Сибирские этюды (Амфитеатров)/Тётка Фемида

Сибирские этюды — Тётка Фемида
автор Александр Валентинович Амфитеатров
Источник: Амфитеатров А. В. Сибирские этюды. — СПб.: Товарищество «Общественная польза», 1904. — С. 103.

Говорят, что дореформенный сибирский суд был ужасен. Охотно верю тому даже без доказательств возмутительными примерами, потому что и послереформенный-то, современный коронный суд в уездном сибирском захолустье произвёл на меня самое жуткое, мрачное впечатление.

Что такое выездная сессия окружного суда в Восточной Сибири?

Если откинуть в сторону память об её прямой цели, казённой обязанности и срочности, то — прежде всего, она есть поездка людей, очень заскучавших в одном медвежьем углу, в другой, столько же скучающий медвежий угол: мужской пикник вёрст за двести, триста, пятьсот. Расстояния — огромные по российским понятиям, но в Сибири, где время недорого, люди за восемьсот вёрст на свадьбы гулять ездят…

— Всё-таки, разнообразие, — думает участник сессии, закутанный в доху, забросанный меховыми одеялами, катясь в лёгкой кошеве по льду Енисея. Всё-таки, некоторое обновление… Хоть рожи другие увижу! А то всё свои, да свои… Уже дотуда опостылели, что, при встречах, хочется каждого просить: не гляди на меня!.. отвернись!.. Ну, опять же и денежный расчёт: прогоны. Хоть и немного, а, всё-таки, кое какая поправка обстоятельствам.

Да, пожалуй, если сессия едет далеко, то поправка выходит и не очень маленькая. Наш уездный городок, например, отстоит от губернского на пятьсот вёрст. Стало быть, казённый почтовый прогон — сорок пять рублей с тройки, в два конца девяносто рублей, да суточные. — «Счётец мой, господине, зело не мал», как говорил блаженной памяти Кутейкин. А едут участники сессии, конечно, по двое, а то и по трое на одной тройке, а стол и содержание им в пункте сессии, конечно, ничего не стоит: гостеприимство горожан, с нетерпением ожидающих судейских гостей, не даст им ни времени, ни возможности истратить на себя много рублей.

Попасть в сессию — постоянная мечта сибирских судейских, особенно, когда к месту сессии можно добраться по железной дороге или, в летнее время, пароходом. Тогда прогоны остаются в кармане почти целиком.

— Пустите покормиться, — кланялись воеводы в сибирском приказе семнадцатого века. — Включите меня в сессию, — говорят жрецы современной сибирской Фемиды.

Захолустье, совершенно одуревшее от одинокой скуки, радо-радёхонько наезжим гостям. Пить водку в одной и той же компании и обыгрывать друг друга по маленькой и здесь всем давно надоело.

— Слава Богу, сессия едет… Переметнём…

— Сессия едет… ха-ха-ха! Пощупаем, какие у судейских капиталы.

— Прогонные-то… ха-ха-ха!

— Смотрите, как бы ваших не пощупали. В прошлом году — помните?

— Ну, что в прошлом году? Удалось раку свистнуть. Зато, после того, они два раза от нас голенькими уезжали.

В течение года я наблюдал четыре наезда окружного суда в глухой сибирский городок. И четыре раза неизменно повторялось одно и то же явление. Город как бы шалел на несколько дней. От людей непьющих начинало разить водкою. У всей «интеллигенции» — какой-то нелепый, заспанный вид.

— Что с вами? На вас лица нет.

— Да, сессия эта… Просто с ног сбила… Не дождусь, когда уедут.

— А что?

— Третьего дня до восьми часов утра в штосс резались, вчера до девяти, а сегодня, покорно благодарю, уже до половины одиннадцатого.

— Позвольте. Но ведь они в одиннадцать должны уже заседать?

— Так, прямо из-за зелёных столов в суд и отправились.

— Хорошо судить будут!

— Да, уж, конечно, у нас — с тем и возьмите.

Судейский зайдёт: за голову держится; лик — словно он не судить приехал, а сам сейчас станет, подобно Раскольникову, на коленки, да и повинится в семи душах.

— Чёрт знает, что у вас за город… Так нельзя… Бежать надо… Тут у вас сопьёшься совсем…

— Гм… А я думал было, что, наоборот, это ваш приезд всех возмутил.

— Помилуйте, что вы? Я в губернии вина в рот, карт в руки не беру. А здесь, с тех пор, как началась сессия, ни разу трезвый в постель не лёг. И продулся вдребезги. Просто не знаю, с какими глазами домой покажусь… Что жена скажет?.. На-ка, поди: просился в сессию, думал поправить финансы, а дай Бог штаны на ногах увезти.

