Русские между тем подвинулись к левому берегу Днепра и стояли близко около города. После прибытия маршала Нея разрушили мост. Мы выступили в полночь с 21 на 22 ноября и снова оставили больных и всё лишнее в Орше, чтоб легче было отступать. Чтоб не быть замеченными с левого берега русскими, мы выступали насколько возможно тихо и шли окольными путями. Пройдя некоторое расстояние, мы снова вышли на большую дорогу и сделали, когда рассвело, привал в какой-то деревне. Здесь мы получили самые прискорбные известия о том, что русская армия, бывшая в Молдавии, выступила уже из Минска в Борисов, завладела всеми магазинами, и генерал граф фон Витгенштейн идет от Двины к Березине, которую нам предстояло перейти, и что баварцы отступают так же, как и мы[1].
24-го числа после полудня мы достигли Бобра. Бобр не пострадал от пожара, пока я там находился, но не могу этого же сказать о деревне Немоница, в которой мы ночевали 25 числа. Я сам должен был, как это часто случалось, носить бревна для костра и напрягать свои ослабевшие силы. Здесь было много швейцарцев, голландцев и других союзников, добравшихся сюда частью из Минска, частью со стороны Двины. Ночь прошла без сна, в тревожном ожидании перехода через Березину, где мы были окружены тремя русскими армиями. В ночь с 25 на 26 за полночь мы выступили, я в обществе нескольких офицеров. Бодрым шагом, озаренные звездным небом, шли мы к Борисову. Отдав свою лошадь, я принужден был теперь выпросить себе денщика-солдата, который должен был носить мою будущую провизию. В эту ночь предложил мне один артиллерист купить у него лошадь. Я приобрел ее за один дукат. Мой денщик должен был вести ее. Когда рассвело, Баслер мне сказал, что эту лошадь украли у него ночью, однако он не требовал ее обратно. Недалеко на мосту, перекинутом через какую-то речонку, скопилось масса людей, экипажей и телег, и как всегда, произошла страшная давка. В это время один из моих спутников украл у кого-то мешок и передал его моему денщику. В мешке находилась ветчина, немного хлеба, луку и картофеля. В Борисове всё это мы, конечно, съели.
Из этого города мы отдельными кучками двинулись вверх по течению реки Березины; на правом берегу ее, против города, видели русские батареи, пушки и солдат. Мы подошли к лесу, где дорога должна была соединить рассеянных до сих пор людей, экипажи и всё, принадлежащее к армии. Нам русские не помешали. Мы знали, что Наполеон с гвардией был впереди нас. За лесом дорога шла мимо поместья «Старый-Борисов», где Наполеон провел ночь с 25 на 26. За этим имением мы сделали привал. Я лежал на снегу. Недалеко от нас шла ружейная стрельба, но на нее никто не обращал внимания, и она не мешала мне вспоминать далекое прошлое, проведенное у родного очага. Мы выступили отсюда с наступлением сумерек и достигли деревни Студянки, где застали императора и гвардию. Всюду был ужасный беспорядок. Я, с генералами нашего корпуса, занял сарай на краю деревни; остаток же нашей пехоты, приблизительно человек сто, расположился в нескольких шагах от нас, в маленьком лесу, на покрытом снегом холме. Неподалеку от нас остановился прибывший сюда из Москвы, с семейством и экипажами, художник, родом из Страсбурга. Он сказал нам, что видел по дороге русских по ту сторону реки.
