Сибирские этюды (Амфитеатров)/Разливанное море

Сибирские этюды — Разливанное море
автор Александр Валентинович Амфитеатров
Источник: Амфитеатров А. В. Сибирские этюды. — СПб.: Товарищество «Общественная польза», 1904. — С. 47.

— Рюмочку водки?

— Не пью. Увольте, батюшка.

— Вот? Давно ли? В России, помнится, хорошо поддерживали компанию?

— То в России. В Сибири не пью.

— Ага! Жизнь бережёте?

Подобный разговор между «навозными» вы можете слышать в любом интеллигентном сборище мелких сибирских городков. Я знаю множество «не дураков выпить» в России, которые, перевалив Уральский хребет, превращались в людей безупречной, убеждённой трезвости. Знаю также, что в читателе сообщение это может разбудить некоторые сомнения: Сибирь давно слывёт классическою страною пьянства, столько рассказов написано о том, как образованные люди спиваются в сибирской тоске, столько умных, энергичных, трезвых возвратились из-за Урала полуживыми пьяницами.

Всё это совершенно верно: страшно пьёт Сибирь! Именно страшно, — надо подчеркнуть это слово и остановиться на нём, потому что им-то и объясняются напускные трезвости тех навозных, что поддерживают характер «в Сибири не пить». Эти люди просто испугались великого пьянства окраины: прикинув оное на глазомер, они решили, что такой высокой марки им не выдержать безопасности для жизни и рассудка, — веселья сибирской утробы российской натуре и желудку вровень не поднять!

Немножко пить в Сибири нельзя. Надо или пить по-сибирски, что в переводе на общерусские понятия значит «спиваться», или не пить вовсе. Не пьющих вовсе сибиряк — по испытании — не неволит: если не пьёт человек, значит, он болен, либо натура его не принимает вина — это особь статья. Но, если «навозный» показал, что он может пить, но только не хочет, — он пропал: скучающая Сибирь споит его не только по гостеприимству, но уже ради одной потехи, и с поразительною быстротою. Я видал людей, отделанных сибирскими городками до непоправимого алкоголического недуга за два, за три месяца. Страшно спиваются доктора. Дама из Забайкалья с ужасом рассказывала мне, как в довольно крупном городке, где она маялась года два, однажды, когда дети её заболели ангиною, очень похожею на дифтерит, нельзя было добыть доктора в течение двух суток: из четырёх, имевшихся в городе, один был в отъезде, а остальные «не годились к употреблению», так как лежали без задних ног по причине безмерной выпивки у двух подряд именинников. Едва ли ещё не хуже опускаются заброшенные в сибирское захолустье адвокаты.

— Умён, а положиться на него нельзя! — говорили мне об одном. — Потому что — кабы он в себе волен был… А то ведь он не сам от себя говорит, а что из него водка скажет. Ино — хорошо, ино — и не слушай: плюнь да прочь иди!

— Зачем же вы такого выбрали? Взяли бы другого, трезвого!

— Все одним миром мазаны… где его искать?

На глухом енисейском станке встретил я купца. Он сейчас же потащил меня к своему самовару, к закускам, а для первого дебюта налил мне лафитный стаканчик смирновской водки. Тогда монополия в Восточную Сибирь ещё не проникла.

— Спасибо. Не употребляю.

— Совсем не пьёте?

— Да. Бросил. Не могу.

Купец не удивился, выломал свой стакан на лоб, взял мой стакан, повторил с ним ту же операцию, набил рот копчёною тайменью и спрашивает:

— Часто страдаете?

— Чем?

— Известно, чем, если человек пить остерегается…

Он принял меня за запойного пьяницу, который боится «начать». Я не разрушил столь лестного подозрения, потому что уже знал по опыту, что оно — на пользу: порядочные люди из сибиряков тоже берегут запойных и не неволят к питье без толка. Потому что — опять-таки: сибирский запой — нечто столь ужасное, что даже самым оголтелым винопийцам становится жутко при зрелище этого алкоголического циклона.