Выходит, таким образом, нечто чудодейственное. Губернская интеллигенция, покуда не двинулась к нам в уезд, не пьянствовала и не картёжничала. Наша уездная интеллигенция, покуда не осчастливила её своим посещением интеллигенция губернская, — также. Но, чуть обе интеллигенции очутились вместе и, говоря языком Горбунова, интеллигенция на интеллигенцию наехала, обе немедленно пропились и проигрались самым гнуснейшим образом.

По городу гул идёт:

— Слышали? Вчера казначея дёрнули на триста.

— Ничего, батюшка. Наши тоже сами с усами. Казначей, точно, пострадал. Зато исправник и протопоп — в выигрыше. Члена суда обработали в чистую. Раздеваться хотел; «примите, говорит, в игру вещами… часы, портсигар серебряный… денег, фю-ю-ю, — больше нету»…

Триста… двести пятьдесят рублей… полтораста… Это выигрывают и проигрывают люди, для которых такие деньги равняются месячному, двухмесячному, даже трёхмесячному доходу. Но — Бог с ними, с рассуждениями о чужих средствах и нравственном праве. Ничего красивого в этих картёжных подвигах, с моральной точки зрения, конечно, нет. Но даже и не о морали, а просто — о физической возможности отправлять правосудие при таких диких условиях жизни — жутко думается. Невольно приходит в голову вопрос:

— Какой судья ближнему своему — нервный, сонный, усталый человек, который приходит в суд с головою, тяжёлою, как свинец, от вчерашней выпивки, шальною от сплошь бессонной игрецкой ночи, полною одной неотвязной карающей мысли:

— Я глупейшим образом просвистал всё, что имел, — и, чем я теперь буду существовать до получки жалованья, и на какой шереметевский счёт выберусь из городишки этого восвояси, сие никому неизвестно. Кредиторам же моим остаётся одно средство: вывести меня, — по праву двенадцати таблиц, — на базар и рассечь на куски, пропорциональные долгам моим.


Мне никогда не избыть тяжёлого чувства, с которым я впервые присутствовал при заседании суда сибирской выездной сессии. Судебный формализм вместо живого внимания, сухая гимнастика юридическими символами и статьями закона, в буквальном их понимании, вместо участливого «совестного» отношения к людям и к их интересам, всегда антипатичны. Не скажу, чтобы от них были свободны и российские суды. Достоевский, Салтыков, Толстой, Чехов — все хлестали сатирическим бичом по этой слабой, грешной части нашего правосудия. Но в сибирской глуши грех чисто внешнего отношения к подсудимому, в связи с самым неряшливым и небрежным спехом, с самою легкомысленною поверхностью, с несноснейшим «отзвонил, да и с колокольни долой», выступает с особенно резкою яркостью. Думаешь:

— Боже, мой! Люди ехали за пятьсот вёрст, — зачем? Чтобы совершить несовершимое: в девять дней рассмотреть семьдесят пять уголовных дел и целую кучу мировых решений. Из уголовных дел каждое решает человеческую судьбу, а иные по несколько человеческих судеб зараз. В руках этих людей — участь, по меньшей мере, ста подсудимых. Ради их приезда взбудоражено, поднято на ноги, приведено из дальних деревень, по крайней мере, триста человек свидетелей. Присяжных заседателей в Сибири нет. Стало быть, в делах, которые они будут разбирать, эти наезжие господа являются полными хозяевами. Никто из них о всех этих делах до настоящего дня не имел ни малейшего понятия. Сидят они за красным сукном, с шальными от дороги и от гостеприимных встреч головами, с мыслями совсем не о том… Что же это? Разве правосудие при такой обстановке мыслимо?

— Служба, батюшка.

— Но правосудие-то?

— Правосудие — понятие растяжимое, вещь, рассуждаемая разнственно.

— А как вы её понимаете?

— Прежде всего, как обязанность очищать поступающие дела быстро, без зловредного накопления их. Прежде, до реформы, сибирская волокита истомила край своею медленностью до того, что вошла в пословицу. Наш суд — скорый, как сказал законодатель, и в чём-чем другом, а за медленность правосудия упрекнуть нас нельзя. Дел не задерживаем, да! Если у меня дела залёживаются, — значит, я плох: не удовлетворяю требованиям правосудия. Если дела очищены, я торжествую: выходим мы с тёткою Фемидою квиты.

Верх торжества судебной быстроты! В одну из четырёх известных мне сессий, в «мировой день», то есть, когда сессия рассматривала апелляционные дела по решениям мировых судей, в течение шести часов, с 11 до 5 часов вечера было разобрано сорок жалоб, что даёт скорость — по девяти минут на дело.