Я с одним офицером лег спать в боковой пристройке. Мы проснулись на рассвете. Я не могу описать, как мы испугались не найдя никого из прибывших с нами вечером. На первые же наши вопросы нам ответили, что все выступили ночью в два часа и перешли через реку. Присутствие вблизи нас императора, гвардии и многих лиц нашего отряда успокоили меня и моего компаньона в первый же момент. Всё же мы сделали попытку перейти реку, чтобы догнать наших, но не могли приблизиться к мосту, занятому множеством пушек и войск, загромождавших в ожидании перехода всё пространство до моста. В полдень мы сделали вторую попытку, но встретили те же препятствия и услышали, что прежде всего имеют право проходить только вооруженные и сражающиеся. Вечером давка сделалась еще большей, в толпе ожидающих говорили, что поправляют мост и что теперь никого не пропускают. В деревне и окрестностях ее видны были всё еще прибывающие отряды войск, артиллерия и обозы. Со всех сторон раздавалась артиллерийская канонада. Все прибывавшие хотели тотчас протесниться к мосту, это только увеличивало давку и беспорядок. Говорили, что сам Наполеон стоит у моста, и жандармы не пропускают его, что все фургоны и экипажи офицеров сожжены. Вечером говорили, что как только император и жандармы перешли мост, ожидавшая толпа хлынула туда; и теперь нет возможности подойти к мосту, что нельзя его перейти без опасности для жизни, потому что он угрожает в каждый момент обрушиться. Огорченный тем, что я отстал от своего отряда, я сделал пять безуспешных попыток перейти через Березину, но всякий раз попадал в такую давку, что меня оттесняли, и я не только не достигал моста, но даже и не видел его. Я удивляюсь еще теперь, как не случилось там со мной какого-либо несчастья[2]. Штаб-офицер нашей кавалерии сказал мне: «Наполеон будет на другом берегу так ловко маневрировать, что мы все беспрепятственно перейдем реку, потому что к нему присоединились новые войска из Минска и Вильны, и Чичагов уже отступает». Поверив этим речам и надеясь на счастье Наполеона, я забрался ночью в карету генерала фон Хигеля[3], доверенную почти ослепшему кавалеристу из Штутгардта, в которую, дожидаясь переезда, улегся и заснул. Рано утром 28-го толкотня в деревне Студянке и вокруг нее, а также у моста, была такая же, как и в предыдущие два дня, и все наши старания совершить снова переход были безуспешны. Я с двумя офицерами приготовлял в одном каком-то сарае кофе; зерна были уже поджарены, как вдруг сообщили о приближении русских. А скоро раздались и крики: «Казаки! Казаки!» — одновременно послышались выстрелы и слова: «Коли! Коли!» — которые я научился понимать уже 4 октября. Поднялась страшная суматоха, вызванная промчавшимися за нашим сараем казаками. Вскоре ее усилили упавшие поблизости несколько ядер. Положение стало серьезным, и пора было покинуть сарай. Сначала тронулся мой солдат с лошадкой, а я последовал за ними. Обозные повозки, пушки, экипажи, фургоны и телеги так напирали друг на друга, что трещали их спицы и оси. Ругаясь и проклиная на всех европейских языках, пехотинцы прокладывали себе дорогу прикладами, кавалеристы саблями, а обозные солдаты за неимением другого оружия действовали кнутами; отовсюду неслись крики и плач женщин и детей. В этой невероятной давке не потерять своих было почти невозможно. Скоро и я очутился среди чужих; русские пушки продолжали нас обстреливать. В этой давке меня почти вплотную притиснули к одной повозке, я влез на нее и увидел, к моему величайшему ужасу, наше отчаянное положение. Военный обоз из тысячи, может быть, фур, в самом большом беспорядке столпился у моста, русские вступили уже в деревню и тесным кольцом охватывали нас. Вправо от меня, у реки, вверх по ее течению я заметил место, не занятое русскими и толпу многих наших, направлявшихся туда. «Это единственное средство спастись», — сказал я стоявшим вокруг нашей повозки. Во время нашего пребывания у Студянки распространился слух о том, что построено два моста, из которых один здесь для нашего перехода, а другой выше для баварцев; впрочем, некоторые уверяли, что оба моста здесь перед нами. Я до сих пор не видел еще ни одного моста, даже стоя на повозке, так как мешало множество телег и людей. Я быстро слез с повозки; в это время ядро попало в колеса телеги, производя ужасный треск, и ранило жену солдата. Я поспешил к месту, где мы думали найти спасение. Нас пошло много, но еще больше встречалось возвращавшихся. Наверху нет моста, утверждали они. В этом мы убедились, пройдя лишь версту по направлению к деревне Веселово. На обратном