Сибирские этюды (Амфитеатров)/На берегу

Сибирские этюды — На берегу
автор Александр Валентинович Амфитеатров
Источник: Амфитеатров А. В. Сибирские этюды. — СПб.: Товарищество «Общественная польза», 1904. — С. 281.

…Мы сидели у костра на высоком берегу Енисея. Темнело. Розовые снега Саян на далёком юге сперва полиловели, потом посинели и, наконец, вовсе исчезли, слившись с быстрою темнотою наступающей ночи. Дольше всех гор-соседей рдел отражениями вечернего солнца развалистый красавец Борус. Когда и его очертания расточились в воздухе, — словно весь свет погас над землёю, кроме нашего робкого костра, да дрожащего красного столба, что протянулся от него на сердито ропщущий, полноводный Енисей… Я не знаю реки, более мощной и грозной в разливах — поздних, не поддающихся расчёту ни своего времени, ни своей энергии. Это — скорее ежегодные наводнения, чем половодья. Река, затопив свои острова, расширяется, как море, и стремится от Саянских ущелий вниз по Сибири водопадом на четыре тысячи вёрст. Город Минусинск находится в пятистах верстах от своего губернского Красноярска вверх по Енисею. Туда от нас пароход сносило в двадцать и даже в пятнадцать часов, оттуда к нам он полз трое с половиною, а то и четверо суток: таково противодействие могучего и быстрого течения! Выше нас пароходы уже не ходили: не для кого, да, и Енисей не пускает… Дальше к югу идут лишь редкие сёла, заимки, енисейские пороги, таинственные посёлки раскольничьего Белогорья, почти неизведанный Ус и, наконец, китайская граница. Где проходит последняя, с точною определённостью знает только Бог. Там — Сойотия, любопытный инородческий край, заселённый племенем, которое считается подданным русской или китайской державы, глядя по тому, чей пограничный чиновник и где застанет его кочевья, дабы взять подобающие дани и пошлины. Раз в десять лет наезжает китайский ревизор для осмотра границы. Одному такому наши усинские чиновники дали как-то обед. Когда все хорошо подвыпили, китайский сановник обнял русского блюстителя границы за шею и воскликнул во всеуслышание:

— Давай пить и выгони остальных! Потому что здесь только мы с тобою порядочные люди, а то — ужасная дрянь!..

Слабая определённость, лучше будет сказать: полная неопределённость государственной границы на верховьях Енисея не угрожает отечеству нашему ни малейшею опасностью. Даже в военных учебниках местности эти приводятся в пример естественно защищённых: за едва проходимыми Саянами следует уже истинный край света — знаменитая, великая песчаная степь Гоби или Шамо, уча о которой в географии Смирнова, юноши редко думают о возможности когда-нибудь жить с нею по соседству. Её пески сыпучее сахарских, летние жары достигают высших температур, а зимою по степи трещат бесснежные морозы, — новый ужас, в африканских пустынях, конечно, неслыханный… Гоби не знает оазисов. Гоби — место пусто, безводно, бесплодно: одно из тех, куда старинные заклинатели отсылали жить демонов, исходящих из телес одержимых. Гоби — это смерть земли и человека, обречённого по ней скитаться!

Я не понимал сравнения реки с чешуйчатою змеёю до тех пор, пока не узнал Енисея. Полноводность и страшная быстрота течения делают в летние жары грозными не только его мощный материк, но и протоки. Он всюду обманчив, коварен, всегда предатель. Где дно гладкое, масса вод его несётся вперёд бесструйно, как текущий металл; с высокого берега, при дурном зрении, подумаешь, что вода стоит. Бросил ветку в реку, — глядь: не успела она и струи зарябить, как уже уплыла вниз сажен на двадцать. Есть степень теплоты, когда нагретая жидкость не предостерегает о своей опасности клубящимся паром, так точно есть степень быстроты, при которой бесструйная широкая река — будто стоячее озеро. Она мертва, и только дерево, повисшее над нею, — вы видите, — почему-то мчится, мчится, мчится, не трогаясь с места, в противную течению сторону. Странно! Это сочетание оптических обманов, когда движение чудится покоем, а покой движением, мало-помалу болезненно утомляет взгляд, отягощает мысль, разбивает нервы. «Сила прёт» — и какая неукоснительная, нерассуждающая, враждебно давящая сила!