— Разве так судят? — с горечью говорит на безмолвный укор мой член суда, старый, опускающийся «интеллигент семидесятых годов». Это из Островского выходит: суди меня, судья неправедный[1]

— Просто, неловко, знаете… — восклицает почётный мировой судья, в очередь присутствующий на заседании. — Словно мы в Вифлееме младенцев избиваем. Кушаем человека, быстрее, чем дыню. Съедим, косточки в бумажку за номером завернём, а на бумажке распишемся: участвовали такие-то.

— Наше счастье, что подсудимые-то у нас более бессловесные… в законах слабы, — смеётся товарищ прокурора.

— Неужели слабее тебя? — язвит местный Мефистофель, мировой судья Грандиозов.

— Да, нет… Право… Ну, тебя!.. Какой ты всегда…

— То-то. Помни, брат: невозможное невозможно… Он у нас, — обращается Грандиозов ко мне, — юрист великий: однажды обвинительный акт за кассационное решение принял.

— Ври, ври…

— А что слабы подсудимые в законе, это верно… — поддержал разговор член суда. — Взять хоть бы дело Зверобоева. По закону, дело должно быть у товарища прокурора на руках за две недели до выезда сессии к месту разбирательства.

— А я только вчера его получил… — с горячностью восклицает товарищ прокурора. — Эх, господа!

— Бывает хуже, — спокойно возражает член суда.

— Позвольте. Что уж может быть хуже? Готовься, как на почтовых…

— Бывает, что дело забывают привезти вовсе.

— Как же тогда?

— А, вот и изворачивайся.

— На нет и суда нет, — острит Грандиозов.

— В самом буквальном смысле слова.

— Но последствия?

— Последствия? Председательствующий сделает строгий выговор секретарю, секретарь изругает судебного пристава, пристав сорвёт сердце на курьере, а курьер с горя будет к вечеру пьян… Чего же ещё?

— Послушайте, — говорю я товарищу прокурора. — Ведь Зверобоевское дело, кажется, очень сложное?

— Да, крупная коммерческая растрата.

— Следовательно, цифры, цифры, цифры: как же вы так? Вчера получили дело в руки, а сегодня обвинять?

Товарищ прокурора беспомощно разводит руками.

— Что же прикажете делать? Служба. Разве я виноват? Вот они — какие.

Член суда вставляет замечание:

— Если бы Зверобоев был мужик с пониманием, а не тёмная деревня, он прекрасно сорвал бы нам разбирательство. Не было дела на месте до вчерашнего дня — ну, значит, и перекладывай рассмотрение на новый срок.

— С дураками-то вашему брату, стало быть, лафа? — хохочет Грандиозов. — То-то вы адвокатов не любите… Беда им, — опять обращается он ко мне, — когда они на случайного жоха адвоката, либо на умника из подсудимых нарвутся… Алексей Иванович! Вульфа помните?

Член суда досадливо пожимал плечами.

— Если бы все дела были такие, то на сессию нужно отводить не девять дней, но девять месяцев…

И, действительно, я имел случай сам, своими глазами и ушами, убедиться, что суд над «умником» и суд над «тёмным дураком» в сибирской глуши — два совершенно различных зрелища. В первом заседании, при котором я присутствовал, было заслушано восемь дел: из них в семи судили «тёмных дураков», а в восьмом «умника»: интеллигентного плута из породы корнетов Савиных. О суде над этим умником и над другими умниками из других заседаний я расскажу когда-нибудь особо. Теперь о делах «дураков»… Все семь дел были «покончены» от одиннадцати часов до половины второго, — следовательно, заняли два с половиною часа, по двадцать одной минуте на «дурака». Быстрота, стремительность и натиск разбирательства просто кружили голову.

— Свидетели Иванов, Петров, Сидоров имеют быть допрошены под присягою. Стороны не имеют заявлений против привода свидетелей к присяге? Батюшка, приведите свидетелей к присяге. Прошу встать…

— Обещаю и клянусь…

— Я имею, — кричит подсудимый.

— Всемогущим Богом…

— Ваше превосходительство, я имею…

— И святым…

— Постойте… А? Что такое?

— Ваше превосходительство, я имею заявить: энтот Иванов — он мне по матери брат.

— Что же ты раньше молчал?

— Шибко скоро повернули, не спохватился ответить.

— А вы, Иванов. зачем молчали?

— Да я не знал… Думал: так надо…

— Суд постановляет: свидетелей Петрова, Сидорова допросить под присягою, свидетеля Иванова без присяги.

— Обещаю и клянусь всемогущим Богом и святым Его евангелием…

Словно курьерский поезд, мчится вперёд правосудие. В Сибири всё делается медленно и вяло, только судят скоро.

— И не только скоро, но даже и скорострельно, — острит Грандиозов.