пути я увидел в лесу огни и солдат с оружием. Желая отдохнуть и главное составить новые планы — подошел к ним. Это были польские гренадеры, они стерегли несколько голов серого убойного скота. Они также подтвердили, что там дальше нет моста. Отдохнув, решили вернуться обратно в деревню. Когда мы подходили к опушке леса, мы увидели бежавшую прямо на нас толпу наших, а за ними казаков. Я повернул было уже влево, чтоб снова спрятаться в лесу, как вдруг один казак схватил меня за воротник пальто. «Ты офицер?» «Да», — ответил я. Как ни испугался я сразу, но всё-таки в этот момент я несколько успокоился и был доволен, что не чувствую холодного железа его пики в своем теле. Я приготовился мужественно перенести всякого рода несчастья, но на деле оказалось всё-таки иначе: я, как всегда это бывает с пленными, оробел. Казак, взявший меня в плен, был молодой человек, приблизительно 24 лет, без бороды, с рябоватым добродушным лицом. Он отвел меня в сторону и приказал распаковать и передать ему всё, что я имею. Прошло много времени прежде, чем я добрался до карманных часов, находившихся под пальто и сюртуком, и, вытащив 14 дукатов, завернутых в бумагу, передал ему. Он посмотрел на них, спрятал, а затем, вонзив пику в землю, знаками, держа обе руки у правого уха и щелкая языком, спросил: есть ли у меня часы? Я отрицательно покачал головой. Он рассердился, схватил висящее у него на спине оружие, пистолет, взвел курок и прицелился. Тут меня совершенно покинули хладнокровие и мужество, я опустился на колени и произнес, дрожа, почти бессознательно слово: Pardon! Понял ли он это, я тогда не знал, но он слез с лошади и принялся меня обыскивать. Нашел лейпцигские часы, приложил их тотчас к своему уху и бросил на меня угрожающий взгляд. Не удовлетворившись дукатами и часами, он обыскал еще раз, и нашел мой орден с лентой, завернутый в бумагу. Я сам его еще ни разу не надевал, потому что у нас ордена носили только на мундире, а не на сюртуке. Найдя орден, он чрезвычайно обрадовался, и, казалось, почувствовал ко мне дружеское расположение; обыск его однако, этим не закончился. Из моей офицерской патронной сумки он вынул мои альбертовские талеры, хранившиеся у меня с бородинской битвы вместе с полученными от поляка при Лесне серебряными рублями, а из кожаной сумки он вынул мой хирургический карманный футляр. Я настоятельно просил вернуть мне обратно последнее, но просьбы мои были безуспешны. У меня остались трубка для табаку, ножницы, и несколько перевязочных средств. Казак имел георгиевский крест, мой орден он тотчас же прикрепил рядом со своим. После этого он велел мне идти за ним. Серьезный бой разгорелся вправо от нас, и я вскоре убедился, что нахожусь за русской боевой линией. В это время пригнали кучу пленных, среди них я увидел молодого офицера нашего пехотного герцога Вильгельма полка. Я мигнул ему; он подошел ко мне, я схватил его за руку, и с тех пор мы крепко держались друг за друга. Ему пришлось хуже, чем мне: у него отняли шляпу, пальто и все вещи. Он остался в одном мундире с непокрытой головой. «Моя фамилия Шефер, я сын пастора из Филдерн», — начал он свой рассказ. Когда он кончил, я рассказал ему о себе. Нас тем временем присоединили к еще большей куче пленных. Молодой казак, взявший меня в плен, пристал к своим, а нас поручили охранять другим. Мы двинулись снова вперед за русской армией. Вправо от нас шла сильная пушечная пальба. Шефер предложил мне покончить вместе самоубийством, так как надежды у нас на что-либо хорошее не было. Он страдал от голода и жажды; и я тоже был натощак и вчера не насытился. Шефер предлагал купить водки, выпить, чтоб захотелось спать, а затем зарыться в снег и заснуть, чтоб никогда больше не просыпаться. Я одобрил его совет, но предложил постараться утолить жажду холодной водой, потому что у нас нет денег и возможности купить водки, а вода при нашей усталости и увеличившемся сегодня морозе окажет то же самое действие. По пути мы встречали много русских отрядов, большей частью ополченцев в серых сюртуках, круглых шляпах, с желтыми крестами; они были вооружены ружьями. Их офицеры были одеты в зеленое с красным и носили такие же, как и солдаты, кресты на шапках. Мы удивлялись той военной выправке, с которой маршировали сомкнутыми колоннами эти походившие на крестьян войска. Многие французы, особенно офицеры нашего транспорта, жаловались офицерам ополчения, что их ограбили; последние, не обращая внимания, шли со своими колоннами далее: казаки, сопровождавшие нас, нагайками заставляли жалобщиков возвращаться обратно в ряды.