Я не видал пресловутых разгулов, которым предаются приисковые рабочие, когда получают расчёт, хотя был знаком с двумя бывшими желтухинцами, или выдававшими себя за таковых; ведь быть причастным к желтухинской легенде в Восточной Сибири — своего рода аттестат; желтухинцы — это légion d’honneur[1] и вольного золотого промысла, и бродяжества. Так вот эти, действительные или мнимые, желтухинцы рассказывали мне о старательских гулянках чудеса, достойные включения в сказки «Тысячи и одной ночи». Приисковое пьянство, вообще, в Сибири — не в счёт, потому что оно — не от Сибири, а от промысла, исконное; и это уж роковое правило такое: где золото, там и запретный спирт. Отсылаю читателя к Семевскому и иным искать рассказов и анекдотов о романическом быте, отчаянной удали и ужасных нравах спиртоносов, потому что сам о них знаю только понаслышке. Все эти истории обыкновенно правдивы, хотя чтобы их вообразить себе, надо перенести фантазией героев Максима Горького в обстановку романов Фенимора Купера. Но запретный спирт проникает в приисковые местности и без помощи этих удалых, добрых молодцов, так как, к стыду служилой и иной сибирской интеллигенции, не говоря уже о торговых людях, соблазн двадцатирублёвой премии за бутыль увлекает на путь контрабанды многих с кокардами, в немецком и светлопуговичном платье. Увлекается спиртовою корыстью и духовенство. Обличения зла трудны, потому что сибирская цензура очень строга, и касаться лиц, принадлежащих к «ведомствам», — газетчика сохрани Господи! Но, всё же, — «хитёр наш брат мастеровой!» — энергическая сибирская печать умудряется выводить кое-какие фактики на свежую воду, если не прямо, то крюком. Обыкновенно, по части изобличения зол, здесь водится так, что зла томские укоряются красноярскою печатью, красноярские — иркутскою, иркутские — томскою. Нерадостно следить за фонарём сибирской печати: куда ни проникают лучи его, открываются пятна, весьма неприглядные, свидетельствующие о необходимости для края широкой и прямой гласности, без обходов, намёков и иносказаний, которыми сибирский журналист положительно замучен. Изобретательность в этом тяжком приспособлении к обстоятельствам он выработал и являет огромную. Вот один из шедевров. В Витимском округе шибко торговал спиртом священник О. Знали все, но доказательных фактов не было, обличения приглушались. Но, на беду батюшки, случилась у него покража из чулана, о которой, по его жалобе сгоряча, было произведено дознание. А вслед затем в одной сибирской газете появилась скромнейшая и даже почти святошеская по тону статья с сокрушениями, как крещёные инородцы слабы в новой вере и мало питают уважения к своим духовным пастырям. Доказательством коварная газета выставила плачевный случай с о. О-вым, у которого распутная паства его «не только взломала чулан, но и выкрала из оного 24 бутылки спирта, нанеся таким образом о. О. тяжёлый материальный ущерб, так как бутылка спирта, по нашим местам, представляет собою стоимость до 15 рублей!» Sapienti sat![2]

И так, прииски и расчётные загулы — не в счёт. Но в Ачинске мне показали богатого мужика-коневода: в округе его дразнят «двадцатитысячным». Причина та, что он трижды наживал капитал, но, когда доходил до двадцати тысяч, то дурел от восторга, запивал и прекращал разгул, лишь когда оставался среди пустого двора и в «гуньке кабацкой». «Двадцатитысячный» был человек с строгим лицом, полным положительного и сдержанного характера, с ясными сибирскими глазами, «словно протёртыми снегом», как выразился о ком-то Лесков, — чинный, опрятный, почти величественный. А мой чичероне объяснил:

