вмешивается в жизнь Фауста, ибо для Гете представление о всемирном божестве, отделенном от природы и на нее воздействующем извне, из какой-то иной реальности, было глубоко чуждо, поэтому человек, который стремится к высшему. т. е. органически растет и развивается, этим самым уже выполняет, свое, заложенное а нем, божественное назначение. Имманентное природе божество было, конечно, драматически неизобразимо, поэтому Гете заимствовал уже данные мифические формы, в несколько юмористическом и условном стиле.
94-97 Вновь подтверждает, что никакой изначальной борьбы между добром и злом, как метафизическими или космическими началами, Гете не мыслил.
98-101 Рисуют относительную и вместе с тем плодотворную роль отрицания, сомнения и рассудка: «Как дьявол» (!).
101-108 Эти четыре стиха чрезвычайно характерны для метафизики Гете. Точный перевод: «Становящееся, которое вечно действует и живет, да объемлет вас благостными гранями любви, и все, что колеблется в шатких явлениях, да укрепится в устойчивых мыслях». В мире явлений живое становление всегда находится в борьбе с уже ставшим мертвым (символ этой борьбы: Фауст и Мефистофель). Если слепое влечение и косный рассудок всегда друг другу противоречат, то в пределах божества или, что тоже, — в пределах творческой природы в целом, движение и покой, любовь и разум — одно. Вечно устойчивые идеи — не отвлеченные мысли и не мертвые вещи, — они составляют гармоническое разумное единство живых существ, связанных живой любовью. В этих стихах впервые зазвучала основная тема всей трагедии, тема любви как мировой силы, преодолевающей все полярности и прежде всего раскол между становящимся и ставшим, что для реального в натурфилософа Гете было всегда одной из основных проблем его мировоззрения.
ТРАГЕДИИ ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
править1. Ночь
правитьСцена эта состоит из двух частей, написанных в разное время: первый монолог, вызов духа и диалог с Вагнером (1—244, 249—257) с очень незначительными стилистическими изменениями целиком воспроизводят текст первого франкфуртского наброска 1774—1775 годов, так наз. Пра-Фауста (Urfaust); четыре вставных стиха, вводящие пасхальный мотив (245—248), второй монолог и хоры (249—254) написаны после 1797 года в эпоху окончательной обработки первой части. Основные мотивы первого монолога: разочарование в университетской науке, обращение к магии и вызов духа заимствованы Гете из легенды. Кроме того в этой сцене широко использована обширная магическая, каббалистическая и теософическая литература, с которой. Гете был знаком еще во Франкфурте в 1769 году в период своего увлечения новыми мистическими течениями тогдашней Германии. Трудно указать, какой именно источник оказал на него наибольшее влияние. Новейшие исследователи останавливаются на именах Парацельса (1403—1511), а главное Сведенборга (ум. 1772), шведского мистика, современника Гете. Характерно, что и тот и другой имеют главным образом в виду так называемую «белую» или натуральную магию, т. е. познание природы и овладевание ею путем воспитания в себе соответствующих способностей, а не «черную» магию, предполагающую общение со злыми силами при помощи тех или иных приемов заклинаний. По представлению Сведенборга вселенная строится как гармоническое сообщество духов, оживляющих отдельные планеты, в том числе и землю (Дух земли в Фаусте). Человек может добиться личного общения с этими духами и даже уподобиться им, если только в нем откроется внутреннее видение. Этот, е одной стороны, космический, с другой индивидуалистический характер современной Гете мистики и некоторых традиций неоплатонизма, гностики и возрождения, которые она впитала, вполне соответствовал той эмоциональной жажде познания природы, которой пылал молодой Гете, его стремлению объять все, утверждая и расширяя свою личность. Но уже в Страсбурге, под влиянием Гердера, а впоследствии чтения Спинозы, Гете все больше и больше отходил от магии и теософии и постепенно стал вырабатывать себе свою пантеистическую метафизику и свои методы научного исследования. Поэтому, каковы бы ни были историко-культурные связи первых сцен Фауста, они для нас — прежде всего — памятник того необычайного пафоса познания и страстной любви к жизни и к природе, которыми было охвачено новое человечество в конце XVIII века в лице его величайшего представителя, юного Гете. Первая половина сцены — один из наиболее ярких и вдохновенных образцов гетевского стиля эпохи «бури и натиска».
1-4 Перечисление факультетов; философского, медицинского, юридического и богословского сохраняется во всех вариантах легенды,
7 Бакалавр, магистр, доктор — три тогдашних ученых степени.
31 «Зерна» — точнее «семя», ходячее выражение у алхимиков для обозначения тех основных элементов или сущностей, из которых слагается мир.
10-11 Эти стихи проникнуты духом Оссиана, вымышленного кельтского поэта, под именем которого был напечатан знаменитый «Фингал» Макферсона в 1762 году. Поэзия бурной, туманной северной природы была особенно по душе поколению «бури и натиска» и нашла себе отзвук во многих произведениях Гете (напр. в «Бергере»), который даже его частично переводил.
18 Цветные стекла, применявшиеся в готических постройках.
65 «Мир иной» — точнее: «Простор земли» (weite Land) — живая природа, недоступная ограниченной школьной науке и открывающаяся в непосредственном общении с ее духовными силами.
67 Михаил Нотредзм (1503—1566) современник исторического Фауста, автор известных предсказаний. Следовало бы ожидать другое имя, напр. Сведенборга, которого, однако. Гете не мог упомянуть во избежание анахронизма.
68-73 Беседа духов друг с другом и открывает, по Сведенборгу, строение мироздания. Человек может внять этой речи, поскольку его внутреннее существо сродни духам стихий.
87 сл. Знак макрокосма. Между мирозданием в целом, — макрокосмом и микрокосмом-человеком существует, согласно использованному здесь кругу идей, внутреннее сродство и аналогия. Познание мира в целом есть высшая ступень человеческого познания, равняющая его с божеством. Характерно для реализма Гете, что Фауст с самого же начала отказывается от этого, признавая, что познание космоса доступно человеку лишь в образе (101). Размышления Фауста над знаком макрокосма слагаются для Гете во вдохновенный гимн природе.
88 сл. «Мудрец» — Сведенборг. Четыре следующих стиха — вымышленная цитата в его духе.
91 Т. е. в твоем сердце, в твоих мыслях, покуда тебе этот мир еще не открылся.
93 «Заря» — высший символ вечно возраждающегося мира для Сведенборга (ср., напр., знаменитое сочинение немецкого мистика Якова Бёме «Утренняя заря»).
94-100 Необыкновенно яркий образ живой вселенной, может быть навеянный библейским образом лестницы Якова. Фауст погружается в эстетическое созерцание вечно-действенной природы, но сразу же, очнувшись, понимает, что это не познание, а «зрелище».
101 Может быть, воспоминание о знаменитой статуе Дианы Эфесской, все туловище которой покрыто множеством грудей.
170 сл. «Знак Духа земли». Существует огромная литература по вопросу о значении Духа земли. Так, например, Гегель видел в макрокосме символ познающего разума, в противоположность Духу земли, как символу разума действенного и наслаждающегося. Однако, исходя из круга идей, близких Гете в эпоху написания этой сцены, скорее следует придерживаться общераспространенного среди натурфилософов поздней античности и возрождения представления о Духе земли (Archeus teirae), как об индивидуальной силе, и о всей земле, как о человекоподобном организме. Для Гете, это, конечно, прежде всего — поэтический образ, насыщенный чисто гетевской, неотразимой и неисчерпаемой жизненной силой и жадной любовью ко всему земному. Дух земли отвергает Фауста, который мог его вызвать поскольку он ему сродни (108, 158), но не мог его удержать, так как жизнь он знает только теоретически (271—272). Образ Духа земли, повидимому, в первоначальном замысле был центральным мотивом трагедии: не только Мефистофель был его посланцем, но и, может быть, он должен был снова появиться в конце трагедии, как заступник Фауста. Позднейшая символическая обработка и пролог в небе низвели Духа земли до предварительного эпизода, поскольку воплощенный в нем круг переживаний был для Гете преодоленной ступенью собственного развития на одном рисунке Гете Дух земли изображен юношей типа Аполлона, позднее, для берлинской постановки Фауста в 1819 году, Гете предлагал гигантскую голову Зевса Отриколийского.
181 Дословно: «ты долго сосал от моей сферы». Этот яркий образ встречается у Сведенборга, согласно которому, некоторые духи, входя в общение с человеком, вызывают ощущение насоса, втягивающего в себя голову человека.
187 Термин «сверхчеловек», сделавшийся популярным и на других языках со времени Ницше, возник, повидимому, в теософской немецкой литературе XVII века; здесь же он применяется Гете в ироническом смысле
118-136 Другой гимн природе, Ср. отрывок о природе 1780 года переведенный в книге Лихтенштата: Гете (Гиз, 1920.)
133-156 Часто встречающийся у Гете образ природы как гигантского ткацкого станка (ср. «Пролог в театре», 110; IV, 394), a также исключительный интерес Гете к ткацкому производству в «Годах странствий Вильгельма Мейстера». Самое слово «weben», ткать, сновать, реять — Гете обычно применяет для обозначения всякого стихийного ритмического движения.
159 Не качественная, а количественная несоизмеримость Фауста и Духа. Здесь, согласно первому замыслу может быть, уже имеется в виду Мефистофель, как мелкий дух, подчиненный Духу земли. Намек этот, конечно, отпадает в настоящей редакции при наличии пролога на небе.
165 Фамулус — ассистент при профессоре, обыкновенно из студентов, который в качестве ученика был и на личной службе у профессора.
169-201 Фауст обличает пустую риторику, которая господствовала в Германии как в церковной жизни, так и в правилах французского ложно-классицизма.
177 «Музей» — первоначально: обитель муз, — употреблялось в смысле кабинета ученого.
192 Вагнер цитирует Квинтилиана, знаменитого римского ритора.
205-232 Фауст, в противовес архивным методам исторического исследования или применения истории для нравоучительных целей, проповедует новую концепцию истории, выдвинутую Гердером, согласно которой дух времени может быть объективно постигнут путем живого вчувствования в историческое целое природы и человечества.
205-266 Известное изречение греческого врача Гиппократа.
231-98 «Прагматические максимы» — нравоучительные сентенции, которыми обычно заканчивалась кукольные комедии.
233-240 Любимая мысль Гете в эпоху «бурных стремлений» о безнадежной борьбе гения с косной толпой, лишь только он познанную нм истину и пламень своего сердца выносит за пределы своей личности. Эта идея легла в основу всех его драматических произведений и набросков этого времени; Гетц, Магомет, Цезарь, Сократ, Прометей, Христос в «Вечном Жиде» и др.
