Сибирские этюды (Амфитеатров)/Конокрады
← Чалдониада | Сибирские этюды — Конокрады | Яшка → |
Источник: Амфитеатров А. В. Сибирские этюды. — СПб.: Товарищество «Общественная польза», 1904. — С. 221. |
Домовладелец, у которого я квартирую, — старый сибиряк, полуинтеллигент, — поздравлял меня с покупкою лошадей.
— Отличное сделали приобретеньице. Дёшево, мило и во благо. По нашему месту без этой полезной скотинки жить нельзя. Вот только насчёт конокрадов, — держите теперь ухо востро. А, впрочем, и они у нас удручительны больше для крестьянского звания, городским же господам не слишком опасны. Ежели и сведут коня, то не на зарез, а на выкуп…
— То есть, как это, Михайло Иванович?..
— Пришлют письмо, в какое место надо дать выкуп за уведённого коня, и сколько.
— И помногу запрашивают?
— Нет, зачем же? Совесть имеют, Бога помнят. Рублей десять, пятнадцать, много, если двадцать пять. Разбирают, кто сколько в состоянии.
— Ну, а если конь дорогой?
— В нашем крае дорогих нет.
— Как нет? Я, не выходя из города, насчитаю вам с дюжину коней по двести—триста рублей и выше.
— То-то и есть, что вы «сосчитаете», — все они наперечёт, и всякий их знает. Поэтому для владельца и покупателя за честные деньги они — ценный товар; для конокрада же, если не последует выкупа, стоят не больше любой мужицкой клячи. Наш конокрад — вор огульный: он не разбирает, который конь дорогой, который дешёвый, который добрый, который худой. У него всякая животина в одной цене, потому что сибирский конокрад — не как российский. Тот коня в прок крадёт, чтобы барышнику или любителю перепродать, а наш — на убой, для шкуры. У вас, чем конь дороже, редкостнее, породистее, замечательнее, чем больше на него зарится охотников, конэсеров, тем больше опасности, что его сведут. В России краденого коня гонят продавать иной раз через три губернии в четвёртую. А наше конокрадство, ежели не на выкуп, то — до первого степного оврага. Загнал коней в укромное место, где безопасно от погони, — всех ножом по горлу, кожу облупил, тушу волкам и орлам бросил, и айда по степи, куда глаза глядят, до знакомого скупщика. В том и вся коммерция, ради кожи весь разбой. А коже рыночная цена — три целковых, — одинаковая, что её снять с клячи, что с тысячного рысака. Изволите знать Веселяшкина?
— Судебного следователя?
— Так точно. Это он — наш благодетель, именно, с него пошла мода у конокрадов воровать на выкуп. Покуда он им этой коммерции не открыл, сплошь резали… Большой мы тогда убыток терпели.
— Судебный следователь открыл конокрадам новый вид «коммерции»? Странно.
— Ничего нет странного, — напротив, очень хорошо. Он, господин Веселяшкин, — наш сибирский уроженец, местные нравы, обычаи знает в совершенстве. Вы, господа российские, воров, разбойников и всякий бродячий народ как-то особо, не по-людски понимаете. Вам, как вчуже живущим, всё как-то чудно и невероятно: почему, мол, другие люди — как люди, а этот вот вдруг вор и разбойник? Вы всё рассматриваете: как он стал вор? Да отчего разбойник? А мы, как прожили, — война войною, — с ссыльными сто лет, рассуждаем об этом деле много проще. Так рассуждаем: всякий человек, прежде всего, должен себя питать, и притом, чтобы, питая, была ему выгода. Ежели человек ворует, то, стало быть, ему выгодно воровать, а не промышлять иным делом. И тут — либо тебе надо его поймать, либо так поступить, чтобы он потерял в воровстве свою выгоду. Вон, в старину, когда беглые сотнями шли через наш уезд, мы для них обязательно выставляли по вечерам за окно, на завалину, хлеб, остатки от ужина, вообще, всякую еду, которая в доме лишняя. Иной раз — бражки корец, спирта черепушку. Зачем? Как ваше о том мнение?