Неприятное впечатление скорострельной расправы усугубляется суровостью приговоров, которая в Сибири возведена в систему, что зависит, конечно, не от злого сердца или жестокой воли судей, но от общей строгости уголовного законодательства к главному подсудимому элементу края — к рецидивистам, ссыльнопоселенцам. Просто жутко слушать, какие драконовы кары несёт этим несчастным обвинительный приговор хотя бы даже за самый ничтожный проступок… Особенно поразило меня следующее мелкое дело:

Пропившийся ссыльнопоселенец, нищий, типический алкоголик, почти не владеющий собою, входит в кабак и клянчит у своего знакомого, богатого мужика, двугривенный на выпивку. Тот говорит:

— Двугривенного нельзя, а пятак получи.

Вынимает кошель и роется в деньгах, выбирая серебряный пятачок. Тем временем ссыльнопоселенец хвать из кошеля рубль и зажал в горсти. Дело было у всех въявь, на глазах, к тому же между знакомыми, следовательно, о злом умысле не могло быть и речи: просто глупая, пьяная шутка, может быть, не без расчёта:

— Рассмеётся, мол, богач на мою глупую удаль… скажет: — чёрт с тобою, владей, Фаддей, моей Маланьей…

Но богач, тоже подвыпивший и «дурной во хмелю», не рассмеялся, а обиделся.

— Отдай рубль.

— А вот, хозяин, и не отдам.

— Отдай!

— Не отдам.

Оба пьяные, оба, быть может, одинаково не отдают себе отчёта, о чём спорят… Поругались, чуть не передрались. Ссыльнопоселенец убежал из кабака и, убегая, опять-таки, видимо всем, — швырнул рубль в угол, под лавку. Стали искать рубль, — не нашли: он закатился в щель, где и был обретён впоследствии. Но тогда решили, что поселенец убежал с рублём. Сибирские кабаки кишат пропойцами-ходатаями, подстрекателями тёмного люда к кляузам. По всей вероятности, один из таких проходимцев напел мужику-богатею в уши заявить об ограблении его ссыльнопоселенцем на сумму одного рубля.

Результат дела для поселенца:

— Двадцать плетей[2] и год принудительных работ на заводе.

— Послушайте, — говорил я потом судейским, — ведь это же бесчеловечно?

Они соглашались, закрывали глаза, вздыхали, многозначительно поднимали указательные персты и говорили:

— Закон.

— Не может быть такого закона. Закон для людей сделан, а не люди — для закона. Закон может быть дурно выражен, но не может желать зла. Я уже не говорю о том, что всё это дело о рубле — совершенно вздорное, пьяное, что в нём нет состава преступления, что оно не стоит не только судебного, но даже и полицейского внимания. Можно ли за рубль серебра отдавать человека в подневольный труд, отнимая у него год жизни, и без того уже лишь полусвободной? Можно ли за рубль серебра бить его плетьми? Ведь, это, выходит, он по пятачку плеть себе купил! Не тяжёленько ли для спины-то? Можно ли?

— Ссыльнопоселенца? Очень можно.

— То-то и ужасно, что на этих ссыльнопоселенцев несчастных вы смотрите совсем, как на скот какой-то. С ссыльнопоселенцем в Сибири всё можно.

— Да если закон его так беспомощно ставит? Поверьте, мы не аспиды-василиски. Приятно нам что ли прописывать эти плети? Очень противно и совестно. Никто из нас никогда не позволит себе ничего беззаконного. Да и не может, если бы захотел. Не мы суровы, закон суров.

— Голая, мёртвая, безжалостная буква, силою которой вы создаёте такие решения, не есть ещё самый закон, за буквой остаётся огромное поле внутреннего смысла, допускающее широкое толкование…

— Вы забываете, что мы — только коронный суд, без присяжных заседателей. Мы не в состоянии брать на себя ответственность оправдательных приговоров против буквы закона, по совести и внутреннему убеждению. Кабы у нас был суд присяжных, конечно, этот жалкий пьяница вышел бы из суда оправданным… Мог бы даже, пожалуй, возбудить дело о недобросовестном обвинении…

Суд присяжных — настойчивая, неотступная потребность Сибири. Без присяжных, — людей земли, выросших в условиях местного быта и миросозерцания, — именно в Сибири особенно трудно быть правосудию. Пёстро и оригинально население Сибири, сложившееся через переселенчество, ермачество, ссыльнопоселенчество, вольное скваттерство, — да ещё прибавьте инородцев, переживающих теперь процесс перехода от кочевого быта к оседлости, быстро покоряющихся обрусению. Пора Сибири судить себя самой, чрез своих присяжных заседателей, как сами судят себя чрез них Москва, Тверская губерния, Самара, Новгород. Поразительною нелепостью звучит в ушах человека, сколько-нибудь знающего Сибирь, пресловутый, торжествующий российский аргумент, обыкновенно выставляемый против введения суда присяжных:

— Суд присяжных невозможен в Сибири по низкому уровню образования в крае. В народонаселении Сибири — мало элементов, способных выделить контингент судей, сознательно относящихся к своим обязанностям.