Я и Шефер продолжали идти под руку, без всяких неприятных случайностей, как вдруг раздалась команда: «Офицеры вперед!» Мы оба повиновались этому приказу и заняли указанное нам место. В это время, я не могу объяснить, почему, один старый казак обогнал меня и предложил мне сесть на лошадь, которую он вел под уздцы; я сел на нее, но казак предложил то же и Шеферу. Мой казак, имевший, несмотря на свою седую голову и бороду, такую воинственную благовидную наружность, захотел вступить со мной в разговор. Я на все его слова отвечал по-немецки «да» или «нет», кивал головой, стараясь схватить значение его слов. Он дал мне кусок хлеба и жестяную бутылку с водкой, а немного спустя еще кусок сахару. Но его щедрость была не бескорыстна. Он думал, что в моем черном шелковом галстуке есть дукаты; он ощупал его два раза и, наконец, присвоил. Он заменил также свою простую шинель моей более хорошей и очень хотел завладеть бархатными дорожными сапогами, давая мне понять, что уступит мне за них свои; этого намерения он однако не осуществил. Мы подошли тем временем к деревне, где находилось много пленных. Здесь же были и русские войска. Вправо от нас продолжалась пальба из пушек и ружей. Пожилой офицер, которого я принял за немца, остановился здесь верхом на лошади. Я спросил его, куда вела эта дорога? В Борисов! В дальнейшем разговоре он сказал: «Сегодня, вероятно, окончится эта война, сегодня мы поймаем и птицу в ее гнезде». Стало холоднее, падал снег. Шефер без шляпы, перчаток и пальто, почти замерзал. Конвоировавшая нас команда уменьшилась; мой старый казак также удалился, и я снова должен был идти пешком. Усталые до крайности, мы прибыли поздней ночью в Борисов, где со страхом ожидали того, что пошлет нам судьба в дальнейшем. Нас долго водили по улицам, пока казаки не нашли человека, который заведовал пленными, и который бы над нами начальствовал. Остановились, наконец, перед маленьким домом. Один из наших вожатых вошел туда, другой остался караулить перед дверью, а прочие окружили нашу толпу. Несколько французских офицеров хотели зайти в этот дом, но и здесь караульные прогнали их нагайками. Мы стояли здесь, верно, с час, прежде чем последовал приказ относительно нас. В невероятной сутолоке, при свете пожара, нас пригнали теперь к ряду горящих домов. Тут вдруг среди нас распространился слух, что нас вгонят в это огненное море. Раздались крики, рыдания, плач и мольбы, причем отличились преимущественно несколько женщин. Оказалось, однако, что намерения русских были вовсе не так ужасны; нас не думали сжигать, но желали, чтобы мы не замерзли. С этой целью и был отдан приказ привести нас сюда, где мы застали сотни других пленных, греющихся у горящих домов, как возле костров. Вокруг нас разместились русские пехотинцы, как мы скоро узнали — Тобольского полка. Мы улеглись на голой земле. Вначале спать мешали караульные, обыскивавшие нас и отбиравшие то, что еще оставили казаки. Многие, сохранившие еще ранцы, должны были расстаться с ними; сопротивлявшихся били. Подошел и ко мне один с вопросом: «Ты капитан?»
— Да — ответил я.
Скажи я «нет», меня, вероятно, тоже не освободили бы от обыска; впрочем, скоро другой солдат обыскал и меня. Скоро однако обыски прекратились, и мы, тесно прижавшись друг к другу, заснули.
Я проснулся часа через два. Все вокруг меня мирно спали. Я решил поискать земляков. Я долго ходил никем не останавливаемый среди пленных, но мои поиски оставались тщетными. Наконец, я нашел у костра четырех кавалеристов легкого егерского полка, один из них был вахмистр. Я тотчас присоединился к ним. Они говорили именно о возможности бегства и полагали, что им это удастся, так как один из них немного знал по-польски, другой имел у себя еще несколько дукатов, кроме того, они думали, что вблизи есть мост через Березину, построенный для перехода баварцев. Я убедил их в противном и рассказал им, как желание найти мост явилось причиной моего пленения, они отказались от своего плана и принялись готовить пищу. Я имел еще размельченный кофе, а один из солдат — пару маленьких картофелин. Было уже около полуночи; мы сидели, погруженные в невеселые размышления о грядущем. Вдруг к нам подошел немец, — он был русским армейским чиновников. Видя, что мы не расположены говорить о событиях войны, он спросил, кто и откуда мы? Услышав, что я врач, он сказал: «О! врачам в теперешнее время можно устроиться; наш генерал принимает их, однако ж, согласно приказу, только немцев».