— Когда этот бородатый апостол в запое, его любимое занятие — коней резать. Загонит во двор весь свой табун, ворота запрёт, — и пошла бойня! Ни за что, ни про что переколет голов двадцать, тридцать, — даже кожи не снимет… Мой дядя попал однажды к нему на заимку аккурат в такую пору: говорит, что страшно глядеть… Двор кровью залит, трупьё горою лежит, а он, пьяница, с работниками своими, сидят на падле, водку пьют и поют: «Кая житейская сладость»…

— О размерах народного пьянства, — объяснил мне минусинский сведущий человек, — можете судить по тому показателю, что в голодный 1901 год уезд выпил 122.000 вёдер водки.

— А обыкновенно?

— Сто тридцать тысяч.

— Как? Разницы вышло только на восемь тысяч вёдер?

— Не более.

Странность объясняется просто: недород тяжело лёг на новосёлов и на инородцев: последние почти совсем не потребители водочные, а первые сократились в питве, как велела необходимость, что именно и выразилось недорасходованием восьми тысяч вёдер; главный же водочный потребитель, богатый чалдон, хотя и узнал нужду, однако не настолько стеснительную, чтобы сильно уменьшить свои постоянные спиртовые порции. Количество последних ясно определится, если принять во внимание, что, за вычетом непьющих инородцев (они довольствуются своею слабою аракою, добываемою самосидкою), баб, детей и подростков, многочисленных сектантов и т. д., число винопийц в уезде надо считать не более, как в двадцать или тридцать тысяч человек, истребляющих таким образом в год от четырёх до шести вёдер водки, говоря с сибирскою вежливостью, «на рыло».

Голодною зимою мне случилось делать четыре конца между Ачинском и Минусинском на вольных, по «дружкам». Переселенческие деревни убивали мне душу своею мрачностью. Люди были подневольно трезвы, унылы и водку принимали охотнее, чем «на водку». Лошади, конечно, отощалые, мученные и некованые. В чалдонских деревнях, наоборот, редкий мужик попадался не выпивши, а где-то — в Усть-Ирбе, кажется, или в Батенях я не мог часов шесть получить от «дружков» лошадей за хорошие прогоны.

— Никому не в охоту ехать. Очень распились.

— Праздник у вас что ли?

— Нет… Сегодня помирились.

— Ну?

— Долго очень в ссоре были… четвёртые сутки всею деревнею пьём!

Лошади, впрочем, оказались тоже отощалые и некормленые, и прямо гибли, бессильно взбираясь на пресловутый Чёрный камень, чёрт бы его побрал!

В базарные и ярмарочные дни Минусинск, Ачинск, Красноярск являют улицами своими истинно некрасовские картины:

Идут, ползут и падают,
Как будто из-за валиков
Картечью неприятели
Палят по мужикам…[3]

А, начиная с весеннего тепла и до первых холодов, голый, с тряпкою вокруг бедра, пешешествующий человек-Пятница, пропившийся до нага, — совсем не редкостное уличное зрелище. В 1897 году я сам любовался таким интересным спектаклем на окраине Томска!

Центрами пьянства являются свадебные сезоны, а в особенности осенний мясоед после Покрова. В эту сытую, с новоубранным хлебом пору, крестьянство под Саянами и Алтаем всё сплошь пьяно, как то повторяется из года в год уже три столетия. О разорительности для населения широких свадебных праздников писано, переписано, — и всё без пользы. Высчитано, что в Кузнецком и Минусинском уездах плохая крестьянская свадьба обходится в четыреста рублей, порядочная вдвое, богатая — до тысячи и тысячи четырёхсот рублей. Разорительность обычая сознаётся самими чалдонами, тем более, что времена не прежние, и старинные кубышки давно уже пошли на убыль, но — ничего не поделаешь: noblesse oblige[4]. Три четверти этих сумм уходит исключительно на водку. Один досужий статистик вычислил, что в свадебный срок, — а он затягивается на неделю и на две, — каждый гость выпивает за хозяйский счёт ежедневно от одной до полутора бутылок водки, каждая гостья — полбутылки. По свадьбам кочуют целый мясоед, не стесняясь приезжать из большой дали. Я знал полицейского чиновника, который, за компанию с товарищами, отправился на свадьбу к незнакомому богатею-мужику за 850 вёрст, пробыл там сутки и вернулся в том же обществе обратно. Что с почтенным полициантом было в этом путешествии, как ехали, пировали, почему скоро двинулись восвояси, бедный странник не мог рассказать: ничего не помнил. Дело в том, что, уже на выезде из города, они наскочили на свадебный поезд, да так потом и ехали до самого места назначения, — «непросыпно», сквозь строй деревенских свадеб.