Именно эту хлёсткую фразу произнёс однажды некоторый «столичный слёток» в присутствии француза-путешественника, полуученого, полуавантюриста, каких теперь много блуждает по сибирским медвежьим углам, попадая в них, по преимуществу, на поиски минеральных богатств и иных выгодных предприятий. Человек много бывалый, видал всякие виды! Он выслушал пышную фразу и засмеялся:

— Разве может существовать на свете такой странный социальный строй, при котором более сложные, книжные формы суда бывают удобнее простых и житейских?

— То есть?

— Я не в состоянии представить себе человеческого общежития, достаточно дикого, чтобы оказаться неспособным к суду своих проступков чрез присяжных заседателей.

— Ах, вы не знаете нашего мужика!

— Нет, извините. Это вы его не знаете, а я с ним много соли съел. Я давно скитаюсь по Сибири и думаю, что изучил её лучше многих русских. Слышите: даже говорю без акцента и, по говору, всегда отличу русского из Сибири от русского из России. Уж если говорить об умственных способностях, то, конечно, сибирский мужик, — при всей своей неграмотности, по природному уму, практическому смыслу, житейской смётке, — стоит куда выше своего зауральского собрата. А, между тем, в России мужик судом присяжных пользуется превосходно.

— Ну, — сказал столичный слёток, — об этом ещё можно поспорить…

Француз замахал руками.

— Позвольте, позвольте… Не отвлекайте меня в принципиальный спор… Мы говорим только о практической возможности суда… Я Россию до Урала знаю хуже Сибири. Но неужели все ваши знаменитые писатели — лгуны? Вы уверяете меня, что крестьяне-присяжные плохи, а, между тем, ваши Достоевский, Толстой, Успенский свидетельствуют, что именно мудрые, глубоко проницательные, задушевные приговоры суда общественной совести исходят именно от крестьян-присяжных. Да, опять не в том дело. Оставим вопрос об уме крестьянском. Пусть они, ваши «чалдоны», будут дики и неумны, как вам угодно. Но всё-таки повторяю: нет такого хаотического общества, чтобы суд присяжных не оказался ему по силам и не был в нём естественною потребностью и способностью. Какая, по вашему мнению, самая грубая и первобытная форма суда?

— Если не считать нашего крестьянского самосуда над конокрадами, — конечно, американский суд Линча.

Француз просто засмеялся.

— Но даже он имеет присяжных заседателей… А у вас? Пресловутая Желтугинская республика, едва стала слагаться за Амуром, сейчас же создала очень грубый и суровый уголовный кодекс, истинно драконово уложение о наказаниях, а судить и рядить по нем постановила выборным двенадцати присяжным. И отлично судили. Неужели вы считаете умственный и нравственный уровень современной Сибири ниже развития и морали Желтугинской республики? Неужели чувство справедливости менее свойственно сибирскому чалдону, чем американскому скваттеру-линчевику?

Сибирский суд — молодой и неустановившийся. В нём — вечное служебное брожение, передвижения, перемещения. Всё — новые люди и скороспелые люди. Судейские постарше едут сюда служить для поправки делишек огромными подъёмными и увеличенным содержанием, молодёжь — для быстрой карьеры.

— У нас прокуратура — сплошь молокососики, — смеются сибиряки. — В России иному бы ещё лет пять в кандидатах на судебные должности околачиваться, а тут — на, поди, блюдёт! Око закона!

— А, по-моему, — трунит мировой судья Грандиозов, — оно и очень хорошо, что юнцов присылают. Юнец, ежели и вздумает по закону ходить, то всё нетвёрдою ногою: веры в себя не имеет, осторожность хранит, — вдруг, мол, проврусь, оступлюсь, провалюсь? Ну, лютовать-то ему, значит, и не очень свободно. А пустите-ка к нам настоящего дельца-прокурора, волкодава этакого зубатого: его же в законе со статьи и параграфа не сшибёшь. Он вам, шутя, пол-Сибири перепорет и спасибо не скажет. Не успеете и опомниться! Нет, с младыми вьюношами легче. Вон — хоть бы нашего свет Валерочку взять, который обвинительный акт с кассационным решением смешивает. Сколько от него подсудимым облегчения! Отправит он обвинительный акт в губернию, а ему это дивное произведение назад шлют: неосновательно, младый вьюнош. Валерочка опять пошлёт, а суд — опять назад. Ну, обвиняемому, тем временем, хоть и под следствием он волочится, а всё же передышка. Ежели бы Валерочка знал, что от обвинительного акта до кассационного решения не очень-то рукою подать, давно бы у ссыльнопоселенца Максима Травленого спина от плетей болела. А как Валерочка расстояния от обвинительного акта до кассационного решения ясно себе не представляет, то и спина Максимова цела, и плети в спокойствии, Обоюдное удовольствие.