Эти слова не произвели на меня никакого впечатления. Чиновник ушел, и окружающие меня стали наперерыв убеждать меня обратить внимание на его слова; особенно старался вахмистр, желавший оставаться у меня в качестве денщика и надеявшийся, таким образом, сохранить свою жизнь. Миновала ночь; в холодное пасмурное утро 29 ноября жило, шевелилось и двигалось невероятное множество русских, казаков, пленных всякого рода, женщин и евреев, словом — пестрая и многочисленная смесь на площадях и развалинах Борисова. Пообещав моему маленькому обществу возвратиться, я решил отправиться к начальству. Едва я сделал несколько шагов, как увидел того чиновника, который был у нас ночью. Я подошел к нему, заговорил с ним и сказал: «Я готов во время моего плена работать в госпиталях; укажите, к кому мне обратиться». Он повел меня к офицеру ближнего караула гауптвахты, говорившему по-немецки. Офицер приказал тотчас позвать унтер-офицера, тоже знавшего несколько немецких слов, и велел отвести меня к генералу. Вскоре я очутился перед русским генералом. Он с состраданием взглянул на меня. Теплая комната, в которой я опять очутился, чрезвычайно хорошо подействовала на меня. «Кто вы?» — обратился ко мне генерал по-немецки. «Я главный врач; вчера рано утром попал в плен и хочу предложить свои услуги в качестве врача. Я слыхал ночью, что русские принимают немецких врачей». «К какой нации вы принадлежите? Откуда вы?» И узнав, что я из Штутгарта, задал несколько вопросов о живущем там графе Витгенштейне. Наша беседа продолжалась, вероятно, 3—4 минуты и была прервана приходом пленных французских офицеров. Генерал выслушивал каждого, несмотря на то, что некоторые имели прямо отталкивающий вид. Один был завернут даже в попону. На вопрос генерала: кто он? Он ответил: «Я эскадронный командир егерского полка». Но когда вошел французский врач, выглядевший куда плачевнее, чем я и все прочие, худой и черный, как труп негра, в разорванной и обгоревшей одежде, как нищий еврей, и произнес, указывая на смесь сырого ячменя, гороху и земли в своих дрожащих руках: «Вот моя пища в течение уже пяти дней; я пленный и больной; вы видите мое несчастье». Тогда генерал сказал близко стоящему денщику: «Давай хлеб! Страдания этих людей ужасны!» Денщик принес большой хлеб, весом приблизительно в 12—15 фунтов, и разделил его между нами. Я тотчас отошел с моим хлебом в сторону и спросил у одного, сидящего близко к выходной двери офицера, курившего из длинной трубки, кто этот генерал? «Это граф фон Витгенштейн», — ответил он мне. Я удивился, как я не догадался об этом из его расспросов о Штутгарте; порядок мыслей был у большинства из наших столь же ослаблен, как и наши силы. Я потихоньку пробрался дальше и очутился у стеклянной двери, раскрывшейся, когда я слегка задел ее. Я вошел, и увидел там многих офицеров, сидевших и спящих на сене. Я уселся в угол, съел полученный хлеб и, думая о моем плачевном положении, заснул. Мой сон, верно, продолжался долго, потому что, когда я проснулся, всё вокруг меня изменилось. Офицеров не было, и сено, на котором они лежали, было убрано; я же сидел один в моем углу, и остаток моего хлеба лежал у меня на коленях. Господствующая в доме тишина побудила меня встать; я пошел к стеклянной двери и увидел графа, сидевшего за столом и что-то пишущего. Я хотел было выйти украдкой, но он заметил меня и обернувшись сказал: «Вы еще здесь? Теперь я советую вам походить по городу. Вы, наверное, встретите главного врача моей армии (он точно описал мне рост и всё, по чему можно было его узнать); он носит на своей спине коричневую кожаную сумку, с которой ходит из дома в дом, чтоб перевязывать и оперировать встречающихся раненых. Скажите ему о вашем желании и передайте, что вас послал я». Держа хлеб под шинелью, я отвесил ему поклон и вышел. На площади теперь было меньше народу, чем рано утром; к сожалению, я не нашел моих земляков, с которыми провел последнюю ночь: большинство пленных было уведено; всё-таки выглядело еще чрезвычайно воинственно. Я прошел лишь несколько шагов, как увидел человека, подходящего к описанию, сделанному графом. Он вошел в дом, а за ним шел другой, носивший кожаную сумку на спине. Я удвоил шаги, — чтоб дойти до этого дома и зашел вслед за ними в кухню. Стоявшая у очага прислуга при виде меня испугалась и, крикнув: «Иисус, Мария!» — поспешила в комнату. Тотчас появилась милая, молодая женщина, чисто и опрятно одетая. «Что вы желаете?» — спросила она меня полным страдания голосом. «Меня прислал граф фон Витгенштейн». После этих моих слов она тоже исчезла, но также скоро вернулась обратно со своим мужем. После короткого рассказа: почему я пришел? кто я? как я попал в плен? — он обратился (это