Сибирские этюды (Амфитеатров)/Щедринская сторонка
← Разливанное море | Сибирские этюды — Щедринская сторонка | Илюшка → |
Источник: Амфитеатров А. В. Сибирские этюды. — СПб.: Товарищество «Общественная польза», 1904. — С. 66. |
Храповицкий обыватель Кобылкин обозревал мою библиотеку. Увидав на полке тома Салтыкова, возрадовался и осклабился.
— Михайло Евграфович!.. Любите?
— Мало, люблю: — обожаю!
— Да-с, это — писатель! Слушайте: а как вы его понимаете?
— То есть?
— Ну, к какому роду литературы, что ли, относите?
— Чудак вы, Кобылкин! Конечно, Салтыков — наш величайший, а, пожалуй, даже и единственный настоящий сатирик. Об этом и споров нет.
— Ага! Сатирик! Так я и знал, что скажете: сатирик!
Кобылкин взял с полки том «Сказок», полистал книгу, бормоча что-то себе под нос, заложил одну страницу пальцем и обратился ко мне, хитро улыбаясь всем своим нервным и немножко безумным лицом.
— А, по моему, вовсе не сатирик! — сказал он, — совсем не сатирик Михаил Евграфович Салтыков!
— Вот как? Кто же, в таком случае?
— Бытовой писатель, — вот кто!
— Однако, Кобылкин!!!…
Он же стучал корешком книги по столу и говорил:
— Сатира гиперболична. Сатирик удлиняет линии явления, чтобы показать его житейскую нелепость, обратить его в абсурд. Он показывает факты сквозь стекло, которое утолщает и огрубляет контуры, подчёркивает штрихи, сгущает краски. Где же это у Щедрина? Я не вижу! Я нахожу его фотографичным У него всё, как и на самом деле. Я, конечно, не знаю столичного быта и как живут в больших городах, но, что касается наших мест, сибирских медвежьих углов, не усматриваю у него ни в чём ни малейших гипербол. Обличитель — да, сатирик — нет. У Щедрина жизнь — в настоящий рост, как мы ею утешаемся, без всяких преувеличений.
— Даже в «Сказках»? — улыбнулся я, кивнув на том, который Кобылкин держал в руках.
— Даже в «Сказках»!.. Что же в «Сказках» — от себя, не из житейского? И премудрый пескарь, и самоотверженный заяц, и бедный волк, и баран непомнящий, и недреманное око… пожалуйте, сколько угодно! Всех вам пальцем укажу и по имени-отчеству назову!.. Да, вот, позвольте. Я вам тут, именно в «Сказках», одно местечко попридержал… из «Игрушечного дела людишек».
Он поспешно раскрыл книгу и стремительно, скороговоркою прочитал:
«Но гнусному сластолюбцу было написано на роду обойтись в этот день без „лакомства“. В ту минуту, когда он простирал уже трепетные руки, чтобы увлечь новую жертву своей ненасытности, за боковой кулисой послышались крики, и на сцену ворвалась целая толпа женщин. То были старые „Лакомкины“ прелестницы. Я счёл их не меньше двадцати штук: все они были в разнообразных одеждах, и у каждой лежало на руках по новорождённому ребёнку.
— Л-ля! Л-ля! — кричали они разом.
„Лакомка“ на минуту как бы смутился. Но сейчас же оправился и, обращаясь в нашу сторону, с гордостью произнёс, указывая на младенцев:
— Таковы результаты моей попечительной деятельности за минувший год».
— Что-с? — с торжеством воскликнул Кобылкин и захлопнул книгу. — Что-с?
Я молчал и улыбался. Действительно, по одному местному случаю, совпадение сложилось курьёзно[1]. Кобылкин ораторствовал.
— Человек воображал, что карикатуру пишет, злобнейший и язвительнейший шарж, — ан, врёшь: Галтиморов-то этих мы, сколько прикажете, видели и видим, вы сами были свидетелем!.. Да-с! Вот-те и карикатура! Не-е-ет! Нас не перекарикатуришь! В каком чудном виде ни изобразит нас писатель, а мы понатужимся, ухитримся, да ещё чуднее штуку выкинем!.. Жизнь ваша литературою не превосходима, — не-е-ет! Скажите, например, какой Щедрин, какой Рабле рискнул бы сочинить анекдот о борове, которого мужики Простоволосинской волости имели счастье получить для усовершенствования своего рогатого скота?