— По добродушию, по мягкости сердечной, — я полагаю… Чтобы измученным, нищим людям помочь…
— Доброта… гм… оно, конечно, и доброта… Однако, прямо вам скажу: не одни добрые так поступали, но и такие, которые всё своё состояние нажили и упрочили охотою на горбачей. Одно другому не мешало. Сам он домохозяин, почтенный, в тайге, у беглой тропы, на лабазе сидит, горбачика подстерегает, а, между тем, угощение для горбачей его семейные каждую ночь выставляют за окно свято и нерушимо. И, может быть, тот самый горбач, которого сегодня чёрт под его каинскую пулю сунул, вчера ночью его хлеб ел и Бога за него молил. Нет, тут была суть не в доброте, а в осторожности и в правильном расчёте. Мы очень хорошо и верно понимали, что беглому, ежели он сыт и здоров, нет никакой выгоды нас трогать. Он не для того бежал с каторги, чтобы валандаться в наших местах: у него подошвы горят, он на родину поспешает — стало быть, коли засилье имеет, он тем больше рад, чем скорее очутится ближе к Уралу. А, ежели голодный, то идти вперёд ему, отощалому, невозможно, и должен он в наших местах, — покуда подкормится, — застрять. А, застряв, беспременно же должен он промыслить себе пищу и прочее, что требуется, не иначе, как с нас же. А промыслов иных, как украсть, у него нету. Стало быть, покуль он в наших местах слоняется, потуль у нас будет неисходное воровство. Если бродягу прикармливать, совсем ему нет резона в пути своём озоровать воровством. Потому что, как только он не остережётся, сблудит, так сейчас же забоится, что его станут ловить: понимает, шельма, что за своё добро никто ему даром не оставит и не простит; значит, надо укрываться от сыска, облавы, бежать в сторону, сойти с прямого беглого тракта. Глядь: стащил-то пару гусей, либо рублёвую баранину, а из-за них пришлось сто вёрст крюка сделать, да потерять ден пять времени. А ноги-то у бродяги свои, не купленные; а дней-то у него в запасе для похода немного, и спешит он к родному пепелищу, либо к вольным черноморским портам, инда душа в нём мрёт. Это была самая верная прежде примета: которая деревня или заимка выставляют хлеб-соль для удалых, те безопасны от всякого нападения и грабежа. Придут молодцы тёмною ночью, возьмут своё положенное и идут прочь. До того верно соблюдалось, что, ежели какой негодяй и после того сблудит что, так мужички прямым путём шли в тайгу искать суда и расправы у его же сотоварищей, вольной варнацкой братии… И бывали случаи, что беглые жестоко наказывали своих озорников: дескать, не блуди у людей, которые с нами в мире, не порти имени и веры другим бродягам, не отнимай у мужиков охоты держать нашу руку!
— Скажите, Михайло Иванович, сейчас обычай этот ещё существует или вышел из употребления?
— Держится ещё кое-где, но больше уже, именно, как обычай, — по привычке к старине. Прямое своё назначение он потерял совершенно: небось, молодёжь, в иных местах, уже и не знает его истинного смысла, а дети детей наших и вовсе о нём забудут. Две тому причины имеются. Первая, что беглые мало заглядывают в наш уезд. Они там, севернее, свою полосу имеют, за Красноярском, к Енисейску, на среднем Енисее, по Ангаре. Да, и вообще их стало несравненно меньше против былых времён, не только в здешних местах, но и по всей Сибири. Прежде каторга-то на материке была, а теперь сахалинская, островная. Именно уж — тридевять земель, тридесятое царство. Сахалинец, который бежит с острова, до нас доходит редко. Коли не повезло горемыке, то ему ещё на Амуре капут, либо в Уссурийском крае; а коли счастливый да удачливый, он является из Забайкалья в Иркутск или на какую-нибудь ближнюю станцию уже с «глазами», покупает билет, как все добрые люди, и катит себе паном по чугунке. Добрался до Иркутска, — будь спокоен: раньше, чем в России, никто тебя не схватает. К нам попадает теперь и, вообще, оседает в Сибири только такой из бродяг, которому в Россию либо не зачем идти, либо столь уж там по всей полиции прославился, что нельзя к ней и носа показать. Ну, а этих отчаянных не слишком много. Лет десять тому назад, чуть, бывало, выедешь за город, — ста шагов не минуть, чтобы удалого не встретить. А ныне на сто вёрст кругом скачи в одиночку, пожалуй, хоть и двустволки не бери. Очень много помогла тому чугунка, сибирка. Покуда её строили на разных участках, она повысосала от нас беглый народ, словно банка дурную кровь. Сибирка кончилась, — маньчжурка началась: туда беглый люд сильно хлынул. Когда нужны рабочие руки, подрядчикам не разбирать стать, который беглый, который нет… А иные так даже покрывали заведомо известных, разыскиваемых. Так вот — первая причина: настоящих беглых у нас больше нет, не для кого больше ставить хлебы. А вторая причина: одолели переселенцы. Нагнали к нам, прости Господи, вошей этих миллион двести тысяч; кажись, больше, чем нас самих. И всё — шваль самая оголтелая. Нищенствуют хуже всяких беглых; покуда дошли до своего назначенного места, — все окна попутные по тракту обклянчили. Их корми, беглых корми, — это и хлеба не напасёшься! сами, пожалуй, без куска во рту останемся.