был доктор Витт, тогдашний главный штабной врач армии графа фон Витгенштейна) с просьбой к своей жене позаботиться о том, чтоб приготовили для меня скорее что-нибудь согревающего. Вскоре появился чай, который я с такой же жадностью поглощал чашку за чашкой, как и последовавший затем обед. Шла оживленная беседа. Доктор Витт рассказал, между прочим, что третьего дня забрали в плен транспорт больных и раненых вюртембергцев с четырьмя врачами; они находятся все в деревне, в 10 верстах отсюда. Наступил полдень; обед, как и в мирное время, за накрытым столом, приготовленный самым опрятным и лучшим образом, очень ободрил и подкрепил меня. Четвертым за столом был русский врач Винцман из Гессена, носивший сегодня кожаную сумку. Он был взят в плен французами в июле месяце, должен был там оказывать услуги в качестве врача и у Березины снова попал к русским. После обеда явились к доктору Витту многие русские врачи, адъютанты графа фон Витгенштейна, гвардейцы и другие. Все они расспрашивали меня относительно нашего отступления. После обеда я побродил по городу, надеясь встретить земляков, но нашел лишь саксонских драгунов и французскую пехоту из дивизии Партуно, сдавшейся вчера ночью на капитуляцию и прибывшую в Борисов сегодня перед обедом[4]. Им разрешено было оставить у себя свой багаж и ранцы. Я опять вернулся к доктору Витту. Он и его достойная жена серьезно задались целью позаботиться обо мне. Эти добрые люди так много сделали для меня, что я вечно буду питать к ним благодарность и почтение. Я спал превосходно эту ночь в теплой комнате, на сене. Утром 30 ноября в городе появилось много пленных; прибывали и русские войска. Говорили, что в два дня забрали в плен 30,000 человек. В этот день привели многих врачей французской армии, предложивших свои услуги на тех же условиях, что и я. Доктор Витт однако принял только господина Дюкруа, родом из Кенигсберга. Мой новый благодетель назначил нас обоих сперва в деревню Шицкову, находящуюся в 10 верстах от Борисова, по дороге в Полоцк, где поместили 3.000 раненых и больных русских и пленных; при них до сих пор был только один русский врач.
1 декабря Витт, приняв все необходимые меры касательно множества больных и раненых и распорядившись о пересылке части их внутрь России, уехал. Он дал мне письменный приказ, по которому я должен был сменить врача в Шицкове; последнему нужно было идти за своим корпусом, а Дюкруа назначался моим помощником. Русская армия выступила из Борисова. Я остался в квартире доктора Витта и ожидал приказа о моей отправке в командировку от коменданта города. Не получив через три дня никаких приказаний, я и Дюкруа пошли к плац-коменданту. В той квартире, где жил граф Витгенштейн, я нашел штаб-офицеров, которым и рассказал по-немецки о предписании, полученном мной и о желании работать, чтоб быть полезным.
— Все вы, немцы, так ревностно относитесь к делам службы? — спросили они меня.
После некоторых расспросов о нашем отступлении, об отношении вообще немцев и союзников к французам, они отпустили нас, пообещав, что завтра мы получим соответствующий приказ.
Лишь 7 декабря покинули мы Борисов. По дороге мы встретили многих отдельных солдат, принадлежавших к русской армии, и много разбросанных трупов наших. К ночи мы прибыли в Шицков и вскоре нашли врача В…, которого очень обрадовало наше прибытие, но еще более приказ догонять свою часть. Он принял нас очень радушно и угостил всем, что у него было. Здесь я нашел тех четырех вюртембергских врачей, о которых мне сказал доктор Витт; именно моего коллегу Ципперлена и младших врачей Кюнле и Гертнера; фамилию четвертого я позабыл; он умер вскоре после этого. Русский врач В… приготовлялся к отъезду. Передав мне больных и поколотив на другое утро своего денщика за то, что он не посолил приготовленную в дорогу жареную телятину, он уехал и вместе с ним Ципперлен. Старший в деревне офицер повел меня, вскоре после моего прибытия, в кладовую, наполненную тулупами, чтоб я выбрал себе из них, какой мне подойдет. Он дал также каждому из нас по одному солдату, знавшему немецкий язык, в качестве переводчика. Я получил двух самых расторопных, Ивана Криницкого из Риги, сына мясника, и Вреде, сына садовника из Петербурга. Эти провожали нас к больным, светили нам при перевязке, переводили наши вопросы и ответы больных, а дома прислуживали. Теперь началась работа. Со всех сторон посылали за мной раненые офицеры, которым отрекомендовал меня уже господин В… Я многих из них нашел в ужасных условиях в крестьянских избах. Еще хуже и более переполнены были помещения солдат. Вначале не хватало многого необходимого для лечения и ухода за больными; недоставало, между прочим, свечей, так что всю зиму нам