233 сл. Второй монолог Фауста, написанный зрелым Гете, значительно отличается от предыдущего как по стилю, так и по гораздо более холодному, несколько рефлектирующему тону. Это отсутствие единства, а также повторение многих мыслей первого монолога, и к тому же в ослабленном виде, часто ставилось этой сцене в упрек. Кроме того здесь чувствуется совершенно иное отношение к проблеме личности: интерес переместился от ее космического значения к чисто моральным вопросам. Тем не менее сцена эта не только углубляет характер Фауста, но играет значительную роль в драматическом построении пьесы, усложняя и обогащая психологические предпосылки для появления Мефистофеля. Фауст созрел и постарел после видения Духа: Гете здесь с невероятной силой сгущает, то, что он сам пережил на расстоянии 20 лет. Как всюду в «Фаусте», внутреннее творческое единство преодолевает некоторые внешние непоследовательности.
81-298 Опять мотив косности материн и человечества, накладывающей свои путы на всякое стремление; он выступает здесь в форме заботы; забота гнетуще действует на психику и принижает человека, над которым материя получает таким образом все больше и больше власти. Образ «заботы» развит в пятом акте второй части.
320-322 Эти знаменитые стихи часто подвергались лжетолкованиям, в особенности физиологом Дюбуа-Реймоном, который видел в этом полный отказ Гете от эксперимента, Но, вопервых, это говорит Фауст, в данный момент отчаявшийся в науке, а не сам Гете, всю жизнь себя ей посвятивший. Вовторых, Фауст здесь восстает против всяких попыток вскрыть «тайны» природы при помощи сложных приборов и операций-- Дело в том, что Гете как реалист и человек зрительного склада всегда ратовал против противопоставления внутреннего и внешнего в природе, он постоянно указывал на то, что в природе нет ни ядра, ни оболочки, что сами явления суть уже теория, что в природе лет такой тайны, которая бы не раскрылась внимательному наблюдателю (ср. Лихтенштата). Он действительно в этом смысле ставил наблюдение выше эксперименту вернее он не долюбливал не столько экспериментов, которые он великолепно умел поставить, сколько сложные приборы, ибо он человеческие органы чувств считал самыми совершенными приборами (напр. глаз). Объясняется это тем, что он, как художник, был в области природоведения прежде всего наблюдателем и что именно этим синтетическим путем он и совершил все свои открытия (междучелюстная кость, позвоночная теория черепа, роль листа в образовании цветка). Этим же объясняется и его страстная и нередко несправедливая полемика с Ньютоном в области теории цвета.
328-333 Первый намек на введенную Гете в сюжет тему отца Фауста, алхимика, завешавшего ему свое искусство и лабораторию. Тема эта развивается я следующей сцене (II, 723 сл.).
337 «Фиал» — собственно плоская чаша, но искаженно: немецкое «Phiole» обозначала не чашу, а бутылочку вроде слезницы.
360 «Мощь», — в оригинале; достоинство, что типично для гуманизма зрелого Гете.
381 «В тебя» — Фауст переливает яд из «фиала» в чашу.
481 сл. Хоры звучат на соседнего собора и по всей вероятности сопровождают обычное в католическое церкви пасхальное представление. Написаны они в сложных размерах, так называемых логаэдических, и напоминают древние церковные песнопения, а также лирику второй части, в особенности заключительное сцены. Много спорили о том, не является ли Мефистофель режиссером всей этой сцены, поскольку смерть Фауста совершенно не входит в его расчеты (в легенде он точно так же его спасает от самоубийства). Если бы не изумительная по своему чувству лирика этих песнопений, в которой нет ни тени чертовщины, в пользу этого предположения можно привести слова Мефистофеля, и которых он приписывает спасение Фауста себе (IV, 50—51; VIII, 198—199).
112 Для церковно неверующего Фауста, пение это, со всей остротой детского воспоминания, звучит как призыв к жизни, как символ его воскресения из бездны отчаяния и сомнения. (416 — «но все же»).
148-151 Живое делание как залог спасения предвосхищает основную идею трагедии, как она раскрывается во второй ее части. Точный перевод последних, стихов: «Вам, длительно его прославляющим, любовь оказывающим, братски кормящим, проповедуя путешествующим, блаженство сулящим, к вам близок учитель, для вас он здесь».
II. У городских ворот
правитьВремя написания точно не установлено, по всей вероятности около 1800 года. Сцена резко контрастирует с предыдущей и последующей. Она написана в сочных, реалистических тонах, но вместе с тем широкая обобщающая манера и стремление не с только к индивидуальному сколько к типическому свидетельствуют о зрелом периоде гетевского творчества. В первой половине дана яркая картина того «малого мира», в пределах которого развертывается действие первой части; целая галерея блестяще охарактеризованных социальных типов: бюргеры, студенты, сводня, нищий, солдаты, крестьяне и пр. Действие развертывается панорамически, в форме прогулки Фауста, чем нарушается традиционное натуралистическое представление о единстве театральной обстановки; но конечно нет надобности в подвижной декорации, как об этом думают некоторые комментаторы. «Охотничий дом», «Мельница», «Пруд», «Бургдорф» — окрестности Франкфурта, использованные, однако, здесь чисто типически.
21 Ученик — егудент.
31-32 С 29 на 30 ноября согласно немецкому народному поверью, если помолиться св. Андрею, покровителю девушек, является суженый.
73 Гадание на кристаллах, очень распространенное в старину наряду с зеркалом, ентом и т. п.
96 сл. Образец величайшего мастерства Гете в словесной передаче зрительных впечатлений.
111 сл. Первый стих этой песни упоминается в «Ученических годах Вильгельма Мейстера», т. е. она была написана до 1795 гола.
132 Образ отца, врача и алхимика может быть навеян тем, что и Парацельс был сыном врача и постоянно боролся с шарлатанской медициной своего времени (в легенде Фауст — сын крестьянина).
232 сл. Несмотря на все старания комментаторов увидать в этом описании точную передачу какого-нибудь определенного алхимического рецепта, приходится признать, что мы здесь имеем не более как поэтическое воссоздание типического опыта и фантастической терминологии алхимиков. Характерно антропоморфное истолкование природных явлений. Химический процесс уподобляется органическому. Красный Лев — золото или сера, Лилия — серебро или ртуть, Юная царица — так называемая панацея, т. е. всеисцеляющее средство.
233 Адепты — приверженцы, посвященные,
234 Черная — поскольку церковь рассматривала алхимию как чернокнижие.
269 сл. Этот вдохновенный лирический отрывок развертывает образ полета, в котором Гете очень часто воплощал свою жизненную и творческую динамику.
235-242 Знаменитая характеристика «фаустовской» души. Представление о двух, враждующих в человеке началах имеет здесь, независимо от древней традиции, специфически гетевский смысл. Это ничего не имеет общего например с восточным манихейским дуализмом добра и зла, темного и светлого. Оба влечения — лишь два неизбежных диалектических этапа по пути к синтезу. Дуализм этот имеет не столько моральный, сколько космический характер и находит себе примирение в понятии жизни. Отказ как от материального (самоубийство Фауста), так и от духовного (Мефистофель) означает смерть, искажает лик божественной природы.
313 Состояние Фауста сделало его восприимчивым к общению со стихийными духами. Согласно представлению Сведенборга он, не произнеся ни одного заклинания, фактически уже вызвал Мефистофеля.
342 Согласно легенде Фауст имел при себе большого черного пуделя. Гете свободно использовал этот мотив.
359 В добавлении к «Учению о цветах» Гете писал в 1823 году: «Темный предмет, выйдя из поля зрения, оставляет в глазу потребность увидеть ту же форму светлой» и далее, цитируя всю сцену с пуделем, он прибавляет: «Это было мною написано давно в некоем поэтическом предвосхищении и лишь полусознательно, и вот я однажды и сумерках увидал черного пуделя, пробежавшего по улице за моим окном; он оставил за собой светлое сияние: неясный, оставшийся в глазу образ его промелькнувшей фигуры. Такого рода явления нас тем более приятно поражают своей неожиданностью, что они возникают наиболее живо и красиво тогда, когда зрение наше находится в бессознательно-пассивном состоянии».
III. Комната занятий
правитьСцена эта написана, повидимому, около 1800 года. В эту эпоху Гете перечитывал «Фауста» Пфитцера, одну из последних обработок легенды в XVII в., вызов духа из-за печки во многом напоминает Пфитцера.
6 Сентиментальная, еще не деятельная любовь к людям.
7 Чисто интеллектуальная любовь к божеству, которая на творческом пути Фауста должна еще пройти через горнило плотской страсти и через любовь к красоте.
17-60 «Слово» — греч. «Логос» — одно из основных понятий всей идеалистической философии, начиная с античности, обозначает в самом общем своем смысле божественный разум, самораскрывающийся или выражающий себя в своих творениях. Христос как Логос есть творческое обнаружение божества в посредник между богом и человеком. В основе этого лежит понимание слова как посредника между разумом и чувственностью. Еще Гердер добивался нового перевода этого термина и предлагал", мысль, воля, дело, любовь. Фауст одинаково отвергает как слишком отвлечение идеалистическое толкование; ум, смысл, замысел, — так и слишком материалистическое; сила, а останавливается на центральном в мировоззрении Гете понятии дела, творческой жизни, вокруг которого и вращается вся проблема человека. Вот почему он с самого же начала отказался от переводя; слово, которое для него — лишь один из видов творческого акта. Фауст-исследователь здесь достиг понимания своей сущности, что крайне беспокоит Мефистофеля, который своим поведением вновь увлекает его на путь магии. «Ключ Соломонов» — древняя еврейская книга заклинаний элементарных духов, которая переводилась вплоть до XVIII века. Она посвящена исключительно натуральной, белой магии и даже кончается словами: «Все природное — божественно, все божественное — природно». Согласно преданиям Талмуда Соломон считался втечение всего средневековья могучим волшебником.
32 сл. «Духи-спутники» — слуги Мефистофеля, которые хотят его спасти от заклятия Фауста (см. ниже).
36 сл. Заклятие Четырех, т. е. стихий: Саламандра, амфибий с огненными пятнами (зоол.), который по преданию в огне не горит. отсюда (?) название для духов огня; сильфы (греч. — моль) — духи воздуха; ундины (от лат. unda — волна) — духи воды; кобольды — духи земли.
100-105 Основной принцип натуральной магии, согласно которому власть над стихиями доступна лишь тому, кто пережил и поборол в себе соответствующие страсти.
112 Слово «Кобольд», отсутствующее в тексте и составляющее лишний стих, вставлено переводчиком. Intubus — возлежащий, налегающие — тот же кобольд, которые и хранит клады, и сродни домовому, и душит во сне.
122 Очевидно начальные буквы имени Христа: INRI, Иисус Назареянин Царь Иудейский. Знак этот встречается и на знаменитой гравюре Рембрандта с изображением Фауста, которой Гете может быть и вдохновлялся, так как он сам приложил ее к изданию «Фрагмента» 1780 года.
142 Знак Троицы.
145 сл. Первый диалог Фауста и Мефистофеля, как и все последующие — одновременно: и сопоставление двух живых характеров, и беседа, которая развертывается как бы внутри самого Фауста, и диалектическое противоположение двух мировых принципов.