Стоит этой силе толкнуться где-нибудь о подводную скалу, либо корягу, и вся поверхность Енисея делается версты на две чешуйчатой. Здесь говорят: у нас в Енисее — вода густая. Правда, что густая… Мощь её ударов о встречные препятствия развивает в ней попятные струи, в свою очередь настолько могучие, что по реке — и без ветра — словно вихрь ходит, завивая глубокие воронки крутящихся омутков. Омутки расширяются в омута и, Бог знает, как далеко отзывается толчок, о котором реке пора бы и думать перестать: уже и чешуи улеглись, и поверхность опять гладкая, как зеркало, а лодка ваша, на зло работе дюжих рук и крепких вёсел, всё ни взад, ни вперёд — только носит её водоворотом от берега к берегу в таком правильном круге, что хоть вычертить циркулем… И река в подобных местах — какая-то горбатая, выпуклая к середине: подумаешь, у неё, как у живого зверя, есть спина и позвоночный хребет!

Под скалою, где мы расположились, попалось именно вертячее, чешуйчатое место. Я смотрел, как воронки омутов крутились черно и зловеще в красном свете костра, слушал их рычащий шёпот…

— Словно плезиозавр или ихтиозавр какой-нибудь допотопный ворочается… — сказал мой спутник.

— А тихо-то, тихо кругом… как на кладбище!

— Да ведь кладбище и есть, — возразил он. — Вот и плиты могильные.

Он похлопал рукою по камню, под которым пылал наш костёр. То был один из тех плоских, торчком стоящих инородческих камней, что сгруппированные в круги, подобно кромлехам, разбросаны во множестве по всей Енисейской степи, знаменуя могильники без вести исчезнувших, доисторических тюрков.

— Вот разбирайте, какие черти и для кого это ставили? — говорил мне спутник. — Финны рады, родню нашли. ездят сюда, изучают. У одного намедни весь материал, скопленный двумя годами путешествия, свистнули на Сибирской железной дороге. Сквозь дикие дебри невредим проехал, у степных разбойников безопасен ночевал, а на Сибирке свистнули. Ничего. Отряхнулся от неприятности, точно пудель от воды, и опять определил себя к дикарям на два года — искать родню. Пожалуй, и найдёт? Финны эти — народ с характером. Всех покойников под курганами перевернут, а не родством, так свойством сочтутся.

— Вы чем же в этом недовольны-то?

— С чего вы взяли? Напротив, очень доволен. Хоть что-нибудь делается в крае для края. Положим, гробокопательство… Да ведь, кроме гробокопательства, на кладбище — чем иным заниматься?

— Заладили: кладбище, да кладбище. Подождите хоронить, лучше позовите на крестины.

— Хоронить-то вижу что, а кого крестить — недоумеваю. «Будущее Сибири» что ли, о котором так возвышенно пишут в газетах?

— А вы не верите?

— «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман»…[1] — запел он. — Душа моя, условимся о правильной терминологии! Что значить «будущее Сибири»? Красивый звук, огромный и пустой столько же, как огромна землёю и пуста населением сама Сибирь. Можно говорить о преуспеянии Алтайского края, Минусинского округа, о развитии грузов на Сибирской железной дороге, о культурности города Томска, но — при чём здесь будущее Сибири? Да и что такое Сибирь, если отнять от неё нелестное, но, действительно, весьма обобщающее понятие страны, в которую даже многотерпеливый Макар гонять телят не желает? Сибирь, как таковая, — либо судебный термин, либо обывательский миф. Губерния Томская. губерния Енисейская, Иркутская, — это вот факты. А Сибирь — историческое мечтание, мираж, Ермакова сказка. У мифов и сказок будущего не бывает, довольно с них и прошедшего. Будущность — за фактами. Вот, например, какая-нибудь станция Обь, Кривощёково то ж, выросла за пять лет из деревушки в город с двадцатью тысячами населения. Это — факт. Это — основание верить в будущность Кривощёково. И я верю. А в будущность Сибири не верю.

— Да Кривощёково-то где? В Сибири же. И устроено оно для кого? Для Сибири.

— Ах, милый человек! Да ведь и стан Ермака был в Сибири и устроялся для Сибири. Однако, не скажете же вы, что стан Ермака был знамением «великого» сибирского будущего?

— Отчего нет?