— Кобылкин! Вы врёте! Выдумываете!
Кобылкин упрямо затряс головою.
— Не вру! Не выдумываю! Нельзя выдумать такой штуки. Если бы я был способен так сатирически выдумывать, я бы сам был Вольтер, Рабле или Салтыков! Если не верите, можете прокатиться в Простоволосинскую волость: там вам в любой деревне, на любой заимке любой мальчишка расскажет трогательную историю жизни и смерти йоркширского борова, который был командирован совершенствовать местную породу рогатого скота, но, не оправдав доверия, покончил свою девственную жизнь в горести и немилости от скоротечной чахотки.
— Как же это могло случиться?
— Очень просто: от усердия.
— Не от небрежности ли скорее?
— А вот слушайте. Дело было так. Пришла в Простоволосное бумага: предлагают мужичкам приобретать обществами породистых производителей домашнего скота — на льготных условиях, чуть не вовсе даром, а, может быть, даже и даром, — не могу вам сказать наверное… Мужики обрадовались: ведь здесь российской косности и вахлаччины в хозяйстве нет, — народ на полезное новшество всегда охочий и чуткий. Говорят писарю: — Пиши, что желаем! Пущай нам, однако, пришлют доброго бугая!.. Писарь написал. Чиновник в губернии, из недавних «навозных», столичный слёток маменькиной выкормки и дяденькиной протекции, посмотрел на бумагу в монокль: — Как глупо пишут мужики!.. Какой-то бугай… кес-ке-се[2] бугай? Мишель! Ты не знаешь, что это за зверь — бугай?.. Мишель подумал и говорит: — это, моншер[3], кажется, муж свиньи — домашний кабан или боров… Моноклю всё равно; боров, так боров!.. Составил доклад, что требуют в Простоволосинскую волость породистого борова…
— Хоть зарежьте меня, Кобылкин, хоть присягу примите, но всё же я не поверю в возможность чиновника, который не знает, что свинья — не рогатый скот!
— Да, о рогах в бумаге ничего не значилось: бумага говорила об усовершенствовании не рогатого, а вообще, домашнего скота…
— Ну-ну!
— Доклад пошёл в Питер и был принят с приятностью. Вот-де сколько просвещения пролито в Сибирь: в этакой глуши учреждаются рациональные хозяйства! Если в Простоволосинскую волость просят йоркшира, — значит, там действует свиноводство на самый цивилизованный манер! Сейчас же министерский статистик выкрасил на карте российского свиноводства Простоволосинскую волость в розовый цвет, и отпущены были кредиты для приобретения в питомнике племенного йоркширского борова и немедленного препровождения оного в Простоволосинскую волость… Аглицкий боров поехал и приехал. Со станции железной дороги уведомляют простоволосинцев (будет этак вёрст за четыреста): получено, мол, извещение, что тогда-то прибудет предназначаемая вам казённая живая кладь… Потрудитесь получить! Отправили выборных, получили… Владеют сокровищем и дивятся: что за чёрта питерского прислали? Не то скотина, не то оборотень! Ждали бугая, а он — весь голый и без рогов….
— Опять врёте, Кобылкин! Что же — ваши простоволосинские мужики никогда не видали свиньи?
Кобылкин посмотрел на меня с ехидным превосходством.
— Нет, видели! — сказал он. — Лет пятнадцать тому назад, забежала в Простоволосное неизвестно откуда, заблудившаяся в тайге, домашняя свинья. Страшного переполоха наделала. Как же! Событие это в истории Простоволосного стало в роде хронологической эры… происшествия волости делятся на «до свиньи» и «после свиньи»! Увидав неведомого и чудовищного зверя с пятачком вместо носа, простоволосинцы решили, что перед ними — сатана. Загнали сатану в баню на задворках, да, вместе с нею, для верности и спалили. Так началось и тем кончилось свиноводство в Простоволосном. Тут вся его история от аза до ижицы!