148 Бродячий схоласт — как раз тот социальный элемент, из которого набирались новые полуученые, полушарлатаны типа Парацельса и исторического Фауста (так называемые ваганты бродяги). Костюм Мефистофеля указывает на ту возможность, которая заложена в самом Фаусте.
151 Намек на ст. 49, Мефистофель так и не сообщает Фаусту своего имени.
157 Разные имена, христианского чорта, выражающие его природу. Бог мух иереи, с сер. Бээль-Зебуб (Вельзевул) семитское божество, охраняющее от мух, а затем и ими повелевающее. Губитель — перевод греческого Аполлион, еврейского Аваддон (Откр. 9, 11), Лжец (Иоан. 8, 44).
159 Основная характеристика Мефистофеля с точки зрения общего замысла (ср. Пролог на небе, 98 ст.).
170-171 Прославление материи-ночи, которая индуалистической ступени гетевевской диалектики противополагает себя творческому началу жизни — свету, и которая в отдельности есть ничто и в ничто стремится. Антитеза эта снимается в живом акте творческой, космической любви, и в рождении цвета из встречи света и тьмы (ср. юношескую космогонию Гете в VIII книге «Поэзии и правды», а также стихотворение «Wlederfinden» в «Западно-восточном Диване».)
285 сл. Для Мефистофеля мир есть только «нечто», ставшее и несовершенное; он в чем видит только страдания и неудачу, и не замечает творческого пронесся в природе и человеке. Отсюда его нигилизм.
292 сл. Фауст пока неуязвим для Мефистофеля. Он чувствует себя носителем творческой стихии жизни.
207-10 Распаливши теоретически пыл Фауста, Мефистофель знает, что Фауст его не отпустит.
118 сл. Пентаграмма, пятиугольная звезда, древние магический знак, заимствованный из восточной и античной мистики, был истолкован христианством как знак Христа: начальные буквы его греческого имени Иисус Христос Сын Бога Спаситель размещались по пяти углам. Нет ничего удивительного, что у мага-Фауста на пороге был начертан этот знак, действенность которого, как всякого магического знака, зависела от правильности его начертания: Мефистофель смог войти потому что один из углов был открыт. Мефистофель здесь явно кокетничает, желая привлечь любопытство Фауста, который, только чтобы его удержать, уже предлагает ему договор. Фаусту кажется, что он уже поймал чорта, на самом деле он уже с ним связался.
252 сл. Мефистофель при помощи своих духов прежде всего старается разбудить дремлющую чувственность Фауста. Мастерское изображение сновидения, гармонически захватывающего все органы чувств и слагающегося в образы античного блаженства, которые как бы предвосхищают Аркадию третьего акта второй части. Над ним работал Гете как раз в эпоху написания этой сцены.
339 Представление о чорте, как о повелителе мелкой животной нечисти, свойственно всей христианская демонологии.
IV. Комната занятий
правитьМежду этой сценой и предыдущей ясно чувствуется пробел. В легенде Мефистофель тоже появляется два раза, но это объясняется тем, что он в промежутке отправляется к Сатане испросить разрешение на заключение договора. Судя по сохранившимся наброскам, Гете первоначально предполагал заполнить этот пробел сценой, изображающей ученый диспут, на котором должен был выступить Мефистофель в образе странствующего схоласта и в качестве оппонента и Фауст как защитник докторанта и на котором должны были обсуждаться ряд натурфилософских вопросов, волновавших в это время самого Гете. Сцена IV состоит из трех частей, написанных в разное время и спаянных, очевидно, не настолько искусно, чтобы комментаторы не находили противоречий, 1—240 стихи написаны в последний период работы над первой пастью, т. е. около 1800 года, 241—338, т. е. до появлении у четка, составляют часть «фрагмента», изданного в ]790 г., и наконец сцена с учеником, входившая в «Пра-Фауст», была уже включена во «фрагмент» в сильной стилистической переработке, в каком виде она без изменений была перенесена в окончательную редакцию. В начале сцены Фауст готов для заключения договора, он дошел до высшей точки отчаяния, всякое стремление кажется ему бесплодным, всякая радость жизни омраченной заботой. Кульминационная точка сцены — проклятие Фауста, сюжетная завязка всей драмы --договор. В диалоге после речи Фауста (212 сл.), начиная со старого текста (241), отмщалась перемена настроения: вместо отчаяния и решения погрузиться в стихию чувственности опять титаническая жажда творчески объять весь мир; в этом усматривалось противоречие; на самом деле здесь нет ничего ни драматически, ни психологически невероятного.
5 Новый костюм Мефистофеля, перешедший, кстати, в оперное либретто, вполне соответствует его намерению — увлечь с собою Фауста в жизнь.
30 Точнее: «отказывайся», «смиряйся» — один из основных моментов мировоззрения зрелого Гете.
37 сл. Бесплодность стремления была всегда для Гете самым тягостным состоянием. Отсюда его неприятие романтизма.
33, 36, 37 Намеки на сцену самоубийства в пасхальную ночь.
34 Дух земли.
70 Мамон (с халдейского) — клад, как символ богатства и алчности.
78-98 Этот хор вызывает до сих пор бесконечные споры комментаторов. Как могут духи, подвластные Мефистофелю, говорить вполне серьезные вещи? Но, может быть, они иронизируют? Может быть, что добрые духи? Говорили даже о разных голосах, на которые этот хор разбивается. Предполагали здесь и романтическую вставку от автора. Наконец усматривали в хоре как бы объективацию некоторого смутного чувства самосожаления, которое возникает в Фаусте сейчас же после проклятия, своего рода реакцию, предвосхищающую дальнейший его путь. Последнее предположение, пожалуй, самое правдоподобное, тем более, что оно подчеркивается чисто художественной функцией этих стихов, которые дают необходимое поэтическое и музыкальное облегчение и разрешение после страшного напряжения проклятия. Содержание же хора совершенно ясно: Фауст разбил свои юношеские иллюзии и мечты и на обломках их может построить новый мир. Как понимают этот мир сами духи — совершенно не важно, важно то, как понимает его Мефистофель, и какие выводы он делает из этого толкования — предлагает свои услуги Фаусту.
137 Мефистофель предлагает чисто формальную редакцию договора, ни словом не упоминая падения Фауста здесь, что только и должно явиться условием его власти над ним там. Мефистофель, с одной стороны, уверен в своей победе, с другое — играет на психологии Фауста, которого в данном состоянии волнует только здесь.
131-141 Помимо посюстороннего настроения Фауста, в этом отрывке чрезвычайно существенно для Гете вообще его отношение к сверхчувственному миру, который имел для него значение лишь как идеальный, действенный фактов и лишь постольку, поскольку он плодотворен, т. е. побуждает к жизни и творчеству, а не парализует их. Отсюда его резкое неприятие всякого, в том числе и христианского, аскетизма.
136 сл. Фауст хочет сказать, что Мефистофель не только не в силах удовлетворить высшие потребности человека, — за этим он к нему и не обращается, — но даже не властен над необратимой сменой наслаждения и пресыщения.
163 сл. Заключение договора и основная формулировка проблемы «прекрасного мгновения», как высшего достижения и как высшего соблазна.
181 Намек на диспут (см. выше).
200 «Воску» — печати; «коже» — пергамента.
211 Фауст дает подписанный договор (ремарка переводчика).
213-230 Фауст всецело отдает себя во власть своему стремлению к жизни во всей его чувственной исключительности. Он требует наслаждения и власти, хотя бы для этого и пришлось прибегнуть к волшебству. Жажда познания, действия и восхождения в нем молчит. Остается лишь форма переживания: подвижность и безмерность. Мефистофель на это и рассчитывает. (231—235).
236 сл. Мастерски сделанный переход к написанному раньше диалогу, в котором вновь выступает Фауст, как титан эпоха «бури и натиска», с бесконечным стремлением расширить свое я до мира, ср. 245; точнее: с тем чтобы расширить свою сущность (самость) до их сущности (самости).
235 Ср. прим. к I, 205—206.
273 Ср. прим. к III, 170—171 и I, 87 сл.
286 Как будто противоречит договору, где Мефистофель как раз рассчитывает на чувственное удовлетворение Фауста. Действительно, монолог этот, включенный во «Фрагмент», написан до первой части сцены. Здесь, повидимому, просвечивает более ранняя концепция, согласно которой Мефистофель надеется на разрушение личности титана-Фауста, который гибнет от неудовлетворенности.
381 сл. Сцена с учеником в значительно переработанном виде целиком перенесена из «Пра-Фауста», где вместо «Ученик» значилось «Студент». Это еще одна вариация на двойную тему: идеалист — скептик. В этой сцене, в особенности в ее первой редакции, много университетских впечатлений юного Гете.
382 Курс логики, е которого начиналось обучение в тогдашних университетах. Блестящая сатирическая картина выродившейся схоластической логики, с которой здравый смысл, молодого Гете никак не мог примириться с первых же дней университетской жизни.
384 «Испанский сапог» — орудие пытки.
389-398 Эти стихи использованы были впоследствии Гете для одного натурфилософского стихотворения: «Антэпиррема» (ср. Лихтенштат), в котором ткачом является не ум, а природа (ср. прим. к I, 555—156).
107-112 Типичная для Гете, в особенности для его юности, резкая критика механистически-рассудочных методов исследования природы.
110 «Духовной Части» — точнее «связки».
111 «Encheiresis naturae» — греческий термин старой химии — прием, способ действия природы. Разложить живое вещество на составные элементы легко, но снова получить из них жизнь — невозможно, ибо живой «прием» природы невоспроизводим, он — тайна. Термином этим, записанным им на лекциях по химии проф. Шпильмана в Страсбурге в 1770 г., Гете пользовался охотно и впоследствии для обозначения тех творческих природных сил, которые точной науке недоступны.
113-116 «Редуцировать» — логическая операция сведения понятий к основным категориям «классифицировать» — распределение понятий по классам.
119-121 Уничтожающая характеристики школьной метафизики конца XVIII в. да и всякого отвлеченного словесного философствовании вообще, которое всегда было глубоко ненавистно Гете.
132-142 Точнее: «для всего — влезает ли оно в голову или нет — всегда к услугам громкое слово».
440 Вздох юноши Гете, который по настоянию отца проделал всю карьеру юриста.
441-450 Мефистофель здесь без всякой иронии, как бы от лица Гете, намекает на проблему положительного и естественного права, волновавшую весь XVIII век, дает яркую картину страданий народа, которому тупые юристы навязывают чуждые правовые нормы (в данном случае римского права) и предвосхищает точку зрения исторической школы.
457-458 Всякая ересь или реформа (лекарство), восстающая против противоречий догмата или его несоответствия совести (отрава), создает новые догматы и впадает в новые противоречия.
461-471 Бунт реалиста Гете против деспотизма застывших условных словесных формул.
480 сл. Практик Гете всегда относился с величайшим интересом и уважением к медицине, начиная от увлечения ею в Страсбурге и кончая глубокой старостью (ср. «Годы странствий Вильгельма Мейстера»). Несмотря из весь цинизм речи Мефистофеля, который сбросил маску профессора, в ней чувствуется та страстная тяга к конкретной живой жизни, которой был одержим молодой Гете, и которая формулируется в знаменитом афоризме Мефистофеля (508—509).