— Оттого, что всякая счастливая будущность для страны легко определяется двумя, тесно связанными между собою началами: цивилизацией и богатством. За богатством и первый Ермак, и последующие Ермаки не из Сибири, а в Сибирь шли, дабы вывезти его в Москву, — помните: «кланялся Сибирью богатою»? А цивилизации Сибирь и посейчас не получила, так как, по правде сказать, — откуда её Ермакам и взять было? Ермаки — пророки счастливых преуспеяний для центров, ради которых они ермачествуют на окраинах. Сии же последние, когда Ермаки к ним движутся, твердят лишь одно присловье: «Счастливы те народы, которые не имеют истории».

— Сибирский пессимизм, — вечная песня, что Россия живёт за счёт Сибири!

— Клянусь вам, что нет. Моя песня — без жалобы. Что жаловаться? Взгляните на географию Сибири, — вы поймёте, что её история фатальна: она обречена быть краем изгойного ермачества, ермаческой культуры, ермаческих богатств, ермаческих преуспеяний и ермаческих концов.

— То есть?

— По обыкновенному: преуспевает Ермак, преуспевает, а там, с бухты-барахты, и бултых в Иртыш вниз головою. И — ау!

«Он выплыть из всех напрягается сил
Но панцирь тяжёлый его утопил».[2]

Ведь все наши сибирские капиталисты и «Наполеоны тайги» тем кончают. У нас — состояния фейерверочные. У нас есть города, населённые бывшими и будущими капиталистами. Вот настоящие капиталисты — что-то в умалении.

— И всё это Ермаки?

— Конечно. Другого сорта преуспевателей у нас быть не может.

— Опять! Да почему, наконец?

— Потому, что Сибирь — край, обречённый Богом жить в других, а не в самоё себя, и предопределение это — рожон, против него же не попреши. Вы говорите: страна будущего. А я говорю: кладбище. Кто прав? Вы верите в будущее, потому что видите летающих в небе журавлей, — ах, вот бы поймать-то! Я верю в кладбище, потому что — вон их сколько курганов-то в степи наложено… Подите в музей минусинский. Там почтенный Клеменц с Мартьяновым много этих камней и баб наставили. Так, если с ветра к ним подойти, — что в них? Ну, а для знающего человека камение глаголет… Памятники умерших цивилизаций! Не одной цивилизации, заметьте, а цивилизаций! Много их сюда пришло и здесь померло, — только вот: ни одной отсюда не вышло. Придёт сюда цивилизованная сила, обрадуется обилию, осядет и… не успела оглянуться, как уже вымерла и расточилась. И на её место уже села другая, радуясь обилию и тоже готовясь вымирать, а там ждут очереди на погибель третья, четвёртая, пятая. И ведь как ловко вымирали-то! Даже имена народов — и те спорны… Только и гласят археологи: «по величине найденных жерновов, вращать которые было не под силу человеческую, ясно, что, аборигены употребляли конный привод, что свидетельствует о высокой степени их культуры». А чьей «их»-то? Целые нации в трясину провалились. Торчат взамен их вот этакие каменные дылды, да кости, крашенные в жёлтую краску, в земле гниют. Когда наш Ермак пришёл в Сибирь, что он нашёл? Разлагающиеся народцы. И каждый из них очень хорошо помнил, что он в крае — весьма недавний поселенец, что он ещё несколько поколений тому назад был не народцем, но могучим народом. Недавний и могучий, а уже вымирал. Вот и рассудите, что здесь у нас — край преуспеяния или страна умертвия? Великий погост народов! Итак будет всегда… Здесь человек истребляет человека, а природа истребляет победителя. Что человеку — Ермаку, что Ермаку — народу в Сибири — всегда одна судьба: дёшево напитаться, разбогатеть, облениться и, одурев, скоро и напрасно завянуть…

— Так что, по-вашему, и те доисторические народы, что оставили эти камни, были тоже Ермаки?