Лицо старика приняло злобно презрительное выражение, свойственное всякому коренному чалдону, когда речь заходит о переселенческой «саранче». Впрочем, Михаил Иванович быстро спохватился, что я — российский, «навозный» (а все российские держат переселенческую руку) и, следовательно, сочувствовать его иеремиадам я не могу. Поэтому он круто повернул разговор и возвратился на первое.
— Да, так я было начал вам о конокрадах и господине Веселяшкине. Конь у него был шибко добрый, приведённый из России. Когда свели его со двора, господин Веселяшкин, первым делом, проехал обыском вёрст двадцать кругом города, обшарил балки, овраги, вымоины, котлы, яры: не лежит ли где свежего коневьего падла. Не найдя, смекает: стало быть, пожалели коника, не зарезали, жив ещё, голубчик, надеются продать. Смекнув, встречает па улице, будто невзначай, дворника тут одного, — может быть, изволите знать? — Филата Финагеича Борзых: он уже лет двадцать тем известен, что первый скупщик по коневьей коже, тёмным товаром, из воровских рук.
— Здравствуй, Филат Финагеич.
— Здравствуйте, барин. Как вас Бог милует?
— Живём мало-мало. Однако, худо, Филат Финагеич: удалые свели любимого коня.
— Слышал, ваше высокородие, о таком вашем горе. Эки бездельники, прости Господи! Мало им мужицкой скотины, — нет, всякий страх потеряли, вздумали у начальства красть.
— Главное, что досадно, Финагеич: ну, на беса ли им дался мой конь? Опасность на себя берут, а расчёта не имеют. Самое глупое это времяпровождение.
— Уж чего глупее, если без выгоды?
— По моему мнению, в том даже и удали нет.
— И, конечно, что нет. Вполне разумное ваше слово, сударь. Ты удаль тем докажи: — деньги возьми. А денег не взял, — напрасно жизнь терял.
— Вот, вот… А тут именно так, в согласии умным речам твоим, и выходит. Зримое дело: украли коня только ради озорства, чтобы побахвалиться, следователя подразнить…
— Однако, сударь, ваш конь, ежели на охотника, хороших денег стоит.
— В ихних руках он ничего не стоит, Финагеич. Где, кому можно продать его по близости? Его знают на двести вёрст круга. Как ни перекрашивай, он обличит себя уж одним ростом: приводной конь, российский, таких в нашей степи не найти.
Призадумался Финагеич.
— Оно точно, говорит, конь ужас какой приметный.
— Вот видишь. Никто не решится покупать, потому что разве круглый дурак не поймёт, что на моём коню здесь возможен один открытый выезд: пожалуйте в острог.
— В Сойотию угонят.
— Пятьсот вёрст гнать, две недели терять, пятьдесят целковых заработать, а муки принять на триста? Да и как ты переправишь его в Сойотию? Всё же надо пройти кордон, — хоть и плоховат он у нас, однако, и ему случается удача, раз на раз не приходится. Да и я, брат, тоже не дремал, меры принял: разослал служебные телеграммы, отправил нарочных по трактам, чтобы стерегли на перегонах.
— Ну, сударь, на это не уповайте: степь, да тайга велики, тысячи голов проходят из-за границы и за границу мимо караульщиков ваших прекрасных, под самым их носом, — так одного-то коня прогнать не велика штука.