152 «Свет» — вернее: «мир», ибо здесь, повидимому, имеется в виду природа (макрокосм) и человек (микрокосм).
317 Латинский перевод слов змия, соблазняющего Еву, в книге бытия: «Будете как боги (у Гете — бог), знающие добро и зло».
322 Узкий бюргерский мир маленького городка первой части и широкое придворное, государственное и историческое поле деятельности во второй части.
339 Согласно комментаторам — отражение того страстного интереса, который Гете проявлял к первым воздухоплавательным опытам братьев Монгольфье в 1783 голу. Шары наполнялись согретым воздухом.
V. Погребок Ауэрбаха в Лейпциге
правитьСцена эта относится к 70-м годам и входит в «Пра-Фауст». Гете ее сильно переработал и смягчил. Прозу заменил стихами, а главное, в то время как в первой редакции фокусы проделывает сам Фауст, а последней версии Гете эту роль передал Мефистофелю и подчеркнул равнодушие и отвращение Фауста, что, конечно, более соответствует характеру Фауста и указывает на первую неудачу Мефистофеля. Все три чуда: добывание вина из стола, видение лоз и полет на бочке (последнее было изображено на фресках в Ауэрбаховском погребке в Лейпциге, относящихся к 1652 году и сохранившихся до сих пор, так что Гете их несомненно часто видел) заимствован из легенды. Сочная картина грубых студенческих нравов. Блестяще охарактеризован квартет студентов. Фрош — первокурсник, так называемых фукс, Бранер — средних семестров, Альтмейер — уже не молодой, Зибель — «вечный» студент, густой бас, толстопузый и лысый. Ср. Зибель в опере!
26 Избрание папы — обычная питейная церемония,
40 Кобольд — см. прим. III, 96 сл., 112.
41 Перекресток дорог — место нечастое, удобное для заклинаний,
42 Блоксберг — название Брокена, гора в Гарце, на которой по народному поверью происходил шабаш; ср. Лысая гора (ср. прим. к XV).
100 В конце XVIII века Лейпциг действительно слыл за маленький Париж. Здесь, конечно, иронически. Этого места в первой редакции нет.
112 Со времени Возрождения чорт все чаще и чаще приобретает человеческий облик, сохраняя одну лошадиную ногу, как признак своей звериной природы.
118-119 Ганс-дурачок из Риппаха (село между Лейпцигом и Наумбургом) — местное выражение, обозначавшее во времена Гете нескладного увальня.
137 сл. Песнь о блохе характеризует тогдашнее бюргерство, враждебно настроенное к монархии и двору.
201-202 Насмешка над преувеличенной ненавистью к французам, которой особенно отличался круг Клопштока.
221 Каннибалы — людоеды.
VI. Кухня ведьмы
правитьСцена эта написана в 1788 году в Риме и впервые была напечатана в «Фрагменте» 1790 г. Она является связующим звеном между первыми сценами и историей любви Фауста и Маргариты; (ср. приложение к тексту 1 в прим.) и в ней в первый раз вступает тема любви (образ Елены). Отношение Гете к фантастике здесь совершенно иное, чем в «Пра-Фаусте» — не магия, а всякая нелепая чертовщина, которая используется (впервые в «Фаусте») в сатирических целях (литературные и политические намеки). Обезьяна издревле причислилась к нечистым животным. Игры мартышек могли быть отчасти навеяны сценами на картинах голландских жанристов XVII века, напр. Тенирса и др. Даже самые игрушки повторяются: стеклянный шар, лото и т. п. Мефистофелю необходимо пробудить в Фаусте всю силу похоти, поэтому он ему советует «омолодиться» (Фаусту оказывается 50 лет), чтобы этим путем изведать всю полноту жизни.
18-25 Не лишенный иронии намек на опрощенство типа Руссо.
30-41 Прибавление последней редакции для большей мотивировки роли ведьмы.
35 Народное представление о чорте как о строителе мостов, в особенности естественных мостов в горах и т. п.
35-37 Недоброкачественный литературный и художественный материал, который пользуется успехом у современной публики. Добавлено в последней редакции.
63 Азартная игра. Накануне революции в особенности в Италии было много игорных домов, содержимых государством.
66-79 Может быть намек на политическое состояние дореволюционной Европы с ее внешним блеском и внутренней пустотой
71 Здесь переводчиком пропущено три стиха: Hier glängt aie sehr, — und hier noch mehr, — Jch bin lebendig! в дословном переводе: «Здесь он сильно блестит, — а здесь еще больше, — я жив!». Обычное гадание с решетом для нахождения вора. При произнесении имени подозреваемого в краже, навешенное решето начинает вращаться.
90 Обычное представление о волшебном зеркале, в котором отражается будущее, далекое или желанное. Комментаторы настаивают на том, что Фауст видит в зеркале прекрасный женский образ типа Венер Тициана или Джорджоне, о отнюдь не Маргариту или Елену; однако в пользу Елены говорит весь замысел Фауста в целом, а также стих 265, который принято толковать о переносном смысле. Фаусту открывается образ женской красоты до принятия напитка, благодаря чему последнее сводится почти что к условной церемонии.
103-116 Как бы предчувствие французский революции.
119-121, 124, 125 Сатира на мелких стихоплетов, у которых мысль в стихах появляется в виде счастливой неожиданности, но которые в этом не признаются.
131 Два ворона — атрибут христианского чорта, унаследованный им от германского языческого бога Водана.
139 сл. Совсем в духе французских просветителей. Мефистофель сам не верит в народного чорта.
171 Тот или иной фаллический символ, по всей вероятности «фига».
201 сл. Сам Гете искренно смеется над комментаторами, пытавшимися расшифровать «тайный» смысл этой шутовской таблицы умножения, которая как раз и является сатирой на всякого рода мистическую игру с символикой чисел. (Ср. стр. 239.)
215 сл. Мефистофель как истинный сын века немало потратил времени на критику священного писания и окончательно убедился в нелепости догмата троичности как, впрочем, сам Гете, который говорил, что это учение претит его прирожденному чувству истинности.
218 Сибиллы — прорицательницы древнего мира, в предсказаниях которых христианская церковь находила намеки на будущее пришествие Христа.
243 Бакалавр, магистр, доктор.
251 Вальпургиева ночь 30 апреля, в которую происходит шабаш (см. прим. к XV).
252 Песня — какая-нибудь грамотка со стихотворным заговором.
254-255 Необходим моцион как после минеральных вод.
263 Ср. прим. к 90 сл.
VII. Улица
правитьНачиная с этой сцены до конца, все, кроме сцены: «Лес и пещера», смерти Валентина и Вальпургиевой ночи было написано в 70-х годах и входило в «Пра-Фауст». Несмотря на модность темы «Детоубийцы» в социальных драмах и романах эпохи «бури и натиска», трагедия Маргариты возникла из глубочайших личных переживаний Гете и теснейшим образом связана с основной проблемой Фауста, не говоря уже о том, что, по непосредственности и силе чувства, это одно из самых сильных созданий мировой литературы.
1 «Барышня», Fraülein — обращение в те времена только к лицам дворянского происхождения. Маргарита — из бюргерской среды.
13 Неверный перевод слова Dirne, которое здесь употреблено не в ругательном, а в первоначальном, народном, скорее ласкательном, смысле: славная девка, или девчонка.
24 Прилагательное как типизирующее имя собственное Ганс, вроде, нашего Ванька, брат, здесь равносильно — господин. Ср. Степка-Растрепка.
26 Магистр Похвальный. Ироническое типизирующее имя собственное из прилагательного, прибавлявшегося к собственному имени в качестве ученого или духовного титула; ср. святейший, почтеннейший и т. п.
36 Т. е. дай мне как-нибудь насладиться этим неземным созданием.
71-72 Чорту подвластны все зарытые клады.
VIII. Вечер. Маленькая опрятная комната
правитьМастерское поэтическое, изображение обстановки и атмосферы окружающих Гретхен и перелом во всем ее существе поели ухода Фауста и Мефистофеля.
28 Точнее; чтобы песок у твоих ног располагался узором. — Имеется в виду не Маргарита, идущая по дорожке, а Маргарита, посыпающая пол песком по старому деревенскому обычаю.
83 сл. Фула, по римскому преданию, сказочный город крайнего севера. Хотя Маргарита и поет песнь, не думая о словах, тем не менее мотив верности и трагический исход баллады создают тяжелое предгрозовое настроение.
IX. Гулянье
правитьЗаглавие в «Пра-Фаусте»: Аллея. Обычная сатира на алчность духовенства. В то время как в других стереотипных пьесах на тему «Детоубийца» мать жертвы — обычно и сводня. Гете передает эту роль соседке Марте, как бы не желая ничем осквернить непосредственного окружения Гретхен.
Х. Дом соседки
правитьСтареющая, но не сдающаяся, падкая до мужчин соседка Марта, может быть навеяна аналогичными типами в комедиях Ганса Закса. Поражает реалистическое мастерство двадцатилетнего Гете. Муж Марты — наемный воин, ландекнехт.
11 Эбен — черное дерево. Мефистофель достал второй ящик.
37 Мефистофель прямо начинает с комплимента.
61 Собор св. Антония в Падуе. Св. Антоний — покровитель скота.
130 Сифилис. Пофранцузски — неаполитанская болезнь.
149 «Недельник» — еженедельная газета. Анахронизм.
XI. Улица
правитьРазгорающаяся страсть Фауста заставляет его пойти на лжесвидетельство.
13 Sancia simplicitas! — Святая простота, восклицание Иоганна Гуса на костре.
28 «Да, ты был бы прав, если бы я не знал наверное, что ты завтра…» и т. д.
42 Точнее: «ты прав, в особенности потому, что я должен» — т. е. должен тебе подчиниться, потому что не могу бороться со своей любовью.
XII. Сад
правитьМастерское сценическое использование любимого гегевского приема парных характеристик.
XIII. Беседка
правитьПрошло несколько дней, Фауст и Маргарита уже на ты. Для берлинской постановки эта сцена была несколько удлинена и переделана к худшему, в оперном стиле.