Известно, что русский мужик на своих праздниках сразу запаивает гостей водкою из экономического расчёта: проглотив натощак большую порцию спирта, ошеломлённый человек теряет аппетит и меньше съест — в особенности, убоины, — дорогого в хозяйстве, потому что покупного, мяса, которое русский мужик редко видит на своём столе, а потому, дорвавшись, уничтожает с жадностью. Но чалдон именно тем и разнится от русского мужика, что никогда не знал трёх великорусских традиций: барина, лаптей и щей без убоины. Так что с питательным обманом алкоголя он не считается. На праздниках своих чалдон напивается, как пьют господа: по вкусовому пристрастию и по жажде нервного возбуждения; чтобы добиться последнего, ему, приученному к спирту, привычными постоянными дозами, приходится выпить очень много. А обычно пить заставляет и приучает сибиряка суровый климат: при долгой зиме и низких температурах, спирт работнику необходим. В выпивке чалдона есть что-то механическое, деловое. Я смотрел, как пьют ямщики в дороге. Наш русский питух-мужик кокетничает с водкою, морщится, заигрывает, нежничает и, проглотив, наконец, и страдает, и наслаждается: психологическая, так сказать, в некотором роде, питва! Сибиряк, без гримас и восторгов, прямо идёт к физиологическим результатам: льёт разбавленный, а то и цельный спирт из чайной чашки в горло, точно заряжает себя алкоголем, как живое ружьё. Пьянеют они трудно. Море выпил человек, — а стоит на ногах крепко и рассуждает осмысленно. Слабые головы — в презрении: не пей совсем, либо пей богатырски! Я сильно подозреваю, что российских иногда затем и спаивают, чтобы потешились зрелищем преждевременно обалдевшего илота, не успевшие потерять разума, крепколобые питухи.

На новый год приезжает ко мне с визитом молодой чиновник. Хотя он вёл себя совершенно прилично, дамы поспешили удалиться, потому что — я никогда не поверил бы раньше, чтобы один человек мог отравить целую обширную квартиру столь густым спиртным духом. Парень был налит спиртом до кончиков волос. Я уверен, что если поднести к его губам зажжённую спичку, то дыхание вспыхнуло бы синим огоньком. А говорил и довольно неглупо, и совсем связно. Говорил и, между делом, пил. Просидел четверть часа, опрокинул в себя пять рюмок водки и отправился наливаться дальше. На прощанье сообщает:

— А коллегу моего, вы слышали, выгнали со службы?

— За что?

— За пьянство. Невозможный человек: приличий не понимает, стал показываться в обществе в совершенно пьяном виде.

И ушёл, оставив меня в весёлом недоумении: если служба почитала трезвым моего визитёра, то — в какой же мере должен был пропитаться спиртом тот несчастный, которого она извергла за пьянство?