Нечто в этом же роде произошло и при появлении йоркшира. Когда его везли степными деревнями, бабы выли. Общее убеждение было, что везут в Простоволосное антихриста губить православные души. Проводники, просветившиеся знанием от станционных служащих при приёме йоркшира, тщетно уверяли, что это — «однако, свинья». Им не верили: во-первых, зачем-де начальство прислало бы вам свинью, если у вас на триста вёрст вокруг свиней нет и в заводе? Во-вторых, свиное звание йоркшира отрицали даже бывалые, которые, посещая Храповицк и подгорные поселы, видали там живых свиней. В самом деле, сибирская свинья и йоркшир, на вид — животные разных пород: сибирская свинья — длиннорылая, узкомордая, лохматая, будто вся камышом заросла, нрав у неё бойкий, шкодливый, а тут — что-то голое, толстое, розовое, ленивое, еле смотрит…
Смотрят простоволосинцы на диковинного зверя и кладут рецензии.
Одни говорят:
— Свинья.
Другие:
— Аглицкий бугай.
Третьи:
— Антихрист.
Что прибывший знатный иностранец — не аглицкий бугай, обнаружилось, конечно, с первого же момента, как попробовали пустить его в стадо: весь предназначавшийся ему коровий гарем, едва завидел чудовище, так и махнул от него по степи в разные стороны, хвосты вверх и куда глаза глядели. Оставалось выбирать между антихристом и свиньёй. Чалдоны — народ практический: предпочли выбрать свинью и отписали о своих недоумениях уездному начальству. Получился ответ, что, хотя с боровом, по-видимому, действительно, вышла ошибка, но так как исправлять её, за отдалённостью нашего края, было бы дорого и долго, то примите-де эту полезную тварь за указание свыше: видно, есть воля Провидения, чтобы в Простоволосном процвело усовершенствованное свиноводство.
Чалдоны и не прочь бы: свиноводство, так свиноводство… Но теперь выходит новое затруднение: родоначальник есть, а родоначальницы нету. Отправили новых выборных за триста вёрст в Храповицк: покупайте Еву для нашего Адама, привозите свинью!.. Купили за двенадцать целковых, увязали, повезли. Подъезжают к Простоволосному, а народ с горы завидел их далеко в степи, — бегут, машут руками, кричат:
— Везите, однако, чёртову дочь назад, откуда взяли!.. Аглицкий демон сею ночью поколел!
— Про такие истории, — сказал я, — покойный приятель мой, Яша Рубинштейн, выражался: се нон е веро, е бен соврано…
Кобылкин нахмурился.
— Вы читали Ядринцева? — круто спросил он меня.
— Конечно.
— Помните у него примечание о сюрпризах земельных участков, которыми были осчастливлены переселенцы на Амур?
— Ах, это насчёт фальшивого чернозёма?
— Ну, да! Мишели с моноклями увидали чёрную землю и, в твёрдой, ангельской, можно сказать, уверенности, что всякая земля чёрного цвета есть чернозём, отписали в Питер о такой новоявленной благодати. Переселенческая волна хлынула на площадь, да потом так и завыла: земля-то оказалась совсем на чернозёмом, а какою-то болотною слизью, мёртвою неродихою… Пришлось переводить бедняков на новые дальние участки… Вы, может быть, и Ядринцеву не верите?
— Нет, Ядринцеву я верю.
— Тогда не понимаю, за что вы обижаете меня: ей-Богу, одному борову легче быть принятым за быка, чем ста тысячам десятин болота — за сто тысяч десятин чернозёма!..
— Щедрин! Щедрин! — вздохнул он, — о, если бы сюда Щедрина!… Какие факты!.. Какие типы!.. Вот вы мне давали читать Сухово-Кобылина — «Смерть Тарелкина» или «Весёлые Расплюевские дни»… в Петербурге, вы сказывали, публика почти освистала пьесу: старо, шарж, грубо, невозможно… Пытка на сцене, бьют смертным боем, при допросе полотенцем руки выкручивают… Где виданы подобные нравы? Это всё умерло, в России этого нет!.. А вот я вижу в окно: доктор и мировой судья Грандиозов идут к вам пить водку!.. Здравствуйте, доктор! Сделайте милость: расскажите ему про пойманных убийц… подробно расскажите!