8 Adieu — франц. с богом, прощай. В тексте немецкая форма Ade.
XIV. Лес и пещера
правитьМожно было бы составить целый том из комментариев, написанных на эту сцену. Стихи 125—152 входмлм в «Пра-Фауст» и следовали почти непосредственно за монологом Валентина, т. е. рисовали состояние Фауста после падения Гретхен. Во «Фрагмент» вошла сцена в том стиле, как она сейчас печатается, т. е. сначала: монолог, написанный в Риме в 1788 году, затем длинный диалог Фауста и Мефистофеля, который непосредственно переходил в стихи, взятые из «Пра-Фауста», и наконец — четыре заключительных стиха Мефистофеля. Однако она помещалась во «Фрагменте» 1790 года между сценой «У колодца» и сценой «В соборе». При последней редакции Гете передвинул сцену еще больше назад, может быть потому, что спокойный монолог Фауста мало вероятен после грехопадения Маргариты, точную хронологию которого едва ли когда-либо удастся установить комментаторам, несмотря на все их любопытство. Тем не менее следы первого замысла, несомненно проглядывающие в этой сцене, вызывают ряд противоречия. Фауст как будто снова вернулся к исследованию природы, во всяком случае он за короткое время своего знакомства с Мефистофелем достиг в этой области большого удовлетворения и досадует на своего спутника, что тот, распаляя в нем чувственность, отвлекает его от созерцания. А главное, первые слова Фауста как будто обращены к Духу земли (ст. 1.) и он прямо говорит (ст. 25), что Мефистофель послан ему этим Духом. Все это вполне правдоподобно в пределах «Пра-Фауста» и «Фрагмента», но несомненно нарушает развитие сюжета в последней редакции, хотя, с другой стороны, вполне вероятно, что Фауст (а не зритель) считает Мефистофеля посланцем Духа земли, и вся сцена легко может быть оправдана как передышка и как напоминание о другой, как будто совсем умолкнувшей, стихии в душе Фауста (см. синоптическую таблицу на стр. 341), Очень возможно, что Гете вполне сознавал все эти затруднения, но считал их несущественными, какими они действительно являются с чисто художественной точки зрения, тем более что сцена эта не только изобилует поэтическими красками, но и значительно обогащает характеристику Фауста и Мефистофеля. Если сравнить этот гимн природе с дифирамбами первой сцены, то сразу ощущаешь тот огромный путь, который пройден Гете-Фаустом от бурного овладения природой порывом чувства к мудрому ее созерцанию, тот перелом, который произошел в Гете после первых веймарских годов, а главное после путешествия в Италию. Это уже не пантеизм чувства, а пантеизм как плод созерцания «подвижного закона» в живой форме, в которой развертывается процесс становления природы как истории (20—23). Однако Фауст все же пребывает в состоянии раскола он еще далек, как и Гете в эпоху классицизма, от идеи делания и любви, как того начала, который связует разум и чувственность и преодолевает их борьбу. Поэтому Мефистофель тотчас же появляется, как только в нем пробуждаются желания (24—34).
29 «Уныл» — надоедает, пристает.
32-33 Хотя бы тем, что в Фаусте чувственность и чувство отслоились от разума и рассудка, и то время как они и в молодом Гете и в Фаусте первых сцен являли собою нерасчлененное, бурлящее единство жизненного порыва.
33 Жест, символизирующий совокупление.
81-82 Мефистофель тщательно поддерживает в Фаусте ту «двойную бухгалтерию», которая является нормальным состоянием для всякого мещанства и которую как раз Гете всю жизнь старался преодолеть в себе.
119-120 Груди — образ в духе Песни песней.
XV. Комната Гретхен
правитьЭтот лирико-драматический монолог по силе нарастающего чувства и по совершенству фирмы — одна из вершин мировой лирика. Из всех многочисленных попыток положить его на музыку остается одна — гениальная и конгениальная песня" написания семнадцатилетним Шубертом.
33 В «Пра-Фаусте» — «лоно».
XVI. Сад Марты
правитьСцена эта содержит знаменитую пантеистическую исповедь юного Гете в эпоху «бури и натиска». «Чувство — все» — говорит молодой Гете (43). Только оно может проникнуть в средоточие мира, ибо оно ему сродни. Ио средоточие это, вечный источник живой жизни, невыразимо в словах или в деле, ибо оно само есть все слова и вес учения, ибо из него возникает все. Высший единственный орган познания есть любовь, ибо любовь есть сущность всего. Так раскрывается Фаусту на первой, еще только эмоциональной ступени тот принцип, который к кошту трагедии является искупительной силой, снимающей все противоречия. Но на этой, так сказать, эгоистической ступени фаустовский эротический пантеизм бесплоден в неминуемо приводит к гибели любимого существа. Фауст, не прошедший через искус самоограничения, обречен на то, чтобы разрушать, а не создавать. Он не может понять внешне ограниченной веры Гретхен и потому, сокрушая эти границы, уничтожает и возлюбленную. Зато Гретхен сразу чувствует внутренние границы Фауста, его рассудочную природу, олицетворяемую Мефистофелем, чувствует и всю душ нее страшную силу этих граней (56).
28 сл. Напиток, — очевидно, изобретение Мефистофеля.
124 Физиогномика — наука узнавания внутренних свойств человека по внешним чертам — очень увлекала Гете как раз в эпоху работы над «Пра-Фаустом». Проблема живой формы, как отпечатка жизненного процесса, была всегда в центре его природосозерцання. Он в это время очень дружил с мистиком и проповедником Лафятером (1741—1804), который издавал большой труд по физиогномике. Гете подбирал материал и сотрудничал, но скоро разочаровался в дилетантских методах Лафатера, для которого физиогномика была не наукой, а практическим средством «уловлять души»
127 Гений — центральное понятие нового учения о личности выдвинутое поколением «бури и натиска».
XVII. У колодца
правитьВнебрачная беременность жестоко каралась церковным покаянием и гражданским судом. Отсюда множество детоубийств и популярность этой темы в эпоху все возрастающего свободолюбия.
31-32 До сих пор сохранившийся обычай срывать во время венчания венок с головы невесты, лишившейся девственности до замужества. Посыпание порога соломой соответствует русскому обычаю мазать ворота дегтем.
XVIII. Городская стена
правитьMater dolorosa — мать скорбящая, изображение Марии у креста с пронзенной грудью, распространенный, начиная с XVI века, способ изображения, примыкающий к знаменитому гимну Якопоне из Тоди XIII века. Наряду с первым монологом Маргариты за прялкой — одно из совершеннейших созданий гетевской лирики. В конце второй части Гретхен, встречающая Фауста на небесах, поет:
О мать святая?
В лучах блистая
Склонись над радостью моей!
Мой прежний милый
Он с новой силой
Вернулся, чужд земных скорбей.
(Пер. Н. Холдковского).
Это показывает, какое значение автор придавал образу Гретхен для идеи искупления через любовь. Потрясающая по трогательности своей любви и преданности Маргарита вырастает до пределов космического символа.
XIX. Ночь
правитьЭта сцена, состоявшая в «Пра-Фаусте» из монолога Валентина и из короткого диалога, большая часть которого перенесена в XIV (125—152), помещалась после сиены в соборе. Остальное (27—30, 41—156) добавлено для последней редакции. Имя Валентина, честного солдата, брата Гретхен, навеяно песенкой Офелии в Гамлете, которая и явилась прототипом песенки Мефистофеля (63—78). Гете не скрывал заимствования и отвечал на упреки Байрона, что незачем было ему стараться сочинить новое, когда Шекспир сказал именно то, что нужно было.
1 Монолог Валентина четко построен на двух контрастирующих отрывках, 1—18 — раньше, 19—26 — теперь, что вполне соответствует его прямолинейной, не мудрствующей натуре.
11 Сакристия — ризница и помещенне для церковного служителя.
12 Указание на сцену XXI.
13 В Вальпургиеву ночь можно найти клад. Мефистофель обещал Фаусту найти таковой для подарка Маргарите.
32 Намек из веревку, которая надевалась на шею блудницы, привязанной к позорному столбу (?).
33 Намек на известие предание о крысолове на Гаммельна, который сманивал толпы детей вместо крыс.
36-37 Может быть потому, что уголовное судопроизводство сопровождалось религиозными обрядами.
137 сл. Согласно франкфуртским полицейским распоряжениям XVI в. проституткам было запрещено носить золотые цепи, изрядные платья и входить в церковь.
XX. Собор
правитьВ «Пра-Фаусте» непосредственно за сценой у городской стены и со сценической ремаркой: «Похороны матери Гретхен», которой уже нет во «Фрагменте». «Смерть матери» переносится на более ранний срок, так как Гете, повидимому, исходил из мысли, что мать Гретхен умерла вскоре после ее падения. В соборе же Гретхен уже беременна. Очень трудно уяснить, как Гете себе представлял точную хронологию событий. Во всяком случае мало убедительно, что Вальпургиева ночь происходит на следующие день после убийства Валентина (XIX, 42); в этом смысле расстановка сцен в «Пра-Фаусте», где сцена Валентина помещается после сцены в соборе, удачнее. Но, может быть, Гете хотел усилить отчаяние Гретхен о соборе, заставив оплакивать две смерти (ст. 14, вставленный в последней редакции). Дух в этой сцене конечно не Мефистофель, как в опере Гуно, а олицетворение угрызений совести. Гретхен его не видит (он сзади нее), видит ли его публика — вопрос спорный и в конце концов не существенный. Латинские песнопения — отрывки из знаменитого гимна о страшном суде XIII в., включенного в католический реквием (заупокойную службу). Слова злого духа подхватывают мысль песнопения.
22-24 «День гнева испепеляет мир».
38-40 «Когда воссядет высший судия, все скрытое обнаружится, ничто не останется неотомщенным».
50-52 «Что скажу я тогда, несчастный? К какому защитнику припаду, когда даже праведник трепещет?»
53 См. 55.
59 Склянка с пахучими солями или нашатырем — средство для приведения в чувство. Соседка — Марта?
XXI. Вальпургиева ночь
правитьГете работал над этой сценой в 1800—1801 гг., но замысел ее, повидимому, относится к гораздо более ранней поре. Сцена эта так и осталась незаконченной. Сохранилось множество посмертных набросков, свидетельствующих о более обширном замысле (см. прибавление к тексту III и прим.). Но даже в своей настоящем виде сцена шабаша является критические моментом в разводи действия, а именно Фауст близок к падению, но его спасает видение возлюбленной. В работе над этой сценой Гете широко использовал, с одной стороны, ведовскую литературу XVI—XVIII вв., с другой — собственные впечатления от своих трех путешествий в Гарц; гора Брокен, на которой якобы празднуется шабаш 30 апреля, была ему хорошо известна, так как он сам проделал восхождение на ее вершину, Вальпурга, или Вальпургия была английская монахиня, игуменья одного баварского монастыря в VIII в.; день ее праздновался первого мая, как это часто бывает, ее имя связалось с языческими весенними обрядами, которые в глазах христианской церкви являлись бесовскими действиями (ср. ночь на Ивана-Купала). Ширке и Эленд — селения у подножия Брокена. Первая часть сцены изображает подъем, вторая происходит на площадке в стороне от вершины; самой вершины, где восседает Сатана, Фауст и Мефистофель в окончательной редакции не достигают.
21 Блуждающие, болотные огни, обманывающие путника и по преданию обладающие человеческим голосом, считались на службе у нечистой силы.
81, 100 Ср. IV, 70. Точнее: «в горе». Здесь золотая руда, олицетворенная бесом алчности — Мамон, который изжигает свой чертог для Сатаны.
125 Уриан — нижненемецкое название для чорта.