Нечего и говорить, что подобное накачивание организма алкоголем не проходит даром. Отвечают за грехи отцов дети чрез вырождение, отвечают и сами отцы. Восточная Сибирь — район самых зверских и нелепых преступлений, какие случаются в России. Но будучи поклонником теории о фатальном рецидивизме и о преступной расе, я думаю, что восточносибирскую уголовщину надо объяснять, — по крайней мере, в очень значительной дозе, — именно влиянием хронического алкоголизма, господствующего в крае. Слушая в окружном суде некоторые дела об убийствах, я, бывало, невольно возражал мысленно прокурору, когда тот начинал упирать на обстоятельство, что в момент-де своего преступления обвиняемый был доказано трезв и до того трое суток не пил. Человек после шестинедельного пьянства — трезв ли даже через неделю своей трезвости? Человек, привыкший, не пьянея на вид и в словах, вливать в себя ежедневно с утра бутылку водки, может ли назваться трезвым и вполне отвечать за себя? В случайности и бессмысленной жестокости большинства сибирских преступлений часто сказывается непроизвольная стихийная, внешняя сила: оружие в руку, как будто и трезвого, но давно и привычно отравленного алкоголем, убийцы вкладывает с изумлением и коварством исконный русский погубитель, пьяный бес. Жизнь человеческая в Сибири страшно дешёва, но чалдон и в преступлении остаётся существом практическим: из пустяков он на душегубство не пойдёт, дешёвого преступника он презирает. Но, в самых преднамеренных и хорошо рассчитанных преступлениях, с тем же сдержанным и холодно характерным чалдоном разыгрываются иногда непредвиденные драмы: нервы взволнованного алкоголика вдруг не выдержать, — он теряет самообладание, звереет и — глядь, — бессознательно натворил, сам не понимая и не помня, как, самых отвратительных, ненужных, опасных, выдающих его ужасов: расшиб грудного младенца об угол стола, вскрыл живот беременной женщине… О подвигах бродяг, беглых сахалинцев, слишком много писано и без меня, — не к чему повторять давно известное. Думаю, что и в отношении их пора бы отказаться от юридического предрассудка, согласного, впрочем, с местным предрассудком бытовым, что разбойник из беглых — сознательный злодей по предопределению, как представитель рецидива: член особой свирепой, бродячей расы. В сибирской глуши не слыхали имён Ломброзо и Ферреро, но подобно мыслящих ломброзистов и ферреристов по инстинкту — сколько угодно. Уж и ухлопывают же бродяг эти доморощенные ученики криминально-антропологической школы. Без всяких рас и прирождённых потребностей в рецидиве, легко понять, что взвинченный постоянной опасностью, голодный, холодный, усталый человек, — поддерживающий себя при всякой возможности спиртом и когда спирта нет, полусумасшедший от томления по спирту, — идёт по Сибири в состоянии, недалёком от безумия… Страшные преступления бродяг — только зловещие вспышки хронических аномалий, которыми мучения пути и алкоголь перерождают их нервную систему.

Сибирь почти лишена развлечений. Постоянных театров мало даже по губернским городам. Труппы гастролируют далеко не всегда удачно. Времена, когда заезжим артистам Сибирь подносила в дар самородки золота, а артисткам — веера из выигрышных билетов и сторублёвок, прошли давно и невозвратно. Да, кажется, когда и расшвыривались-то ещё столь щедрые дары, то не столько за святое искусство, сколько за угодливое лакейство пред сибирскими самодурами — актёрам, за альковные услуги — актрисам. Сибирская театральная старина полна по этой части анекдотами умопомрачительными, от коих, по выражению Щедрина, отвращает лицо своё даже не весьма стыдливая Клио. Теперь артистов в Сибири стараются не столь одарить, сколь обобрать. В Чите, во время одного успешного материально концерта, погасло электричество. Тьма лежала не более двух минут, но, когда вспыхнули лампы, — ау! касса была уже опустошена начисто!.. Да и взыскательна сибирская публика изрядно. Тон обществу даёт богатое купечество, а оно, ещё в тарантасах, каталось по два раза в год в Москву, Питер, а оттуда в Париж: теперь же, с железною дорогою, перебывало во всех заграницах, пересмотрело и переслушало все знаменитости, так что удивить его трудно. В настоящее время расшевелить Сибирь интересом к искусству в состоянии только необычайно громкое имя: Ермолова, Савина, Комисаржевская, Шаляпин. Труппа московского Малого театра, с Яблочкиною во главе, в 1902 году, кажется, не окупила даже своих красноярских расходов. Опера, с Яковлевым и Власовым, тоже лишь прозябала. О захудалых гастролёрах нечего и говорить! Нет развлечений в Сибири, и, очевидно, нет в них насущной потребности. Что касается клубной общительности, она несомненно существует и даже довольно развита, но уездное общественное собрание в Сибири почти всюду и всегда — синоним кабака для интеллигенции и игорного вертепа. О некоторых из этих милых учреждений даже «Путеводители» предупреждают, что семейному человеку посещать их неприлично.