— А ты вспомни, Финагеич, каков он: холёный, балованный, на соломе привык стоять, по битой дороге бегать. А тайга копыту не баловница. В неё и из сибирских-то лошадей не со всякою сунешься, надо выбирать привычную, таёжную. Как же воры мечтают пройти тайгу с московским конём? Нельзя тому быть! А если и пройти, опять его мучить — вести по горным ущельям и вьючным тропам? Разве мыслимо? Не иначе, что останется он у них где-нибудь в чарусе, либо провалившись сквозь бурелом, с переломленною ногою… только и пользы выходит, что шкуру сдерут. Вот тебе за все труды и пятьсот вёрст хода, — получай три рубля на разживу.
Финагеич говорит:
— Это вы сосчитали довольно правильно.
— Риска много, а самим дороже. Да ещё со мною норовят поссориться.
— Не надо большого ума, чтобы ваши слова сообразить. Чем в Сойотию, выгоднее здесь на скорую руку зарезать.
Следователь объясняет:
— Того-то я и боюсь. Кабы вор был глупый, да погнал коня в Сойотию, у меня, всё-таки, надежда есть — перехватить его на дороге. А, если сообразит, что конь ему совсем безвыгодный, он его, разбойник, на шкуру зарежет.
— Это беспременно: на то и крадут, чтобы шкуру снять.
— Этакому ли коню за три серебра пропадать? Обидно.
— Истинно обидно, сударь, потому что ныне на коневью кожу цен совсем нет.
— Просто, веришь ли, кабы знать, кто украл, так чёрт с ним! И ловить бы его не стал, а прямо, ей-Богу, лучше бы сам, по доброй своей воле, заплатил ему два золотых, — пусть только пожалеет лошадь, не режет, а назад приведёт.
— Да, — говорит Финагеич, косясь на мимо летящую ворону, — этак, по-хорошему, уж на что бы лучше.
— Понимаешь: и мне полное удовольствие, и ему, вору, вся выгода, потому что не три целковых, а все десять барыша.
— Очень, очень правильно рассуждаете, — говорит Финагеич, — кабы воры знали такое ваше благое намерение, беспременно бы возвратился к вам конь ваш. Одна беда: как узнать, который изверг его украл?
Однако, при всём том его недоумении и сожалении, вечером того же дня бросают следователю в окно неведомые люди безымённую записку:
«Если желаете получить своего коня обратно, положите в таком-то месте, под такой-то камень, три золотых, только чтобы честно и благородно, — сами прочь уйдите, и чтобы полиция, либо каких иных соглядатаев не посылать. Если увидим, что вы с нами по честну, тогда и мы с вами по хорошему».
Господин Веселяшкин так и поступил. С вечера он положил деньги в указанное место, а ранним утром на завтра пошёл следователев дворник отворять ворота, — ан, пропалый конь так и сунулся на него с улицы. Стоит, привязанный за скобу к калитке, в верёвочной обрати, а на обрати завязана записка: «Пятнадцать получено, в расчёте».
После того случая, следователь встречает Финагеича:
— Что, брат, за чудо дивное? — говорит, — никак намедни-то воры нас с тобою подслушали?
А Финагеич ему, не моргнувши глазом:
— Очень, — отвечает, — это всё возможно, господин Веселяшкин, потому что весьма мне тогда понравилась эта ваша мысль, чтобы откупаться деньгами от лихих людей. Так что я, пришедши после вашего разговора на базар, довольно даже громко и многим рассказывал о том во всеуслышание. Сами знаете, на базаре мало ли топчется всякого пришлого народу? Один — другому, другой — третьему, так оно и до вашего вора дошло, доведалось…
А чего там «дошло», когда конь у него, старого хитреца, и спрятан был на подгородной заимке? И следователь на него думал, да уверенности не имел, чтобы сделать обыск по надёжным уликам…
Вот, с тех пор и пошла у нас эта новая воровская игра: угонять коней на выкуп. Теперь, когда у кого-нибудь пропадает хороший конь, о нём у нас даже мало беспокоятся, потому что так уже и знают, и ждут, — будет записка: клади деньги там-то и столько-то, а положив деньги, найдёшь свою пропажу там-то и там-то. Это стало у нас в роде налога, который рано или поздно приходится заплатить каждому любителю-коневладельцу. Люди опытные, умные в таких случаях, даже не заявляют в полицию, а просто говорят:
— Ну, вот, очередь платить налог дошла и до меня. Заплатим.
И платят. А потом, — надо и конокрадам отдать справедливость, — очень надолго остаются от них застрахованными.
— А пробовал, всё-таки, кто-нибудь заявлять в полицию?
— Бывали горяченькие.