— Действительно, чёрт знает… — тянет доктор, — неподобная публика, понимаете… Шайка их там была, понимаете… Ну, понимаете, ворвались ночью к богатому попу… Понимаете, не оставили живой души… Это уж как у нас в степных грабежах водится, понимаете… Свидетелей не оставляют: всё живое — на смерть!… Ну, ловили их, негодяев, облавою… с трёх деревень народ сбили… понимаете, восемьсот человек… Ну, выследили… нагнали… стреляли там… ранили, понимаете…
— Вы про осмотр раненых-то расскажите! Про осмотр раненых! — нетерпеливо понукал Кобылкин.
Грандиозов тоже поддакнул:
— Про раненых расскажи!
— Н-да-а… осмотр… Понимаете, раны меня удивили… огнестрельные, а будто рваные по краям… звёздочками… понимаете, как хорошие повара морковь в суп крошат… — Чем это вас, ребята?.. А казаки, которые привели их, взятых из степи, говорят мне, понимаете, совершенно спокойно: — Это мы, ваше благородие, шилом… Я, понимаете, удивился, каким, зачем шилом… А они объясняют: — Мы, однако, допрашивали их на степу, все ли они тут пойманы, или был с ними ещё какой-нибудь злодей, — так вот, при этом случае, шилом их малость, однако, поковыряли… И смеются. И те, черти двужильные, тоже, понимаете, грохочут как ни в чём не бывало… — Без этого, — говорят казаки, — нельзя, ваше высокоблагородие, а то они не скажут… — Без этого не скажем! — соглашаются и те… Всё по душам так, спокойно… Я посмотрел на них, плюнул и пошёл прочь.
— Вы не плевать, а донести должны! — взвился на него Кобылкин.
Доктор хладнокровно высунул ему язык.
— Доноси сам! Я, брат, красного петуха на крышу, понимаете, не желаю. Да ещё и как начальство взглянет… Я — человек мирный, кляуз, понимаете, не терплю…
— Вот-с? Не угодно ли? Полюбуйтесь: интеллигент!.. — трагически указал Кобылкин.
— Да чудак-человек! — вмешался Грандиозов, — чего ты беспокоишься? Ежели обе стороны собою и друг другом довольны? Кабы претензии кто заявил или что… А то — одни поковыряли, у других поболело, и шабаш: довольны! С своим уставом… знаешь?
— Знаю! Что другое, а эту пословицу все вы горазды повторять. То есть — до чего все они, навозные, быстро здесь дичают — это уму непостижимо! — обратился Кобылкин ко мне. — В два, три года человек тумбеет, как чугунная болванка!.. Нет, образованные из наших сибиряков куда же прочнее держатся!..
Грандиозов посмотрел на него с насмешкою и возразил:
— Это потому, что они кабаки держат, а мы из ихних кабаков водку берём.
По улице раскатился и глухо дошёл до нас сквозь двойные рамы заливистый рокот бубенцов.
— Кто? — зевнул доктор. Он вальяжно лежал на диване, и ему была лень приподняться даже на локте, чтобы заглянуть в окно. Грандиозов посмотрел и сказал:
— Иван Николаевич Бездельный… должно быть, в уезд… в дохе.
— На мереньях? — засмеялся доктор.
Засмеялся и Грандиозов. Засмеялся Кобылкин.
— На мереньях!
Доктор повернул ко мне голову.
— Это, понимаете, один из наших крестьянских начальников, понимаете… Хороший человек, только, понимаете, очень любит почтение…
— Одним словом, — подхватил Грандиозов, — когда он едет по службе и мужики приводят ему лошадей, сейчас же у него первая забота: освидетельствовать пол.
— Зачем?
— Существует у нас в краю этакое служебное суеверие, ещё с заседательских времён, что начальству пристойно разъезжать только на лошадях мужеского пола; вот он и блюдёт своё достоинство, чтобы, сохрани Бог, не запрягли ему кобылу.
— А если запрягут?