Заинтересованный одним смешным случаем, я начал было вырезывать из сибирских газет известия о безобразиях, происходящих по общественным собраниям, но через неделю или полторы опротивело и надоело; такие накопились Авгиевы конюшни… Дождь оплеух трещит в них, как картечь. Скандалы дикие, вычурные, — извращённое творчество пьяной скуки! Здесь запротоколен мировой судья за то, что, допившись до франко-русских симпатий (это градусом выше белого слона), ворвался в оркестр, влез на барабан и дирижировал, ударяя палкою по головам музыкантов, покуда барабан лопнул, а судья — провалился в оный, что и вызвало составление протокола. Там акцизный судится с головихою за «символическое оскорбление»: остроумный молодой человек сел среди общественного собрания на пол и, по-ноздрёвски, ловил головиху за «чулки», испуская при сём, подобно Христиану Ивановичу Гюбнеру, звуки, похожие отчасти на и, отчасти на е; не весьма стыдливая Клио, как, всё-таки, дама, опять умалчивает, каким способом. Там избранное городское и «навозное» общество канканировало всем собором до поднятия «ногами вверх, вниз головой». Там юный «навозный» нахлестался до того, что, позабыв, что он женат, осчастливил отца перезрелой дочери предложением в изящной форме:

— Иммею че-есть… отдайте мне вашу кобылу!

Трах!.. Трах и в ответ!.. И загудела рукопашная канонада, которую в русской провинции 50-х годов называли «бенгалкою»!..

Бушует клубный гость. Высылают на него грозою старшину. Тот уже сам хорош. Налетел:

— Ты кто?

Гость высовывает язык и говорить:

— Я — бог!

Старшина ошалел. Кругом хохот…

— Врёшь! Ты — червь! Я тысячами давил таких в степях Маньчжурии!

— Уж и тысячами, дурашка?!. — изумляется гость и ласково гладит дерзновенною рукою старшину по лысине.

Трах!.. трах!.. И засверкали по залу «бенгальские огни»!

В 1897 году, проездом, я побывал в летнем помещении одного из сибирских общественных собраний и попробовал описать его нравы. Редактор газеты, где я тогда работал, никогда до тех пор не имевший повода сомневаться в точности моих впечатлений, на этот раз, однако, отказался верить… А только и было всего, что жёны нескольких подгулявших чиновников пытались увести своих супругов домой, те упирались и ругались, а прекрасный пол отвечал грубиянам в том же духе, причём в жаргоне обеих сторон царил самый изысканный и непринуждённый «матриархат». Эка невидаль!.. Теперь я мог бы рассказать факты, о которых, лет через десять житья в цивилизованных краях, быть может, сам буду сомневаться: да неужели подобное переживалось не в пьяном сне, а на трезвейшем яву?

— Познакомить вас с Любкой? — коснеющим языком лепечет мне опускающийся умница, храповицкий мировой судья Грандиозов.

— Кто такая?