Очутившись в сибирской глуши, каждый судейский, естественно, смотрит на своё в ней пребывание, как на ссылку, искупительную за будущие служебные блага, и, с первого же прибытия, уже лелеет мысль:

— Господи, когда-то отсюда удеру?

Раньше трёх лет удрать нельзя: иначе надо возвратить в казну прогонные и подъёмные деньги. Но можно быть переведённым несколько раз с места на место внутри Сибири. Да, наконец, иным бабушка ворожит. Переведут в российский округ какое-нибудь высокое сибирское начальство, — глядь, оно перетянет к новому месту служения и любимчиков своих:

— Куда цепочка, туда и брелки.

Таким образом, прилив и отлив судейских сил в Сибири работают непрерывно. И, насколько здесь однообразны преступления и сословный состав подсудимых, настолько неустойчив персонал судящих. В годовой срок, в одном сибирском городке, мне известном, сменилось три товарища прокурора. Если исключить сравнительно небольшой процент коренных сибиряков, по преимуществу оставшихся в наследство новому суду от старого дореформенного и, обыкновенно, обречённых на измор без дальнейшего служебного движения (да, правду говоря, и поделом), то можно смело сказать, что преступника сибиряка обычно судят люди наезжие или, по-здешнему, «навозные», — которые, по новости своей в крае, по полному его неведению, по незнакомству с местными нравами и условиями, — не могут иметь почти никакого собственного мнения о любом бытовом чалдонском преступлении. Следовательно, им приходится судить не преступление в истинной сути его, не весь состав преступления, а только видимость, да ещё в добавок к тому руководиться не полным смыслом закона, а только внешнею формою его выражения, часто более чем несовершенною. Вопрос разрешается не в том смысле: виновен или не виновен человек? но — подошло ли деяние, в котором он обвиняется, под статью такую то или не подошло?

Из семи дел против «тёмных дураков» я выбрал рассказать самое резкое и типическое для той лёгкости, с какою применяется сибирскими судами к практике предвзятая обвинительная тенденция (особенно, когда разбираются дела ссыльнопоселенческие), как легко рассыпаются работы и плети. Как это дело, так остальные шесть, все без исключения, — при суде присяжных, даже самом суровом и предубеждённом, — обязательно кончились бы оправдательными приговорами. Здесь:

— Плети! Завод! Плети! Завод!

Меня уверяли, будто это только страшные слова, будто, в действительности, плети «почти» никогда не даются и лишь пишутся на бумаге. Однако, во-первых, только «почти», а, во-вторых, в жестоких приговорах теряется в таком случае уже всякий смысл — даже драконовского устрашения. Судебное решение — шаг к закону, а сказано есть: «всуе законы писать, ежели оные не исполнять». Всё толкуют, что Сибирь «распущена», что в ней мало уважения к закону. Откуда же сибирякам набраться этого уважения? Со времени Ивана Грозного и до 1897 года у них, вместо правосудия, была жестокая торговля законом, оптовая и в розницу. Теперь реформа, конечно, смягчила и упорядочила нравы. Но если от суда отпали некоторые пороки старины — продажность и волокита, — то безалаберности только убавилось, а умереть она не умерла. Высказав суровый приговор, преувеличенность которого сами же судьи прекрасно понимают, суд сейчас же и спохватывается, и дальнейшим своим поведением в отношении преступника как бы говорит:

— То есть, видишь ли… Это закон велит так тобою распорядиться, а я — только исполнитель воли закона… Но ты не бойся: я своё показное дело сделал, — значит, пред законом прав; а теперь могу притвориться, что забыл про тебя. Знаешь: в самом деле, ведь, скверно пороть плетьми живое тело… Разве я не понимаю?.. Гуманность не велит, Кеннаны ездят, Европа смотрит… Нехорошо. Не бойся, за тебя заступятся доктора, и дело устроится так, что не будут драть.

— Чудаки бывают между ними, — улыбаясь, рассказывал мне старый кот на покое, отставной тюремный смотритель. — У меня сидел один, Ваською Чулком звали… Мрачный был парень, бунтовская душа… Н-ну… Доктор, как водится, написал о нём свидетельство, что, по болезни сердца, наказанию на теле подвергнут быть не может… Живёт Чулок неделю, другую, третью и всё ждёт, дрожит, как это и когда его наказывать станут… Боится до страсти, хуже бабы всякой, — весь истрепетался… Гордый человек-с… Оно, видно, впервинку… Я его пожалел, думал порадовать — говорю, не будешь наказан, доктор свидетельство выдал… Он сперва, точно, очень было возликовал, а потом вдруг — словно чёрт его в глаз хвостом хлестнул: как задрожит весь, губы побелели… Кричит:

— Какое же право вы имели таким страхом меня экое время стращать?.. Не позволю!.. Я к вам не для страхов посажен… Нельзя!.. Коли ты меня по закону драть должон, дери, — такая моя горькая судьба; а стращать меня вы не можете, нет!.. Не ребёнок я, чтобы со мною шутки шутить!.. У меня, может, всего полдуши теперь в грудях цело осталось от страха вашего, покуда я плетей дожидался… Сердечушко издрожалось, волос седой пошёл… А вы шутки шутили?!. Нельзя! Не позволю!..