— Что же?
— Бесполезно, конечно. Ну, что при наших степях, с их тысячами дорог на весь свет, полиция в состоянии сделать? Если полиции не помогут обыватели, она бессильна. А обывателю-крестьянину, что чалдону, что переселенцу, какой расчёт ловить конокрадов, ежели угнан не деревенский табун, а городской коняка? Зачем? Чтобы потом, в скорую отместку, лишиться своей собственной животины? Опять же деревенщина у нас горожан не любит: ещё сама поможет конокраду, который пошёл набивать руку по городским коням, помирволит и самому укрыться, и добычу укрыть. Да, притом, у них, у конокрадов в городу — своя полиция, лучше казённой. Все планы, события шельмам известны за полчаса до свершения и против всех сейчас же приняты меры. Лучше с ними ладить, а то озлобятся, примутся мстить, пуще обокрадут, пустят красного петуха, либо насмеются так, что потом срам выйти на улицу. Вон, купец Остапов погорячился, не пошёл на сделку, заставил: пусть полиция ищет. А на завтра исправник получает подмётное письмо, — да ещё стихами, вообразите, подлецы изобразили:
Ах, ты, исправник наш прекрасный,
Не посылай людей напрасно:
Сего октября двадцать второго дня
Облупили мы Остапкина коня,
О чём докладаем в сей бумаге,
А падло ищи в Афонькином овраге.
Назло зарезали. А цена коню была пятьсот рублей, иноходец серый в яблоках. Вот каков народец Божий! Так что, сударь, уж если случится вам такая беда, что очередь дойдёт до вас, мой вам опытный совет: откупайтесь, дела не начинайте, а то и коней не получите, и с начальством в своём неудовольствии напрасно поссоритесь, да ещё поставят вас, шельмы, в дураки, высмеют по всему городу. Это всё испытанное.
Впоследствии я проверил слова домохозяина по другим разговорам. Михайло Иванович оказался бытописателем не только правдивым, но даже чересчур осторожно повествующим. Мне сообщили, что за коня, украденного в выкуп, можно торговаться на почти что открыто существующей, своеобразной бирже: для этого стоит только отправиться в кабак имя рек, а там уже сам подойдёт к тебе парень такой-то из лица и в такой-то поддёвке и заведёт с тобою обиняковую речь о пропаже. Господа конокрады — люди с гонором и с большою осторожностью, и потому лучше идти в кабак торговаться с ними самолично, а кучера или доверенного не посылать, так как, по-ихнему, «доверенный — человек неверный». Если вы сторговались, но лошадь ваша угнана далеко, так что на её возвращение требуется несколько дней, — то вы имеете право и возможность просить, чтобы на это время вам для надобностей ваших была поставлена другая лошадь, и желание ваше будет исполнено со всею любезностью.
— Ну, а как же возвратить ворам эту временную лошадь, когда они доставят вашу собственную?
— Очень просто. Вы вводите свою лошадь во двор, ставите на конюшню, а чужую, в ночь, выводите на улицу и привязываете или просто оставляете бродить заворотами. Дальнейшее вас не касается.
— А разве хотя бы вот такие эксцентрические возвращения не могут сделаться для конокрадов полицейскою ловушкою?
— Пробовали…
— И?
— За это самое у нас в пятом году город горел. Домов сотню выхватило пламенем. Конокрада-то не поймали, — из револьвера отстрелялся, — а на той же неделе полетел по улице красный петух… да в самую буревую погоду! Да! Вот то-то и оно-то. У нас пожара пуще всего на свете боятся, потому что для нашего города не может быть беды его злее. И всегда так будет, покуда города стоят деревянные. В деревянном городе — лихие люди, которые, собравшись скопом, предпринимают злое, всегда должны иметь над жителями очень большую, угрожающую власть. И полиции всегда придётся пасовать пред ними, потому что на пожарные трубы мы уповаем мало, а огня да ветра боимся просто до ужаса…
Признаюсь, после таких разговоров, я не без живого, хотя несколько жуткого, любопытства ожидал, когда очередь «налога» коснётся меня, дав мне возможность познакомиться практически с «удалыми» воровской биржи, поставленной, как читатель слышит, в условия прямо какого-то торгового дома, солидной фирмы по конским делам. Но, должно быть, мои дешёвые и малорослые, местной породы лошадки не представили господам промышленникам особо лестного соблазна, так что романтические ожидания остались втуне. Зато вот чужой случай, которого я сам был свидетелем. Выехал я за город кататься. На окраине — кабак, не тот знаменитый, конокрадческий клуб, а просто кабак, один из сотни содержимых, в ожидании смены монополией, кандидатом прав Фемистоклюсом Маниловым. Подъезжает к кабаку в телеге здорово пьяный мужик, идёт в кабак, лошадь с телегою оставляет у крыльца не привязанную. Несколькими минутами позже, меня обгоняет вскачь, грохоча телегою по мёрзлым колеям, на той же лошади, другой мужик, молодой ещё малый. Я его окликнул:
— Куда так шибко гонишь?