— Всенепременно. Мне они так рисуются. Катится гигантский поток тюркского переселения. Дух кочевой энергии зовёт варваров вперёд, всё вперёд. Они разрушают и основывают царства. Передние могучие волны их добежали до Рима, расшиблись па полях Каталаунских, вынесли на верх земной славы, как пену на гребнях, Аттилу, Чингисхана, Тамерлана. Арьергард же, который послабее и поленивее, говорит себе: мы к великой битве народов ещё успеем. Да и что-то она ещё даст нам? А вот тут — синица в руки: текущий млеком и мёдом край, который давайте, братцы, ограбим до чиста, а потом можно, пожалуй, пойти и дальше… И грабят — сперва в кочевую разделку, потом в оседлую, пока не проносится над землёю потоп новых хищников, которого арьергард оседает дограбливать то, чего не успел ограбить арьергард первого. Сперва — Ермаки тюркские, с востока на запад, потом — попятная волна, а в заключение её — Ермаки русские, с запада на восток. Колонизация, как невольный результат хищничества, под эгидою и именем цивилизации! Вот и вся историческая философия нашего края… И иной, повторяю, быть не может. Потому что край наш — природная сокровищница богатой дикости, накопленная за многие века, так что и многие века и народы понадобились, дабы сокровища его истощить. Но каждый из истощавших Сибирь понимал, что сокровища её, однажды растраченные, не возродятся с лёгкостью, как в других, более благодатных странах, а потому и каждый, памятуя, что своя рубашка ближе к телу, спешил как можно скорее схватить то, что лежало сверху и само плыло в руку, снять пенку, пока не слизнули другие. И затем, по возможности, убежать… Во всех цивилизациях эксплуатация естественных промыслов и богатств страны ублажает область своего производства. Не то в Сибири! Её промыслы и богатства откликнутся где-нибудь далеко-далеко, за тридевять земель, в тридесятом царстве, куда со временем уходят на отдых от добыч её пресыщенные Ермаки, а самой Сибири остаются истощённые угодия да умертвия.

В русский период Сибири судьбами её руководили, чередуясь, два взгляда — доброжелательный и враждебный. Один провозглашал Сибирь русскими «Мехико и Перу», другой упрямо уверял, что «Сибирь самим дороже стоит». Несмотря на такую разницу в конечных выводах, оба взгляда имеют то общее основание, что оба они весьма мало интересуются Сибирью для Сибири. Вопрос идёт вовсе не о том, какие шансы и возможности имеет эта громадина, — инде ледяная, инде лесная, инде степная, инде тропическая, — для превращения в страну, удобную для человеческого общежития. Вопрос один: Сибирь для нас — Перу, или мы для Сибири — Мехико? Вот увидите, что мы выжмем из Сибири неисчислимые богатства, говорит одно сибировоззрение. А другое мрачно возражает: смотрите, чтобы она сама из вас соков не выжала. Только и спора. Но — что, если Сибирь на что-нибудь и годна, то исключительно в качестве предмета удобовыжимаемого, это ни тем, ни другим сибировоззрением никогда никаким сомнениям не подвергалось и вся её история — нелицемерная свидетельница. И, по-моему, первый, «доброжелательный» взгляд на удобовыжимаемость сибирской губки даже откровеннее, с бо́льшею наивностью выражает историческую суть вещей, чем взгляд пессимистический. Сказано: Сибирь — русское Мехико и Перу. Стало быть, и валите туда, по аналогии, русские Кортесы, Писарро, Бильбао — и кто там ещё из удалых добрых молодцов? «Мы — не воры, не разбойнички», а только… Ермачки. И валили валом! И уносили богатства, а оставляли умертвия…

История русской Сибири начинается тем, что казаки пошли добывать зверя — соболя. Но, при встрече с инородцами, Ермак и Кольцо увидали, что соболя и бобра следить по лесам и рекам излишне, так как они, — в количествах, которых не доставит самая успешная охота, — накоплены инородцами по зимовьям. Стало быть, кто хочет иметь изобилие в соболе и бобре, должен охотиться не за соболем и бобром, но за инородцем. И вот началась эта омерзительная охота, и продолжалась она на пространстве от Уральского хребта до пролива Берингова… ни много, ни мало — двести пятьдесят лет! Сперва охотились за инородцем с оружием в руках, потом, когда возобладала гуманность, стали охотиться водкою. В результате — инородец избил в лесах сибирских зверя, а наша водка уничтожила инородцев. Два умертвия. Звероловческий период сибирской истории кончился. Благодаря ему Россия и Европа носили очень хорошие меха и имели на них немалое денежное обращение. Что касается самой Сибири, она даже не выучилась меха свои обрабатывать. Как двести лет назад, так и сейчас сибирский мех, чтобы принять вид приличный и удобоносимый, должен ехать в Москву, Петербург, Одессу, Лейпциг, Гамбург. И, возвратясь из столичной или заграничной науки, с ценою двойного проезда, он оказывается в Томске, Красноярске и Минусинске дороже, чем в Москве у Михайлова и Белкина, в Петербурге у Грюнвальда и т. д. Умертвие великой страны мехов, — и вы сами понимаете, что это уже окончательное и безнадёжное… Не бывало зоологического примера, чтобы исчезнувшие животные породы снова размножались и заполняли собою леса к удовольствию господ потребителей. Жареные рябчики не летят прямо в рот, и голубь любит, чтобы его ловили. Умертвие звериное продолжается уже сто лет, и даже сейчас ещё не убывает, а прогрессирует злополучная звериная агония. Пять лет назад шкурка горностая в Енисейске стоила от гривенника до двугривенного, в 1902 году, — заметьте, голодном, — она стоила рубль десять копеек. Мы уже не в силах конкурировать с Канадою. Наш зверь пошёл на второй план. Он — вырождающийся, мех его — второй сорт: с этим богатством, конечно, и на сибирском историческом кладбище мы можем поставить смелою рукою два печальных мавзолея — по сибирским инородцам и по сибирскому зверовому промыслу.