— Скандал на всю степь… Изругает, хуже чего нельзя… Пожалуй, и под арест посадит…
— Послушайте! Как же это, в самом деле? Откуда такой фрукт? О крестьянских начальниках идёт хорошая слава, что они — цвет сибирской служебной интеллигенции, всё молодёжь, большинство университетских…
— Это, батюшка, было… Теперь уже не то, андере гешихте…[4] Иных уже нет, а те далече…
— Не ко двору пришлись! — вставил Кобылкин.
— Растаяли, — сказал с дивана доктор.
— Именно, — подтвердил Грандиозов. — Сначала институт двинулся вперёд энергическим, смелым, прогрессивным шагом. Старики находили даже, что немножко похоже на мировых посредников, — знаете, как было в шестидесятых годах. Но не надолго. Дрязги пошли, столкновения, доносы… Ну, и пофиникалась комедия[5]: поползло дело, распоролось по швам. Из горяченьких — кого перевели, кто сам ушёл, смирные поопустились, поприспособились, выучились с волками жить и по-волчьи выть…
Кобылкин не утерпел, чтобы не уязвить:
— Вроде докторов, которые замалчивают, что в револьверных ранах оказываются края морковными звёздочками.
Доктор зевнул и сказал:
— Вроде.
Грандиозов продолжал:
— А дальше институт покатился под гору по пословице, что — сокол с места, ворона на место. Интеллигенты порасточились, яко врази его, а нагрянул бурбон… вот, в роде этого голубчика с мереньями…
Грандиозов засмеялся.
— Я как-то раз застал его на этом полицейско-врачебном исследовании.
— Сконфузился?
— Нисколько. Чего? Лицо жреца! Священнодействует! Всею осанкою охраняет престиж вверенной власти!
— Что, батюшка? — восхитился Кобылкин. — Найдёте вы такой сюжет у Щедрина? Решился бы подумать что-нибудь подобное Щедрин? Нет-с, я так полагаю, что друга нашего Ивана Николаевича Бездельного и мать-то родила только ненароком, без заранее обдуманного намерения, а литературной фантазии где же его родить!
Грандиозов повествовал:
— Я говорю ему: Иван Николаевич, что ты уж так больно очень шибко усердствуешь?… Ответствует:
— А что будешь делать? Я сам не рад, брат, но нельзя иначе. Служба. Распущено мужичьё. Надо подтянуть.
— Так ты бы как-нибудь иначе… А то не хорошо: мужики смеются…
У Бездельного сейчас же — кровь в глазах.
— Сме-ют-ся?
— И очень. Хвостоглядом тебя прозвали. Я намедни тоже ездил в уезд; где ни бывал, нет тебе другого имени, как хвостогляд…
Возражает с важностью:
— Не упускай подтягивать в мелочах, — будут трепетать и повиноваться в крупном! А кто дерзает смеяться и изобретать клички начальству, ты мне, пожалуйста, тех укажи: я их посажу под арест, а если будут упорствовать, передам дело прокурору…
Вижу: не зря хвостоглядствует человек — по принципу, с твёрдо выработанным убеждением!.. А главное: со всех четырёх сторон окопался самодовольством! Неуязвим!.. Взяло меня зло на дурака… Смотрю на него и говорю:
— Ты не так меня понял, Иван Николаевич. Я совсем не то тебе советую, чтобы ты прекратил… Боже меня сохрани! Но зачем тебе самому так действовать? Оно и ниже чина твоего, и, если хочешь, не совсем по закону…
— То есть, почему же это не по закону?
— А потому, что — ну, как лошадь, часом, окажется, в самом деле, кобыла? Вот тебе и превышение власти: свидетельствовать женский пол чиновник, брат, не имеет никакого римского права.
Удивился Бездельный, подумал, сообразил, согласился:
— Правда!.. Но как же тогда?
— Да, требуй, — говорю, — от полиции, чтобы присылала свидетельствовать акушерку… очень просто!
Доктор промямлил с дивана:
— Тут он, конечно, тебя — в морду?
— Вовсе нет! За что? Напротив: посмотрел, точно я перед ним Америку открыл, задумался и просиял…
— А ведь это, говорит, идея!..
— Что, батюшка?! — торжественно возгласил ко мне ликующий Кобылкин.