Не ответил. Думаю: не ладно. Похоже, что парень лошадь угнал. Возвращаюсь в город. У кабака — толпа мужиков. Машут руками, кричат, но без особого одушевления, а точно необходимый обряд совершают.
— Выпил шкалку, вышел, сел в телегу и уехал.
— Я ему говорю: не трожь, нешто твой конь? А он мне: — Коли ежели я хочу на ем ехать, так, значит, что мой.
— Кнутищем махнул и погнал, и погнал…
— Вот, когда погнал-то он, тут уж я, братцы, и догадался, что вор: свой хозяин таким способом не станет гнать животину по городу, среди бела дня…
Потерпевший от кражи мужик, пьяный несколькими градусами глубже, чем когда входил в кабак, тоже весьма спокойно повторял:
— Ишь, мерзавец, с… с…! Я его, как доброго, водкою просил… А он… ах, ах, ах! на мово коня, как на свово коня… Ах, ах, ах! денег стоит конь, сорок пять рублей плачен.
— Не тужи, дядя! Найдётся…
— Вестимо, найдётся: не резать же эку лошадь, выкуп возьмёт… Но только — как же это? Я его водкой поил, заедков ему поставил…
На завтра новостью городского дня было: убили вчерашнего конокрада.
— Неужели до смерти?
— Нет, жив, но, должно быть, умрёт: очень уж основательно выколочен, едва дышит.
— Где же его, бедного, так обработали?
— Да всё там же, у кабака.
— Как? Он посмел показаться в кабаке, от которого вчера увёл лошадь?
— Отчего не сметь? Он не зря пришёл, по делу: торговаться с хозяином, которого обезлошадил, сколько тот даст на выкуп.
— Конечно, этот именно хозяин его и изутюжил?
— Нисколько не он. Напротив, они отлично между собою сторговались за семь рублей, ударили по рукам, выпили мировую. Да только вот вор этот оказался уж слишком озороватый и наглый парень.
— Что же?
— Да, как выходит он из кабака — спьяну ли, сдуру ли — вздумал проделать ту же вчерашнюю штуку. Стояла по близости парочка Парфёнова, тысячника, с санками; с утра-то сегодня, знаете, снег было выпал. Вдруг вор парфёновского работника в ухо, тот с ног долой — брык, а вор — прыг в сани, ударил вожжами и поскакал. И ведь совсем было угнал, пёс, да не потрафил на мост: сани перекинулись на бок, а пристяжная занеслась через постромку, начала бить задом. Ну, сбежался народ, нагнали, подняли вора из-под саней и приняли в кулачищи… А тот мужик, вчерашний-то, ограбленный, ещё даже заступался: батюшки, — просит, не убейте, голубчики, его, подлеца моего, до смерти! у меня с ним по рукам бито — коли убьёте, пропадать моему коню…
При столь профессиональной постановке конокрадства, о редкой лошади в степной Сибири можно утверждать с уверенностью, какими путями прошла она через десятки рук, прежде чем очутилась на конюшне у своего приобретателя, и насколько законны права на неё всех этих бесчисленных владельцев. Меня самого по поводу одной из лошадок, с покупкою которых поздравлял меня Михайло Иванович, ждал довольно конфузный и неприятный разговор на базаре. Ходит вокруг да около краснобородый мужик из зажиточных, уже обсидевшихся на сибирской земле, старых переселенцев. Всё приглядывается.
— Что, дядя? Узоров на коню ищешь?
— Да, вишь ты, диковина… Твой что ли будет конёк, барин?
— Мой.
— Та-ак. Давно владаешь?
— Нет, только что купил.
— Та-а-к. От кого, — дозволь спросить?
— От купца Бандуренкова.