Период горнопромышленный, когда именно и твердили с особенным усердием о русском Мехико и Перу. Ну, что же? Сибирь оправдала ожидания. Мехико — не Мехико, а золота и железа было найдено достаточно, и метрополия могла только радоваться за добычливость провинции. Однако, в какой бы город золотопромышленного района вы ни приехали в настоящее время, первый визит, который вам будет сделан, — мелкого золотопромышленника какого-нибудь, который станет вас соблазнять в товарищи, либо купить у него заявку, либо, наконец, даже взять её даром, — под одним условием, чтобы вы заплатили казённые пошлины. Вам всюду предлагают купить миллион рублей за тысячу целковых, — и, увы! миллионы не находят покупателей…

— Это так. Но золотое дело в упадке временном. Оно пострадало от невежественной, хищнической эксплуатации, но недра, конечно, ещё далеко не истощены.

— Кто же вам говорит, что совсем истощены! Тогда бы не рассуждать о них, а прямо бы кричать караул благим матом…

— Новые приёмы добычи, свободное обращение шлихового золота, внимательный контроль промысловый…

— Воскресят они, что ли, золото?

— Не воскресят, но прекратят хищничество и обеспечат будущность великого богатства: тогда его ещё на много десятков лет хватит.

— Прекратить хищничество хорошо. Но вот в чём дело: там, где возможно прекратить золотое хищничество, — значит, и золото не слишком-то богато… Желтуха, Клондайк, Айдахо влекли и влекут людей в ужаснейшие условия жизни массами, значит, там много золота… На минусинских же приисках рабочих надо удерживать каторжными контрактами и полицейскими мерами. Значит, тут мало золота, и возиться с ним мало кому в охоту. И опять-таки скажу: чему научил золотой промысел Сибирь? Вы говорите о новых способах добычи, промывки. Где же они? Всякое новшество оглашается на всю Сибирь, как великое событие и чудачество, а огромное большинство роет и моет, как деды и прадеды рыли и мыли, А так как, при дедовских и прадедовских манерах истощённые шахты уже ровно ничего не дают, то эпигоны теперь нашли очень выгодным разрабатывать старинные отвалы, которыми пренебрегали первые золотые Ермаки и Наполеоны тайги. Был олень, пришёл медведь: оленя задушил, мякоти с него объел, тушу бросил; пришли волки, гложут мясо с костей… догложут, — и останется белый, сухой скелет, свидетельствующий, что олень был, но его уже нет, и волкам с медведями завтрашнего числа надо будет поискать себе пропитания от какой либо иной породы и в ином месте. А золотому оленю затешим надгробный памятничек и скажем навеки — прости. Посмотрите на современные сибирские капиталы, созданные золотопромышленностью: они либо в упадке, либо обратились за поддержкою к другим промыслам и добычам, ничего общего ни с золотопромышленностью, ни с горною промышленностью не имеющим. Сейчас хозяин сибирской торговли — спирт и хлеб, поскольку он может быть выгодно обращаем в спирт. Что даст Сибири винная монополия, поживём — увидим. Но покуда хозяин винокуренных заводов — самый великий человек в сибирских городах и сёлах, а вор-спиртонос — самый богатый и желанный человек на приисках… Вот промысел, несомненно, весьма процветающий! Но, увы, даже и в Ермачестве, он никогда не представлял собою конечных целей страны, а всегда принимался только, как легчайшее, хотя и не весьма пристойное, средство, коим решительно какие угодно цели достигаются!

Примечания править