— Любка-то? Это в просторечии… Любовь Андреевна Пещерных… золотопромышленница!.. Во всех смыслах, золотой человек!.. Эх, чёрт! Женаты вы!.. А то — вот невеста… Дай Бог всякому!.. Печка — не женщина!.. Пьёт, я вам доложу… Никакому мужчине!.. Деловая шельма! Без задних ног лежит, а дела из головы не теряет… Как же!

От знакомства с Любкою я, «по независящим причинам», уклонился, а издали присмотрелся к ней однажды. Сидит среди «мужчинья», как индийский идол, огромная, здоровенная, с умным, толстым монгольским лицом, с нетрезвыми, но очень себе на уме, смышлёными глазами, — прямо осаждена поклонниками! Не знаю, что они ей лопотали, но Любка смотрела на их масляные рожи с хладнокровным презрением самки, избалованной и выбирающей, и время от времени повторяла гласом трубным:

— Пошёл ты, Иван, — знаешь, куда?

— На Любовь Андреевне жениться — одно наслаждение! — восклицает одинокий голос из группы, инороднический, с татарским акцентом.

Любовь Андреевна в ответ произносит краткую реплику, которой мы не слышим, но в её компании вызывающую оглушительный взрыв долго ржущего восторга.

Грандиозов мигает мне.

— А ведь не думайте о нас плохо: курсистка была!..

— Быть не может?!

— У нас-то? Сколько угодно! Засосёт, кого хотите! Поезжайте к ней в гости: у неё в столовой висит группа выпуска… Группа — на стене над диваном, а сама она — богинею этакою — под группою, на диване… тут и коньяк глушит, и сальности врёт, и с приказчиками своими Мессалину изображает… Да — разве она одна такая? Наш край и пьющему мужчине нехорош, а для пьющей бабы — совсем трясина!

— Да с чего пить-то такой сытой, здоровой, богатой и, — вы говорите, — даже умной и с образованием?

— Скука! Безлюдье! Темь степная! А, по моему, впрочем, больше наследственность: два века пьяных поколений… пора, наконец, вырождению сказаться, — чему тут быть хорошему?! Я когда-нибудь покажу вам другое сокровище, — тоже не без некоторого, образования, — ту зовут у нас по уезду «Голая гвардия»…

— За что?

— За то, что, когда она напивается, то любимое её развлечение: призывает подчинённых своего супруга и играет им на трубе военные сигналы, а подчинённые обязаны маршировать пред нею в чём мать родила… Спьяну.

Сибиряк остерегается очень пьянствовать в зимней дороге: при холодах опасно. За то — вдруг прорвёт какого-нибудь запойного где-нибудь на станке, — он и засел там недели на две: деревню споит, проезжающих, начинаются истории, скандалы, чуть не уголовщина…

Нечто совсем дикое, хуже всякого общественного собрания, представляет собою жизнь парохода, бегущего по сибирской реке. За лето, прожитое мною в Минусинске, очень редкий рейс между этим городом и Красноярском не утешал скучающую публику каким либо приключением или скандалом. То, одурелый от водки, человек палит из револьвера по коридору между каютами.

— Нельзя! — замечает слуга.

— Ан можно!.. Вот тебе!..

Пьяный стреляет в живот слуге. Тот корчится и кричит, что у него душа уходит из тела, а полупьяный помощник капитана ругает его же, зачем лез не в своё дело… То пьяные интеллигенты забредут мимо сходни в глубокую быстрину Енисея. То, наоборот, пьяный капитан выдернет сходню из-под ног публики. Один пароход привёз удачного самоубийцу. Другой — неудачного.

— Зачем вы в себя стреляли?

— Страшно стало… Сижу на палубе, а берега вдруг — ко мне… высоченные, башнями… Я подумал: в лепёшку!!!.. Чем этакое, лучше застрелюсь…

Малый оказался в белой горячке.

Был случай, что пароходовладелец встретился на своём пароходе с кумом. Запили и пропьянствовали пристань Абаканск, где куму надо было вылезать. Спохватились только через семьдесят вёрст к низу.