— Так. А он у кого взял?
— Это, брат, ступай, его спрашивай: купец известный, богатый, торговля у него большая. Бог его знает, откуда он лошадей приводит.
— Так, так. Конечное дело, — где коня через всех хозяев уследить? Я, барин, потому тебя пытать осмелился, что признал коня. Мой он, конь-то, доморощенный…
— Вот тебе на! А не врёшь ли, дядя?
— Ей-Богу, право, мой. Если хочешь, тут же на базаре и свидетелей найду, что мой. Десятый год, как он у меня со двора угнатый. Панфилка Чертоброд свёл, — вот которого, чать слыхал, дело было в суде, будто его татары на Абакане забили и в воду бросили…
Начинает рассказывать приметы лошади. Убеждаюсь, что верно, — настоящий хозяин, не самозванец.
— Как же, дядя, нам с тобою теперь быть? Вижу, что, точно, лошадь была твоя. Как же нам делиться-то ею? Я за неё тоже только что заплатил хорошие деньги.
— Что ты! Господь с тобою! Нешто я к тому речь вёл, чтобы делиться? Она, небось, за десять-то лет, как мало-мало не жеребёнком выкраденная, сто хозяев успела переменить. Никаких правов за мною на неё нет. Я к тебе не с кляузою, а вижу: будто конь знакомый? никак мой? Ан, и в самом деле мой. Ну, на радости свидеться, наше вам почтение.
И он приветствовал животину самым глубоким и комическим поклоном, а конь почему-то необыкновенно сердито мигал на него гордыми, ярко-коричневыми глазами.
— А, с найдёнышем моим вас поздравя, не будет ли с твоей милости на чаёк?
Я дал мужику рубль, и мы расстались друзьями.
После еду к Бандуренкову.
— Послушайте, Митрофан Козьмич, — какую лошадь вы мне продали?
— А что? Неужели с норовом или с пороками? Кажется, аккуратненький во всех статьях, чистенький конёк: особо для вас старался, не в наживу, а для уважения…
— Не то. Она, оказывается, краденая. Сейчас на базаре её опознал прежний владелец.
Бандуренков широко открыл глаза:
— Ну, так что же?
— Да, как же это?
— Вам-то какое дело?
— Знаете, всё-таки… ездить на краденой лошади…
Купец посмотрел на меня, как на грудного младенца.
— А на какой же ещё ездить? Где я вам найду не краденую? Всякая порядочная лошадь была когда-нибудь краденая. Вы её купили у меня честно. Я купил её у татарина честного. О нём я тоже знаю, что он осторожный: краденых лошадей из первых рук не покупает. Ну, а у кого купил её тот, от кого татарин купил, — о том, извините, не допрашивал. Если этак копаться в лошадиных родословных и передаточных, так, по нашим местам, и вовсе нельзя коней держать, — разве что польститесь иметь каких-нибудь одров скелетных или демонов норовистых. Потому что, уж если коня никогда никто не крал, то, верно, грош ему цена… Заботьтесь о том, чтобы самому купить коня в законном порядке, а о прошлых владельцах думать плюньте. Чёрт их теперь разыщет! Небось, давно на Сахалине гниют…
— Нет, моего предшественника, говорят, на Абакане татаре забили…
— Татаре? — с удовольствием, вкусно сказал купец, — татаре забьют! К ним конокрад не попади: не шутят.
Быструю перепродажу краденых лошадей из рук в руки, — так что вскоре всякий след заметен, и совершенно теряется запутанная линия преемства во владении, и давность хищнического пользования торжествует над правом собственности законной, — зло это думают иные парализовать введением так называемых конских паспортов, обязательно переходящих от каждого продавца к каждому приобретателю. В крестьянстве, сколько я разговаривал об этом проекте, он вызывал дружный и не особенно уважительный смех.
— Барин милый, — говорили мне, — чего у вас в городу не придумают? У нас и на человечьи-то паспорта начальство рукою машет.
— Нешто на наших палестинах можно по паспорту человека уследить? А уж куда там скотину!