приходилось работать, большей частью, при свете лучины. Как мы пробивались вначале, доказывает следующее. Не хватало также самого необходимого, корпия и холста для перевязок. Последний приходилось заменять грубым и грязным бельем, большей частью добывали холст из рубах окрестных польских крестьян. Чтоб приготовить себе длинные бинты, мы разрезали рубахи и получали чрезвычайно несовершенные бинты. Корпию приготовляли сами раненые офицеры и солдаты; пластыря совсем не было. Отсутствовали также все другие вспомогательные средства для надлежащей перевязки. Лубки для лечения переломов костей мы должны были приготовлять из щепок. Хирургических инструментов было мало; кроме бистурия, данного мне доктором Виттом, других инструментов не было ни у меня, ни у Дюкруа, старавшегося, впрочем, уклоняться от операций. Зато мой бистурий приносил большую пользу, правда, он был отличного качества. Я не преувеличу, если скажу, что в одном Шицкове вырезал им около двухсот пуль и других посторонних тел, сделал им столько же ставших необходимыми расширений у ран, вскрыл фистулезные ходы к ранам и удалил очень много гангренозных частей. Лекарств, чтоб доставить облегчение или помощь какому-нибудь больному, как бы он ни страдал, совсем не было. Таким образом, при посещениях больных приходилось ограничиваться назначением диеты и словами утешения. Рано утром, задолго до рассвета, мы начинали обход и перевязку больных. Мы разделили деревню, состоявшую из длинного ряда изб, тянувшихся за ними овинов и сараев, на три равные участка; каждый посещал ежедневно два раза свой участок. Все офицеры были чрезвычайно скромны, вежливы и благодарны. Их участие ко мне облегчало мое положение. Они делились со мной бельем и всем, что имели; благотворнее всего действовал на меня их чай, которым они часто угощали меня при моих посещениях. Военный тиф или военная чума появилась и у нас в деревне и с каждым днем распространялись всё сильнее и сильнее. Занесли эту болезнь мы, пленные, т. к. у нас я наблюдал отдельные случаи заболеваний еще в лагере при Черничной, и развитие этой болезни во время отступления от Москвы. Здесь я имел возможность более внимательно проследить течение этой болезни, сопровождавшейся, в большинстве случаев, смертью. Я отношу эту болезнь к разряду заразных эпидемических болезней; развивается она на почве неправильного питания и переутомления, последнее предположение подтверждается тем обстоятельством, что когда в отдельных единичных случаях представлялась возможность перевести больного на питательную диету — болезнь протекала менее дурно и оканчивалась выздоровлением. Обыкновенно смертность доходила до 50%, причем среди пленных процент смертности был значительно выше, раненые почти всегда умирали. Объясняется это, конечно, страшным истощением сил, которым страдали все пленные. Среди умиравших от военной чумы был пленный унтер-офицер, которого знал доктор Кюльне. Ему в августе месяце пуля раздробила при Смоленске правое колено; нога была ампутирована, и рана начала заживать. При отступлении он был взят в плен недалеко от Бобра с транспортом больных и прибыл в Шицков. Здесь зажившая рана снова открылась; кожа и мускулы далеко разошлись, и наружу выступила черная гниющая кость, сам больной до крайности исхудал, был черен от дыму и грязи, как негр, его всё время лихорадило, но всё-таки он не терял сознания. Он часто обращался с вопросом к Кюльне: «Почему я должен так страдать и переносить так много несчастий?» Кюльне однажды сказал: «Так как вы часто повторяете этот вопрос, то я хочу вам на него ответить: небо воздает рано или поздно каждому за добрые и недобрые дела, и, мне кажется, что настал час возмездия и для вас за ваше грешное озорничество, за жестокое убийство, совершенное вами в Штейермарке. Ваша болезнь такого рода, что нельзя ожидать улучшения ни от нашего искусства, ни от вашей физической силы, наоборот, условия, в которых мы теперь живем и ваше истощение предвещают плохой конец; потому просите у бога простить вам ваши грехи, он может вас скоро отозвать». Беда научает молиться! Этот грубый человек начал в нашем присутствии читать отходную молитву: «Кто знает, как близок мой конец». Мы покинули его со словами утешения, и через несколько дней он стал трупом. Я вспомнил печальную историю, о которой напомнил Кюльне умиравшему. Когда мы вскоре после битвы при Ваграме шли к Фиуме и проходили через Штейер, этот унтер-офицер застрелил в одной деревне молодого пекаря только потому, что несчастный не отпустил ему хлеба, так быстро, как он требовал. Эта дикая расправа наделала тогда много шуму. Тотчас был возбужден процесс, полгода он был под арестом, в цепях, и почему, наконец, его простили, мне