— Ворочай назад! — командует пароходовладелец, — повезём кума к месту. Аль мне для кума угля жаль?

Протесты пассажиров пропали вотще.

— Кому не нравится, скачи в воду!.. вылезай на берег!

— Однако, деньги взяты?!

— Деньги получай обратно!

Подошли к Абаканску. Кум тем временем опять нализался, умилился и заявляет:

— Нет, кум: не хочу выходить… Я тебя, однако, так полюбил, — провожу до Красноярска.

Облобызались, повернули пароход и поплыли в Красноярск. А народ безмолвствовал и, кажется, даже не особенно гневался, ибо — «понимал»…

Посетил меня в Минусинске гость-петербуржец.

— Что за странная публика ехала со мною? Весь путь — пароход был точно мёртвый… «Воздушный корабль» какой-то!… Затворенные каюты, пассажиров не видать, капитан и прислуга то и дело куда-то ныряют… только и жизни, что в третьем классе!.. А, когда стали подходить к городу, палуба вдруг сразу покрылась неизвестно откуда вынырнувшими, совершенно пьяными людьми!..

Бывалый человек из местных смеётся:

— Из кают повыползли. Одиночников, стало быть, Бог вам в путь послал. Бывают… подбираются компании…

— То есть?

— Запойные купцы с товариществом… Многие так избывают свою слабость! Потому что — река… природа… воздух лёгкий… Дорогою сидели, запершись, и пили промеж себя… Ну, а как вылезли на Божий ветер, тут их, под небом, и очикурило…

Вагон-ресторан курьерского поезда, ползущего черепашьим шагом в сторону России. Люди в высоких сапогах, очень смущающие аристократических пассажиров первого класса. Это — запоздалые захолустные купцы спешат в Ирбит на ярмарку: нагоняют сроки и, куда ни шло, расшиблись заплатить бешеный тариф сибирского экспресса. Слушаю разговор.

— А Марья Дементьевна, супруга ихняя, здравствует?

— Пропил.

— Так-с… Однако, кому?

— Иннокентию Беззубых.

— Рыжему, — разные глаза?

— Ему самому.

— Сама сбежала?

— По согласию.

— Большую сумму взял отступного?

— Нет, просто… Поил его Иннокентий три недели, как следует, по уговору, а на четвёртую посадил Марью Дементьевну в кошеву и увёз.

— Дурак Блошной!

— Он не дурак, довольно даже плут, только обезумелый… Очень много водку любит.

— Красивую женщину так зря безо всего отпустил.

— Конечно, очень просто мог вексель взять… Иннокентий бы не постоял…

На завтра пью чай. Поезд стоит у какой-то разъездной станции с красивою церковью, выжидает встречного. Вчерашние высокие сапоги глядят в окно и повествуют:

— В этом селе поп — чудак. Весьма оглашённый. Теперь находится под судом.

— Пьёт?

— Кабы просто пил, а то ума решился… Как выпьет, сейчас мстится ему, будто он — баба…

— Так!

— Выкрадет у стряпки сарафан, нарядится и шастает от кабака к кабаку… Очень безобразно.

— Под судом за это, говорите?

— Однако, да. Крестьяне три года жалели, потому что хороший человек, из соседей некто донёс.

— Есть же подлецы.

— Из своей братьи духовенных, надо думать… по зависти.

— Вешать бы таких!

Молчание.

— Многие спиваются… — метерлинковским афоризмом изрекают первые сапоги.

— Достаточно… — нескоро отвечают вторые.

— Что-то монополия скажет?

— Вовсе сопьёмся.

— Но? Пошто?

— Водка крепше.

— Меньше пить будем…

— Скажете!!!…

Примечания править

  1. фр.
  2. лат. Sapienti sat! — мудрому довольно!
  3. Н. А. Некрасов «Кому на Руси жить хорошо»
  4. фр.