— Потом уже, когда разобрал дело и спустил с себя первую горячку, каково оно выходит ему льготно, был очень благодарен и рад, а то было очень обиделся и ужасно как бушевал за несправедливость. Все остальные арестанты над ним очень смеялись…

В конце концов, гонимый и загнанный законом, рецидивист-поселенец становится совершенно равнодушным к судебному приговору и очень часто выслушивает его с откровенно дерзкою усмешкою. Он презирает суд и за теоретическую жестокость, — очень часты в Сибири неприятные случаи, когда подсудимый, слушая приговор, вдруг разражается грубыми ругательствами по адресу судей или устраивает иной скандал, — и за практическое бессилие быть жестоким на деле. Судится народ смышлёный, отлично понимающий, что «не те времена, чтобы с человека шкуру драть». Это нынче даже глухая каторга знает. В. М. Дорошевич выпустил великолепную книгу о Сахалине. Кажется, уж чего искать ужаснее фактов, им оглашённых, кажется, уж некуда идти дальше в презрении к человеческому достоинству «исправляемого» преступника. А, между тем, старики-поселенцы из бывших каторжных, памятующих старинную материковую каторгу, Кару и Акатуй, говорят:

— Сахалинцы — ребята балованные… Гладят их ноне на Сахалине… Вот в наше время «майоры», точно, истязали… Да… Теперь так нельзя…

У меня в доме клал печку отставной конвойный солдат, долго служивший на Сахалине. Он рассказывал мне об этом ссыльном аде истории, которые доводили меня до нервной дрожи, после которых я не любил оставаться в комнате один. Но, оглушив меня рядом чудовищностей, одна другой безобразнее, он не раз кончал заключением:

— А прежде ещё хуже было.

— Куда, брат, ещё хуже-то?

— Хуже было. Теперь нельзя, как было прежде.

— Ты думаешь?

— По родителю сужу. Родитель мой был из ссыльных. Ещё до воли был пригнан из России, с партией, за убийство: вынес старой каторги, полностью, двадцать годов… Так, верите ли, барин, нельзя было и говорить с ним об этих предметах. Спросишь, бывало, какова в каторге жизнь… Весь белый станет, схватится за голову… Молчи, — шепчет: молчи, не замай… Об этом помнить грех… Страшно!.. Ночью, бывало, во сне заорёт благим матом, вскочит на постели, дрожит, глаза дикие… — Батька, чего ты?.. Опамятуется: ничего, ребятушки, — это я так, ничего… Ну, мы уже так и знаем: это, стало быть, батьке опять майор приснился…

— Лютой, должно быть, был майор-то?

Печник посмотрел на меня значительно:

— А вот каков. За кем провинность замечал, да особенно коли тот человек по нраву ему не придётся, то он того розгами или побоями никогда не наказывал. А отведёт он того человека в тёмный карцер, да к потолку его за ноги и подвесит… над парашкою… Вот какой был майор.

— Тьфу, мерзавец!..

— Да… Теперь этого нельзя…

«Теперь так нельзя» — это общее и, к счастью, справедливое убеждение. Но, раз нельзя, и слава, слава Богу, что нельзя, на деле, — зачем же остаётся можно на словах? Зал суда не должен оглашаться пустыми словами, которые в то же время жестокие, отталкивающие слова. Суд ведь училище правды и человечности. Зачем же вводить на трибуну его стращающую ложь, точно какое-то принципиальное хвастовство возможною жестокостью?..

Один из печальных грехов русской современности — наше дурное, подозрительное отношение к образованным полякам вообще, к состоящим на русской службе — в особенности. Их упорно стараются удалять, как можно дальше от родины — внутрь России, а ещё чаще на окраины. Желание служить России для поляка является, таким образом, равносильным просьбе о своего рода служебной ссылке в места не столь и столь отдалённые. Сибирские суды полны поляками. В огромном большинстве случаев, это — отличные дельцы: усердные, внимательные, с тактом, истинные цивилизаторы. Конечно, в семье не без урода, но общая масса поляков-судейских в Сибири делает честь своей национальности. Однако, и у них, как специально сибирских судей, имеются крупные недостатки, хотя и не от них зависящие, но, тем не менее, трудно поправимые.