— На Фитькином заводе только деньги заплати: какой хочешь тебе паспорт сделают, с законными печатями, с подписями: на весь белый свет — гуляй, не хочу. А если ты человек богатый и не жалеешь казны, заплати сторублёвку: приладят тебе такие «глаза», что хоть прямо поступай с ними на службу, в самый город Петербург. Графом тебя пропишут, медали, кресты обозначат. Рисовальщики, дьяволы! Так вот и посуди: людям паспорта делают, — за лошадиными ли быть остановке? Плёвое дело. Двугривенный будет вся цена мастерству…
Есть ещё более серьёзная причина, почему всякие письменные удостоверения личности, лошадиной ли, человеческой ли, совершенно бессильны и бесполезны в этом, как чёрная ночь, тёмном краю. Это — поголовная безграмотность, о которой я уже говорил ранее. Ввести в южно-сибирский обиход лошадиные паспорта значит только прибавить несколько десятков рублей ежемесячного дохода волостным писарям, письмоводителям крестьянских начальников, становых и т. д.
— Паспорт, — мрачно говорил мне старый сибирский полициант, — в сих двусмысленных местах штука двуострая-с, а весьма часто-с даже и нелепая-с, так как, если бы мы паспортам безусловно доверяли и всё, что в них прописано, принимали за чистую и непреложную истину-с, то верьте мне: в какие-нибудь два—три месяца уезд наш оказался бы заселённым столь привилегированными особами, что — почитать их паспорта, оторопь возьмёт от одних титулов. Фабрикованный, кукольный паспорт — язва наших мест. Вот почему мы в Сибири совершенно равнодушны к прописке и проверке паспортов, которая в России составляет всю суть полицейского наблюдения. Я в России не служил, тамошних порядков не знаю. Быть может, там паспортная система и имеет ещё какой-нибудь смысл, но у нас — ни малейшего. Что же я буду прописывать вас по паспорту, как Ивана Ивановича Иванова, когда вы, в действительности, Пётр Петрович Петров, а при желании, можете вынуть из кармана и представить к прописке ещё хоть десять паспортов, по которым вы наизаконнейшим образом выходите и Карпов, и Сидоров, и Антонов? При совершенстве нынешней владивостокской, забайкальской и японской подделки, легального человека от нелегального по паспорту отличить невозможно-с…
— А как же вы, всё-таки, отличаете? Ведь бывают же случаи, когда вы должны…
— А вот, именно «случаев» ждём. Запрашивают нас откуда-нибудь: нет ли у вас такого-то Федота, а приметы и приблизительное прошлое его такие-то. Мы отвечаем: Федота у нас нету, но есть Онисим, весьма подходящий под ваши обозначения. Почему, буде требуется, можем проследить Онисима, не есть ли он искомый Федот. Паспорт же у Онисима в совершенном порядке.
— Так что, если об Онисиме Федоте нет никаких запросов и сам он сидит тихо, ведя себя смирно и не попадая в истории, то мирное существование его обеспечено, хотя бы паспорт его и был японского происхождения?
— Конечно. Потому что массовая проверка паспортов, при наших расстояниях, немыслима, и, следовательно, мы должны принимать чёрное по белому на веру до тех пор, пока человек не подаст своим поведением повода исследовать его ближе и глубже. А если человек живёт смирно, ведёт себя исправно, никаких поступков не являет, никем дурно не аттестуется, — кто к нему полезет за паспортом? Зачем?.. Поголовкиных изволите знать?
— Как же.
— Почтенное семейство, и люди весьма достаточные. Дедушка их умер два года назад, фирмы основатель. Благороднейший был старичок, хотя так до конца дней своих и не умудрился грамотою. Основался он в наших местах ещё до воли, следовательно, прожил здесь не менее сорока лет. Нажал состояние, семью взбодрил и вырастил, а паспорта его никто никогда не видал, и был ли у него таковой, и точно ли он Поголовкин, а не Ванька Каин, так с ним в могилу и кануло… На совесть за хорошие деньги поп с женою обвенчал, на совесть детей в метрику записали, на совесть в своё время торговые права оборудовал, на совесть нотариусы всю жизнь акты его свидетельствовали… И надо к чести его приписать, в самом деле был старик чрезвычайно какой справедливый и совестливый, заслуживал всякого должного доверия и даже из себя был, как самый солидный патриарх Енох, которого за святость ангелы живого на небо взяли. А, при всём том, умерши, когда потребовался его документ к уничтожению, оказался он не более, как беспаспортный человек, и какого, собственно, рода-племени, — неизвестно, а равно и которые имелись за ним художества, и где он настоящий свой документ, вместе с подлинным званием и совершенными в оном художествами, оставил.