128 Баубо — в античном мифе кормилица Деметры, которая развеселила непристойными шутками свою госпожу, грустившую после похищения ее дочери Персефоны. Здесь — как типичная предводительница бесстыжих ведьм. Гете заимствовал античное имя отчасти потому, что германские ведьмы безымянны, а отчасти, может быть, вдохновленный каким-нибудь, античным изображением.
131 Одна из скал на Брокене.
132-135 Может быть — намек на ложное целомудрие или ханжество, может быть--на ревнителей чистоты языка и на бесплодность их стараний.
162-167 Триста лет. — Намек на протестантизм?
169 Название «полуведьма» — выдумка Гете. Может быть он здесь имел в виду разные степени ведовских чинов или дилетантизм.
170 Пародия на песню архангелов в «Прологе в небе». Мазь — всюду упоминаемое средство, которым ведьмы умащались перед полетом на шабаш.
183 Старо-немецкое название чорта.
287 Орден подвязки — высший английский орден.
288 сл. Генерал, министр, парвеню (выскочка), автор — представители бесплодного, брюзжащего консерватизма.
280 сл. Шабаш как большая ярмарка. Ведьма — ветошница предлагает устарелый товар. Мефистофель прогрессивен в своем деле.
281 сл. Согласно талмудическому преданию, Лилит (евр. «ночная»; — первая жена Адама, дьяволица и соблазнительница, часто упоминаемая в ведовской литераторе.
387 сл. Старуха — ведьма из сцены VI?
306 сл. Проктофантасмист — от греч. proktös задница фантасма — видение. Тип тупого просветителя и позитивиста. Сатира на берлинского издателя Николаи, который в свое время выпустил глупую пародию на «Бергера» и который, борясь с мистицизмом, объявил на заседании берлинской Академии наук в 1799 г,, что он вылечился от мучивших его призраков при помощи пиявок, которые он себе ставил на задницу. Шиллер, Гете и романтики придрались к этому случаю и беспощадно издевались нал ним. Сопоставление крайнего рационализма и похотливой сцены Фауста с молодой ведьмой подчеркивает ют дуализм, которого добивается Мефистофель.
332 «Тегель» — слух о сверхестественных явлениях в имении Гумбольта «Тегель» и послужил поводом для выступления Николаи. Точнее не «на», а «в» Тегеле.
245 сл. Ср. Приложение к тексту III, 5, 6 и прим. В настоящей редакции действие явления призрака значительно ослаблены последующими сатирическими вставками.
352 Фантазм — призрак, видение,
356-370 Античное чудовище, которое своим взглядом обращало в камень. Герой Персей отрубил ей голову, которой украсил свой щит.
373 Пратер — городской парк и гулянье в Вене.
376 Servibilis — «услужливый» — тип диллетанта, Шиллер и Гете в своем журнале «Горы» (Часы) вели ожесточенную борьбу против всякого рода дилетантизма. Поэтому и дилетантскому театру — место на шабате.
378 Насмешки над мистическим числом семь.
XXII. Сон Вальпургиевой ночи или Золотая Свадьба Оберона и Титании. Интермеццо
правитьВ 1796 г. Шиллер и Гете сочинили множество сатирических четверостишии, которые были ими опубликованы в «Альманахе муз» пол названием «Ксении» (дары гостеприимства), и вызвали бурю негодоваиия, так как высмеивали всю пошлость тогдашней культурной жизни. В следующем году Гете приготовил следующую серию, но так как Шиллер решил за этот раз воздержаться Гете объединил их в виде фантастической кантаты якобы в честь примирении властителей эльфов Оберона и Титании, которым заканчивается комедия Шекспира «Сон в летнюю ночь» (оттуда же фигура веселого эльфа Лука). Впоследствии он решил включить эту группу эпиграмм, отбросив некоторые и включая новые, в состав Вальпургиевой ночи. В последней редакции первой части оказался неосуществленным весь конец сцены на Брокене, и потому настоящая вставка, вместо легкого остроумного интермеццо, оказалась ненужным, никакого отношения к сюжету неимеющим придатком.
Мидинг — декоратор и машинист первого любительского веймарского театра. Гете посвятил его памяти большую элегию 1782 г.
1 Герольд — как у Шекспира.
13 Пук — ведет согласно своему характеру хоровод комических масок.
17 Ариэль — воздушный добрый гений из «Бури» Шекспира — предводительствует и красивыми масками.
24 Здесь переводчиком пропущено след. четверостишье.
Schmollt der Mann und grillt die Frau,
So fasst sie nur behende,
Part mir nach dem Mlttag Sie
Und Ihn nach Nordens Ende.
«Титания. Если муж брюзжит, а жена капризничает, хватайте же их скорей обоих; ее отведите на юг, а его на север».
29 Навеяно образами чудовищных волынок на ножках и играющих на собственном носе, как их изображают нидерландцы XVI и XVII вв. на своих фантастических картинах,
32 Точнее: «дух, который только еще образуется».
32 Может быть, намек на противоестественную фантастику и несовершенство, которые всегда претили Гете в романтической поэзии.
34 Сотрудничество двух мало даровитых авторов? Каждому по два стиха.
41 Николаи — см. XXI, 306 и прим.
43 Ортодокс — правоверный. Сатира на графа Штольберг, бывшего приятеля юности, который, впавши в крайний католицизм, резко выступил против стихотворения Шиллера «Боги Греции».
49 Мысли Гете после итальянского путешествия.
53 Старомодный академик, поборник ложноклассицизма.
57 Восстановляет связь с шабашом.
61 Великосветская ханжа.
75 Появление голой ведьмы взволновало всех.
71 сл. Оппортунисты, держащие нос по ветру.
77 Ксении — эпиграммы Шиллера и Гете, жалящие как насекомые.
81 Издатель журнала «Гений времени», выступавшего против «Гор» и «Альманаха муз», издаваемых Шиллером и Гете. Геннингс говорит о «Ксениях».
85 Заглавие сборника стихов Геннингса, которому от «Ксений» не поздоровилось.
89 Ci-devant — бывшие. Журнал Геннингса закрылся в 1802 году.
92 Четверостишие произносит не сам Николаи, которому, как настоящему просветителю, всюду мерещатся иезуиты.
97 Лафатер, с которым Гете из-за его ханжества давно порвал (см. XVI, 124).
101 Weltkind — так называл себя вольнодумец Гете в эпоху дружбы с Лафатером. Дитя вселенной — в противовес формуле французского просвещения: гражданин вселенной.
105 сл. Танцоры возвещают прибытие новой группы — философов, гротескного шествия, выступающего под звуки скрипки.
116 Орфей — древне-греческий сказочный мудрен и певец, украшавший зверей игрой на лире.
117 Представитель докантовского, некритического догматизма.
121 Идеалист типа Фихте.
128 Не без иронии автора на самого себя.
129 Супернатуралист типа Якоби — убежденный в существовании сверхчувственного мира.
133 Из этого видно, что философы, руководимые блудящим огнем, ищут зарытого клада, который, согласно поверью, может быть найден в эту ночь.
137 Музыканты задремали пол разговор философов. Выступает группа политических масок.
141 «Без заботы» — лозунг приспособляющихся.
143 Неприспособившиеся — главным образом эмигранты.
149 Выскочки во время резолюции.
153 Демагог с блестящей, но кратковременной карьерой.
157 Тяжеловесная толпа, чернь, которую трудно раскачать, но которая, однажды раскачавшись, все сокрушает.
161 Пук, Ариэль и оркестр — заключительные строфы. Совершенно очевидно, что здесь пробел и что Вальпургиева ночь на этом закончиться не могла (ср. Приложение к тексту III, 5, 6 и прим.).
XXIII. Сумрачный день
правитьСцена эта почти без изменений взята из «Пра-Фауста»; мало того — она единственная во всем «Фаусте» оставлена в прозе. Гете писал Шиллеру, что прозаические сцены «Пра-Фауста» невыносимы по своей силе и реализму, рядом с другими, поэтому он занялся их стихотворной переработкой, «чтобы идея просвечивала как через флер»; так он поступил со сценой в погребке и в тюрьме. Почему он остановился перед этой сценой — трудно сказать, но, по всей вероятности ему не хотелось ослаблять всей силы отчаяния Фауста, вдруг, протрезвевшего после вальпургиевой ночи.
15 «Дух бесконечный» подтверждает предположение, что в «Пра-Фаусте» Мефистофель — посланец Духа земли,
16 «Песий облик» — первый замысел предполагал, очевидно, иное и более частое появление Мефистофеля в облике пуделя (ср. стр. 34)
35 «Великий, могущественный дух» — ср. XIV.
48 «Я не в силах…» ср. XIX, 96 сл.
XXIV. Ночь, открытое поле.
правитьДословное воспроизведение текста «Пра-Фауста». Место будущей казни Гретхен. Более точный перевод сцены;
Фауст: Что реют они там вокруг вороньего камня [т. е. плaхи]?
Mеф: Не знаю, что они варяг и над чем хлопочут.
Фауст: Они взвиваются, снижаются" склоняются, сгибаются,
Меф: Это собранье [тоже: цех] ведьм.
Фауст: Они посыпают и посвящают.
Меф. Мимо! Мимо!
XXV. Тюрьма
правитьОдно из самых сильных трагических вдохновении юного Гете, не уступающее Шекспиру. Стихотворная обработка чрезвычайно удачна и ли в чем не ослабила первой редакции.
3-16 Из народной песни и сказки.
181 Судья ломает жезл перед казнью в знак смертного приговора.
204 «Она спасена, за мной» — добавлено в окончательной редакции, Указывает на символическую роль Маргариты в трагедии и на дальнейшую судьбу Фауста, при котором остается его спутник.
205 «Голос» — Маргариты?
ПРИЛОЖЕНИЯ К ТЕКСТУ
правитьI. Это четвертая сцена в «Пра-Фаусте», единственная, которая совсем не вошла ни во «Фрагмент», ни в окончательную редакцию. Она помещалась между сценами погребка и первой встречи с Маргаритой. Точное описание ландшафта в сценической ремарке типично для реализма молодого Гете. Вся сцена — импрессионистическая картинка, в которой сконцентрировав мотив странствий Фауста и Мефистофеля.
II. Этот очень беглый, но чрезвычайно существенный набросок дает ряд точнейших формулировок основных идей трагедии. Набросок этот относится к 1800 г., т. е. к тому времени, когда Гете окончательно группировал и обработывал юношеский материал, философски его осознавая и подчиняя его общему замыслу.
1 Характеристика первого монолога.
2 Определение роли Духа земли.
3 План внутреннего диалектического развития действия, главным образом, повидимому, диалогов с Мефистофелем, обрамленных двумя крайними противоположностями: Вагнером и учеником.
4 Характеристика первой части как эгоистического этапа в развитии Фауста. Стадия эта, как уже преодоленная, рассматривается автором «снаружи». Лирический материал «Пра-Фауста» требует более объективной обработки.
5 Характеристика второй части: а) внешняя деятельность Фауста и «большом мире», напр. при дворе, б) красота — т. е. эпизод Елены, в) высшая ступень творчества — полезное действие — автору уже даны «изнутри».