Во-первых, они, за самыми редкими исключениями, страдают особенно глубокою и острою тоскою по родине и, при первой материальной возможности покинуть Сибирь, спешат расстаться с её безрадостными медвежьими углами, переходя с охотою, хотя бы и на меньший оклад, и на низшее положение, только бы поближе к Неману и Висле! Поэтому, в служебном приливе и отливе, — о которых уже была речь, — польский элемент — самый заметный.

Во-вторых, весьма многие из них дурно знакомы с русским языком, а в Сибири, при сплошь крестьянской подсудимой массе и при бытовом характере большинства разбираемых дел, судья должен знать русский язык в полном совершенстве. Я знал товарища прокурора, который просил знакомых объяснить ему, что значит слово «подоплёка». Другой (русский, навозный) допрашивает свидетеля:

— Почему, именно, вы поспешили на помощь к потерпевшей, когда свёкор стал бить её? Разве она вас звала?

— Да, шибко ревела…

Товарищ прокурора заносит показание в книжку, а затем строит на нём почти всё обвинение.

— Как страшны были истязания, которым свёкор подверг непослушную сноху, видно из слов свидетеля Савельева: он показал, что потерпевшая от боли даже ревела…

Защитник, старый, язвительный сибиряк, не замедлил поддеть юношу: в Восточной Сибири «реветь» значить, просто, «звать».

— Реви Михайлу Ивановича… Реви паро́м…

Всего труднее полякам-судейским, конечно, при разбирательстве инородческих дел, нуждающихся в посредничестве переводчика. От них и русские-то плачут…

— Нечего сказать, уяснительное правосудие! — смеялся после одного такого дела всё тот же уездный Мефистофель, — мировой судья Грандиозов. — Подсудимый — татарин, не понимает ни слова по-русски, защитника не имеет. Переводчик — киргиз или башкир какой-то ссыльный. Не знаю, как он говорит по-татарски, но по-русски едва плетёт, знает только «деревенские и торговые слова», при том известный дурак, круглый невежда. Председательствующий, один из членов суда и товарищ прокурора — поляки. Председательствующий обдумывает вопрос по-польски и переводит свою мысль на русскую речь, конечно, не свободно книжно, «словами комнатными», языком интеллигенции. Переводчик должен, во первых, уяснить себе комнатные слова словами деревенскими, затем обдумать их по-киргизски и передать подсудимому по-татарски. Что он при этом подсудимому мямлит, — Аллах его ведает. Никто из судей татарского языка не знает. Да и, вообще, мы, здешние русские, на этот счёт более чем беспечны. Живём с татарами бок о бок десятками лет, а, кроме «якши», ничего по-татарски не смыслим. Итого: прежде, чем из мозгов председателя переместиться в мозги подсудимого, вопрос должен претерпеть четыре перевода… с польского на русский интеллигентный, с русского на сибирский крестьянский говор, с сибирского на киргизский, с киргизского на татарский, — при том последние три остаются без всякой поверки, на совесть и искусство переводчика.

— Собственно говоря, — продолжал он, — почти каждое инородческое дело, разбираемое нашими судами, может быть обжаловано, как недействительное, даже с формальной точки зрения. Подсудимый не понимает своего процесса. Вы судите глухонемого, неспособного ни понимать вас, ни защищаться.

— Но допрос свидетелей переводится.

Грандиозов усмехнулся.

— Хорошо переводится! Через два языка на третий. Ну, да ладно! Пусть! Дарю вам следствие… Ну, а прения сторон, то есть, вернее сказать, заключение обвинителя, потому, что защитники у нас — редкость? Ведь речи прокурора-то подсудимому никто не переводит.

— Это правда.

— А, раз он не смыслит, что говорил прокурор, какое же может быть прение сторон? Какой смысл имеет предоставляемое подсудимому последнее слово? Формальность, комедия…

Поляков, повторяю, тем более жаль видеть в тяжёлых им условиях сибирской службы, что они — добросовестнейшая по старанию, самая дельная, самая рабочая, самая трезвая группа в сибирском культуртрегерстве, вообще, в судейском в особенности. Невольно недоумеваешь: почему люди эти, умные, образованные, живые деловики, не пригодились для службы в своём родном краю, который они знают, как свои пять пальцев, и, следовательно, могут быть полезными в нём на всю сумму своего знания и таланта? Какая польза систематически забрасывать их в край, где они всему и всем чужие, и где они, затратив силы на сто польз, едва успевают принести одну пользу? Польша жалуется на плохих русских чиновников, поляки «непритыкальны» в России и Сибири. Если бы те и другие обслуживали свои родные места, от этого выиграли бы и родные места, и сами служащие, и практика правосудия…

Примечания править

  1. А. Н. Островский «Гроза»
  2. Писано в 1902 году, до отмены наказания плетьми.