осталось неизвестным. Много работая и хорошо питаясь, я очень поправился. Прибавились силы и пополнел, настроение тоже улучшилось, и на душе стало спокойнее. Замечая, что у меня с каждым днем всё прибывают силы, я часто размышлял о странности этого явления. Кругом меня ежедневно умирали, а мое здоровье делалось всё лучше и лучше, и силы прибавлялись, что называется, не по дням, а по часам. Я благодарил небо за спасение от гибели и выздоровление. Часто, однако, в голову мне приходили слова Гуфеланда: «Что особенно хорошее самочувствие есть предвестник близкой болезни». Однажды утром, в Рождественские праздники по русскому стилю, вышел я так же рано, как и всегда, для осмотра больных. Чувствовал я себя хорошо, настроение духа также было отличное. Посетив, осмотрев и перевязав большую часть моих больных, я, переходя из одного дома в другой, вдруг заболел, словно пораженный молнией. Силы оставили меня, я упал на землю и потерял сознание. Так силен был припадок военной чумы, этой злокачественной и смертельной болезни, что я из всего происходившего со мной с этого времени помню только то, что два русских солдата принесли меня в мою квартиру. Без сознания и в бреду провел я много дней в бричке, устланной сеном и соломой и заменявшей постель. Когда затем в январе 1813 года болезнь моя начала ослабевать, и у меня явилось сознание, однажды пришел молодой французский врач к Дюкруа, он выразил свое удивление по поводу состояния моего здоровья и крепости моего организма, без лекарств боровшегося с этой ужасной болезнью. Он дал мне на сахаре несколько мятных капель. Я принял их и поверил теперь, что выдержу борьбу со смертью. Когда я принял лекарство, я подумал в первую минуту, что сойду с ума: во рту было такое ощущение, словно я принял горячий металл; жгло и кололо. Я извивался по полу, словно червь, но никто не дал мне глотка воды. Долго мучился я, однако, перенес это жестокое мучение; сознание стало возвращаться ко мне, но врач, давший мне лекарство, между тем ушел. Мой русский денщик, очень заботившийся обо мне во время моей болезни и выздоровления, исполнял долг не только человека, но и христианина: он часто и горячо молился о ниспослании мне выздоровления и часто к немецким молитвам присоединял те, которым он научился у русских. Я поправлялся чрезвычайно медленно и немало беспокоился за восстановление слуха и зрения. Длинные ночи, которые я проводил всё еще без сна, были для меня мучительными и казалось, что они длятся вечно. К концу февраля 1813 года я настолько поправился, что снова мог приняться за работу. К этому времени выздоровели также около 500 наших раненых и больных, ожидавших теперь отправки во внутренние губернии. Многое между тем улучшилось; пища стала обильнее и разнообразнее; были уже необходимые лекарства, прислали также некоторые инструменты. Комендант Борисова прислал мешок корпий и перевязочных материалов, целый транспорт которого он получил от императрицы Марии Феодоровны. Теперь в нашей деревне появилось молоко, масло, вино, мед и жизнерадостные люди. К концу марта число наших больных значительно уменьшилось; выздоравливавшие отсылались в армию, а пленные были переведены в Полоцк. Удачное лечение и операции, внимательность и предупредительность по отношению к больным, как к русских офицерам и солдатам, так и к пленным, всех бывших в этой деревне наций, создали мне популярность. Меня приглашали теперь также и к больным окрестным помещикам. О моей полезной деятельности узнал комендант Борисова, фон Швистхцин, тогдашний начальник московской милиции, и перевел меня в апреле 1813 года в этот уездный город в качестве врача при главном госпитале. С этого времени я стал его домашним врачом; его примеру следовало дворянство, шляхтичи всей окрестности и офицеры Борисова. С этого времени поле моей деятельности всё расширялось, и я приобретал всё большую славу, о чем расскажу в последней главе. Так пережил достопамятный 1812 год, достопримечательнейший в моей жизни! Я спасся от сабель, пик, копий и стрел, пуль, холода и в конце концов от чумы. Я могу сказать вместе с Геллертом: «Господи, ты не оставил меня; твоя рука направляла меня».
Примечания
править- ↑ Молдавская армия под начальством Чичагова первоначально действовала против Турции, но после заключения мира присоединялась к главным силам неприятеля и должна была преградить Наполеону дорогу через Березину.
- ↑ При Студянке и противолежащей деревне Стахове произошла собственно битва при Березине.
- ↑ Эрнст-Евгений-Фр. фон Хигель, позже вюртембергский военный министр.(Прим. издателя).
- ↑ Дивизия Партуно, принадлежавшая корпусу маршала Викто́ра, была отрезана от армии и должна была сдаться Генштейну вечером 27 ноября.