6 Ср. прим. к «Прологу в театре» 210.
111 Здесь приводятся главнейшие из многочисленных отрывков, относящихся к первоначальному, впоследствии значительно сокращенному, плану Вальпургиевой ночи. Согласно этим наброскам, действие, распадавшееся на три главных эпизода (1. Подъем на Брокен и интермеццо, 2. Явление Сатаны. 3. Обратный путь и видение казни), развертывалось примерно следующим образом; достигнув вершины, Фауст и Мефистофель смешиваются с толпой, из которой автор вырисовывает ряд сатирических картинок. После вошедшего в окончательную редакцию интермеццо звуки труб созывают народ на прием к Сатане. Толпа вся устремляется к его тропу, так что отставшие Фауст и Мефистофель с трудом пробиваются к нему. Происходит пародия страшного суда и приема при дворе (2 и 3). В полночь все проваливается под грохот вулканического извержения. Ведьмы и колдуны возвращаются восвояси. Фаусту надоела северная чертовщина, и Мефистофель предлагает ему отправиться на юг, где, однако, есть и свои неудобства (4). Мефистофель отправляется седлать призрачных коней, оставляет Фауста одного и вызывает хор, для его обольщения. Фауст не поддастся искушению и сердится на Мефистофеля, который не скрывает своих намерений; по дороге спутники попадают на место призрачной казни, которая описана в наброске (5) и в жутком «кровавом хоре» (6). Это, конечно, прообраз казни Гретхен, но Фауст узнает о ее судьбе только после того, как видение рассеялось, и он в полумраке подслушал топот какой-то нечисти. В ненаписанном диалоге с Мефистофелем он, очевидно, требовал немедленного возвращения к Маргарите и ее спасения. Этим самым переход к следующим сценам был значительно лучше мотивирован, чем в окончательной редакции, где Вальпургиева ночь чрезвычайно неудачно заканчивается лирическим интермеццо.
III, 1 Женщины увлекаются театральными сплетнями, а мужчины картами (игра — ломбер) Крысолов из Гаммельна — ср. XIX, 80.
3 Сатира на трусливых демократов. Может быть под X. Гете подразумевает какого-нибудь литератора.
4 Очевидно итальянские воспоминания.
5 Килезобики — перевод Холодковского — дети чорта и ведьмы?
IV. СИНОПТИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА
правитьПОРЯДОК СЦЕН В «ПРА-ФАУСТЕ», «ФРАГМЕНТЕ» И ПЕРВОЙ ЧАСТИ
правитьV. БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ ОБЗОР
правитьЛитература о «Фаусте» необозрима. Не говоря о специальных исследованиях, комментариях и т. п., почти во всяком общем труде, посвященном жизни и творчеству Гете или истории немецкой литературы, «Фаусту» естественно отводится значительное место. В связи же с возрастающим интересом к Гете за последнее время объем библиографических указателей фаустовской литературы увеличивается с каждым месяцем. Вот почему приходится здесь ограничиться самыми общими указаниями.
Уже вскоре после появления «Фрагмента» в 1790 г. передовая Германия в лице романтиков и философов-идеалистов признала в «Фаусте» эстетически — образец новой поэзии, теоретически — величайшую философскую поэму, в которой изображены все основные проблемы волновавшие тогдашнюю мысль, и практически--неисчерпаемый источник вдохновения для нового человека и новых путей познания: В 1802 году одновременно выступают Фр. Шлегель, который в салят берлинских; лекциях даст художественную оценку величайшего романтического произведения, и Шеллинг, который в своей «Философии искусства» пишет: «…Если можно вообще назвать поэму философской, то это единственно приложимо к „Фаусту“ Гете. Прекрасный дух, совмещающий исключительную поэтическую силу с глубокомыслием философа, открыл в этом произведении для науки вечно юный источник, которого одного было бы достаточно, чтобы омолодить науку нашего времени, вдохнуть в нее свежую струю новой жизни. Всякий, кто хочет проникнуть в подлинное святилище природы, да внемлет этим звукам из высшего мира и пусть смолоду впитает в себя ту силу, которая в потоке света излучается из этой поэмы и является внутренним двигателем мира». «Фауст» очевидно настолько ярко и без остатка воплощал в себе самочувствие и мирочувствие человечества на грани XVIII и XIX вв., что Гегель в 1807 г. в своей «Феноменологии духа», этом первом наброске своей системы, воспользовался примером «Фауста» для построения диалектики Разума. Появление полной первой части в 1808 году окончательно закрепило за ней роль величайшего создания национального гения. Даже старик Виланд, выросший на ложноклассической эстетике, должен был признать, что «ничего подобного этой барочно-гениальной трагедии некогда не было и не будет». Однако кроме анализов, данных Шлегелем в 1811 году в его «Лекциях по драматическому искусству» и Гегелем в его лекциях по эстетике, где он называл «Фауста» — «абсолютной философской трагедией», — для толкования и понимания «Фауста» было сделано сравнительно немного. Мало того, стало появляться все больше и больше всякого рода аллегоризирующих интерпретаций; полных ложного глубокомыслия и остроумия, которые в вызывали иронию и негодование со стороны самого Гете. Количество такого рода лжетолкований еще больше возросло по выходе второй части, которая отчасти давала для этого повод, а главное же была поэтически мало доступна нарождавшемуся реалистическому поколению. Однако наряду с этим, главным образом в среде гегельянской эстетики, начинается более серьезная работа над изучением «Фауста»: Вейссе (1837), Кестлин (1860). Фр. Фишер (1857, 1876, 1881), Каррьер (1869) и Куно Фишер (1878, 1904). Здесь наряду с эстетическим и идеологическим анализом естественно все чаще и чаще всплывают проблемы критики и истории текста к начинает обсуждаться вопрос о предполагаемом первоначальном замысле. Со времени первых работ В. Шерера (1879) критика «Фауста» переходит в руки филологов и историков литературы, которые решительно отказываются от эстетического толкования в пользу исторической и имманентной критики. Особенно знаменателен 1866 год, год открытия гетевского архива в Веймаре и выхода в свет первого тома полного собрания сочинений Гете, издаваемого Веймарским гетевским обществом: так называемое «Издания эрцгерцогини Софии». Вместе со всем литературным наследием Гете, обнаружился и так называемый «Пра-Фауст», вследствие чего критика текста сразу же стала на твердую почву и благодаря старанию многих десятков ученых, мы обладаем целым рядом образцовых филологических и реальных комментариев, по сравнению с которыми все написанное до 1886 года естественно устарело, по крайней мере в отошении критики и истории текста. Однако, несмотря на все ее заслуги, филологическую школу справедливо упрекали в мелочном крохоборстве, педантичности и, что действительно приложимо ко многим ее представителям, в философской и эстетической наивности и тупости. Начиная с 90-х годов и в связи как со многими современными поэтическими течениями (вплоть до экспрессионизма), так и с исканиями более целостного мировоззрения, все равно — будь оно реалистического или идеалистического характера, все громче и громче раздавались голоса, требовавшие цельного Гете и цельного «Фауста», цельный образ человека и художника, вместо мертвых филологических препаратов и биографических безделушек. И вот одна за другой появляются попытки синтетических характеристик Гете. На первом месте, по крайней мере по времени, стоят блестящие лекции Германна Гримма, прочитанные в 1895 году и вышедшие седьмым изданием в 1903 г. И лишь после войны, когда интерес к Гете еще более возрос, вышли три книги, которые действительно, каждая в своем роде, составляют эпоху в гетевской литературе — Гундольф (F. Gundоlf. Goethe. Berlin, 1916) дает лучшую характеристику Гете как поэта, Зиммель (G. Simmel, Goethe, 5-te Aufl., Leipzig, 1923) тончайший философский анализ его мировоззрения и Людвиг (E. Ludwtg. Goethe. 2-te Aufl. 2 Bände. 1926) — первую попытку реалистического портрета живого человека, а не только полумифического гения-олимпийца. Эти книги естественно рассматривают «Фауста» только в общей связи личности и творчества Гете, однако всякое будущее синтетическое исследование трагедии должно будет строиться на фундаменте, заложенном этими трудами. Такой характеристики «Фауста» мы вправе ожидать от ближайшего будущего.
На немецком языке:
правитьТекст — Полное академическое издание, включающее все варианты, наброски и т. п.:
Goethe. Faust, herag. von Erich Schmidt B. 14-15 der Weimnarer «Sophien-Ansgabe» (существует отдельное издание — Weimar, 1899. 3 Bändе).
Лучшие комментарии
править1. Кunо Fischer. Goethcs Faust. Über die Entstehung und Komposition des Gedichts, 4. Autl Heidelberg, 1902—1904. 4 Bände.
2. K. J. Schröer. Goethcs Faust. 1. Tell, 5. Aufl. Leipzig, 1907, 2. Teil, 3. Aufl., Leipzig, 1896.
3. Eriсh Schmidt. Goethes Faust. Cottaische Jubiläums Ausgabe von G’s Werken. B. 13—14, Stuttgart, 1904—1906 (особенно ценно большим количеством параллельных мест и критическим аппаратом).
4. I. Minor, Goethes Faust 1. Teil. Entstehungsgeschichte und Erklärung. 2 Bände. Stuttgart, 1900 (один из лучших комментариев 1-й части).
5. G. Witkowski. Goethes Faust. 2 Bände Leipzig, 1912. 4-te Aufl. (лучший комментарий).
6. A. Trendelenburg. Goethes Faust 2. Bände. Berlin und Leipzig 1922 (особенно интересен филологический комментарий ко второй части).
7. R. Steiner. Комментарий к естественно-историческим сочинениям Гете, Goethcs Werke В. XXXIII—XXXVI (Kürschners Deutche Nationel-Lileratur, Berlin, Stuttgart). Ценно, как единственный комментарий ко всем научным сочинениям Гете.
Высказывание Гете о Фаусте
править1. Otto Pniower. Goethes Faust Zeugnisse und Excurse zu sciner Entstehuтgsgeschichte. Berlin, 1899.
2. Hans Gerрard Gräf: Goethe über sein Dichtungen II. Tell. 2. Band. Frankfurt a. M. 1904 (исчерпывающий сборник).
См. также статьи, посвящаемые «Фаусту» в «Jahrbuch der Goethe Gesellschaft», выходящего с 1887 г.
На русском языке
править1. Гете «Поэзия и правда — из моей жизни». Автобиография Гете (переведена во всех полных собраниях его сочинений. Вышла отдельным изданием в Гиз, 1922 г.)
2. «Разговоры с Гете, собранные Эккерманном», пер. Аверкиева, ч. 1—2, изд. 2-е. СПб, 1905.
3. Е. М. Ш. «Первоначальный Фауст» (с переводом отрывков) — «Новый журнал иностранной литературы», 1899, № 11 (единственное издание отрывков из так наз. «Пра-Фауста»).
Биографии:
правитьЛьюис Д. Г. Жизнь И. В. Гете, пер. Неведомского, ч. 1—2 СПБ, 1867 (несколько устарела; блестящая характеристика юного Гете и предвзятое отрицательное отношение к последнему периоду его творчества).
Бельшовский А. Гете, его жизнь и творчество, пер. под редакцией Вейнберга, т. 1-2, СПБ, 1898—1903 (необходимое пособие. Обстоятельная, живо написанная биография, с большим количеством цитат).
Исследования:
правитьШахов А. Гете и его время. СПБ, 1908 (удачные историко-литературные обзоры. Неглубокое и часто неверное понимание «Фауста» и в особенности второй части).
Шепелевич Л. Ю. «Фауст» Гете, опыт характеристики. СПБ. 1902 г.
Иванов Вячеслав. Гете на рубеже двух столетий. В «Истории западноевропейской литературы». т. I, изд. тов. «Мир». М., 1912 (мастерски написанная, тонкая и глубокая характеристика).
Франк С. Гносеология Гете «Русская мысль» VIII. 1910.
Метнер Э. Размышления о Гете. М., изд. «Мусагет», 1914, (очень тонкие анализы естественно-исторических и философских взглядов Гете. К сожалению, в большей своей части книга посвящена полемике [со Штейнером], и учение Гете иногда искажается в духе неокантианства).
А. Белый, Рудольф Штейнер и Гете. M., 1917. (Как исследование книга в значительной степени обесценена резкими полемическими выходками против книги Метнера и очень неясным изложением).
Лихтенштат. Гете. Борьба за реалистическое мировоззрение. Гиз, 1920 (очень интересная, но несколько односторонняя характеристика Гете как реалиста. Особенно ценна превосходными переводами из естественно-исторических сочинений Гете).
Жирмунский В. М. Проблема «Фауста», вступительная статья к переводу Н. А. Холодковского. Гиз, 1922 (необходимое пособие как введение в изучение «Фауста»).
Горнфельд А. Г. Предисловие к переводу «Вертера» И. Мандельштама. Гиз, 1922.
В. М. Фриче. Очерк развития западно-европейской литературы. Гиз. М. 1922.
П. С. Коган. Очерки по истории западно-европейской литературы. Т. I. Изд. 8, Гиз. М. 1923.
Переводы «Фауста»
правитьСр. полный список е первом томе перевода Н. А. Холодковского. Гиз. 1922.
Перевод А. Фета, несмотря на некоторые поэтические удачи, в общем чрезвычайно далек от подлинника. Лучшие переводы Н. Голованова. 1898 и Н. Холодковского, Гиз, 1922; последний несмотря на многие поэтические банальности, части очень близко передает смысл оригинала. При более детальном изучении текста, лучше всего пользоваться прозаическими переводами: А. Соколовского, СПБ, 1902 и П. И. Вейнберга, СПБ, 1904. Печатаемый здесь перевод В. Я. Брюсова, законченный в 1920 году, является огромным шагом вперед — тем, что переводчик всюду передал поэтические формальные особенности подлинника (размер, расположение рифм, аллитерации и т. п.). Кроме того часто очень удачно передается стилистическое многообразие оригинала. Так, напр., первый монолог и вызов духа земли является крупным достижением переводного искусства.
VI. ИЗБРАННЫЕ БИОГРАФИЧЕСКИЕ ДАТЫ
править1749. 28 августа. Гете родился во Франкфурте на Майне.
1765—68. Гете — студент Лейпцигского университета. Лирические стихотворения и две комедии («Норов влюбленного» и «Совиновники»). Первые уроки рисования. Любовь к Кетхен Шёнкопф. Болезнь.
1765—1770. Франкфурт. Выздоровление. Занятия алхимией. Первый замысел «Фауста»?
1770—1771. Страсбург. Знакомство с Гердером. Любовь к Фредерике Брион. Лирика. Увлечение средневековьем, готикой и национальной стариной. Начало эпохи «бури и натиска». Докторская диссертация.
1771—1772. Франкфурт. Адвокат.
1772. В Вецларе на юридической практике. Любовь к Лотте Буфф. «О немецком зодчестве». Речь о Шекспире,
1773. Франкфурт. «Гетц фон Берлихинген».
1774. Сатирические драматические отрывки и сцены. Лирика. «Прометей», «Магомет», «Вечный жид», «Вертер», «Клавиго», «Стела», «Фауст» («Пра-Фауст»), Дружба с Лафатером, и Якоби, работы по физиогномике,
1775. Обручение с Лили Шенеман. Путешествие в Швейцарию с братьями Штольберг. «Пра-Фауст». 7 ноября отъезд в Веймар по приглашению герцога Карла Августа. Встреча с Виландом и Шарлоттой фон Штейн.
1776. Комедии.
1777. Путешествие в Гарц. Начало работы над «Вильгельмом Мейстером».
1779. Первая прозаическая редакция в представление «Ифигении». Второе путешествие в Швейцарию.
1780. Первая прозаическая, утерянная, редакция «Тассо». «Письма из Швейцарии».
1782. Начало геологических занятий. Дворянское звание.
1783. «Эльпенор», баллады. Второе путешествие в Гарц.
1781. Междучелюстная кость. Третье путешествие в Гарц.
1786. 9 сентября — бегство в Италию. «Ифигения», «Навзикая».
1788. «Кухня ведьмы» и монолог из сцены «Лес и пещера». Возвращение в Веймар. Связь с Христианой Вульпиус. «Римские элегии». «Эгмонт».
1790. «Тассо», «Фауст», «Фрагмент», «Метаморфоза растений». Поездка в Венецию. Венецианские эпиграммы.
1791. Директор театра. Занятия оптикой.
1792. Участие в французском походе. Битва при Вальми.
1793. Комедии. «Рейнекс Лис». Осада Малица.
1794. Встреча с Шиллером, Журнал «Горы».
1795. «Вильгельм Мейстер» 1-й и 2-й том. «Ксении».
1796. «Вильгельм Мейстер» 3-й и 4-й том. Баллады.
1797. «Германн и Доротея». Возобновление работы над «Фаустом», посвящение, пролог в театре. Третье путешествие в Швейцарию.
1798. Журнал «Пропилеи».
1800. Работа над «Фаустом». Фрагмент «Елены».
1801. Тяжелая болезнь.
1802. «Незаконная дочь». 1806. Смерть Шиллера.
1806. Окончание первой части «Фауста». Женитьба на Христиане.
1807. Сонеты. «Избирательное сродство», «Пандора».
1808. Выход в свет первой части «Фауста». Встреча с Наполеоном в Эрфурте.
1810. «Учение о Цветах».
1811. «Поэзия и правда» 1-я часть.
1812. «Поэзия и правда» 2-я часть.
1814. Начало «Западно-восточного Дивана», «Поэзия и правда» 3-я часть.
1615. Любовь к Марианне фон Виллимер. Лирика.
1816. Смерть жены. Журнал «Искусство и древность».
1819. Выход в свет «Западно-восточного Дивана».
1821. Первая часть «Годов странствий Вильгельма Мейстера».
1823. Эккерманн. Любовь к Ульрике фон Леветцов, «Мариевбадская элегия».
1825. Начало работы нал второй частью «Фауста»,
1826. Окончание «Елены» (3-го акта второй части «Фауста»).
1827. Выход «Елены».
1828. Смерть герцога.
1829. Окончание «Годов странствий».
1830. «Классическая Вальпургиева ночь» (2-ой акт второй части «Фауста»).
1831. Окончание 1-й книги «Поэзии и правды» в «Фаусте».
1832. Зоологические статьи.
- ↑ См. «Библиографический обзор».
- ↑ Это особенно чувствуется при сопоставлении первого и второго монолога Фауста. Неукротимый юный титан превратился в зрелого, более спокойного и рассудительного человека. Страстный, порывистый экспрессионизм его речей заменился мерным и плавным потоком ямбов и столь же мерным и плавным развитием мысли и образа.
- ↑ Имеется в виду автобиография рыцаря Гетца фон Берлихингена «железная рука» начала XVI века, которая и легла в основу гетевской драматической хроники, вышедшей в 1773.
- ↑ Гете познакомился с военным советником Иоганном Генрихом Мерком в Дармштадте в 1772 г. Это была одна из самых горячих дружеских привязанностей юного Гете. Характер сдержанного, высоко культурного и вместе с тем холодного скептика Мерка контрастировал и дополнял собою безудержный темперамент Гете-Фауста эпохи бури и натиска. Многие черты его несомненно запечатлелись о образе Мефистофеля.
- ↑ Чрезвычайно существенная характеристика, для понимания образа и идеи Мефистофеля.
- ↑ С 1823 года и до смерти Гете Эккерманн состоял его личным секретарем и издал после смерти поэта свои знаменитые «Разговоры Гете» которые не только блестяще характеризуют облик и жизнь Гете в последние годы его жизни, но и являются очень ценным источником для понимания его мировоззрения в эту эпоху (русский перевод Аверкиева т. т. 1—2. 2-е изд., СПБ, 1905).
- ↑ Жан Жак Ампер (1800—1804) — французский историк и литератор, поместивший в журнале «Глобус» (Globe) рецензию на французские переводы Штапфера из Гете.
- ↑ Понятие «демонического» — чрезвычайно существенная черта гетевского мировоззрения. Оно обозначает сверхличное стихийное начало, которое, однако, проявляется и осуществляется в форме личности, это как бы ее индивидуальный закон, которые в некоторых случаях приобретает характер роковой одержимости, определяющей судьбу человеке. Действие этого личного «демона» (отнюдь не в смысле морально доброго или злого, а скорее в смысле природной силы) одинаково может привести как к высшим достижениям так и к разрушению личности. Сам Гете испытывал «демоническое» в определенные периоды своей жизни и как бы преодолевал его в себе и поэтических образах (напр. Эгмонт). Живым воплощением «демонического» являлся, по мнению Гете, Наполеон.
- ↑ Известная французская писательница (1706—1817) познакомившаяся с Гете в 1804 г, во время своего путешествия в Германию и написавшая книгу «о Германии».
- ↑ Намек на первоначальный замысел окончания трагедии (?).
- ↑ И. Д. Фальк (1768—1826). Сатирический писатель, поселившийся в Веймаре с 1806 года, друживший с Гете и оставивший после своей смерти воспоминания и записи разговоров, напечатанные после смерти Гете в 1832 г. Исследователи часто сомневаются в безусловной достоверности его сведений.
- ↑ Ср. «Пролог на театре» ст. 210 и приложение к тексту II, a также соответствующие примечания.
- ↑ Разговор этот между прочим характеризует одну существеннейшую черту в жизни и творчестве Гете; изумительную гармонию между восприятием и творчеством, между объектом и субъектом. Он сам эта сознавал и сознание это определяло как многие его философские воззрения (космическая полнота личности, предустановленное сродство между воспринимаемым и воспринимающим, символическая значительность единичного, как представителя целого и т. п.), так и убеждение его, что он часто в своих произведениях предвосхищал события собственной жизни.