Сахалин (Дорошевич)/Раскомандировка
← Тюрьма ночью | Сахалин (Каторга) — Раскомандировка | Тюрьма кандальная → |
Опубл.: 1903. Источник: Новодворский В., Дорошевич В. Коронка в пиках до валета. Каторга. — СПб.: Санта, 1994. — 20 000 экз. — ISBN 5-87243-010-8. |
Пятый час. Только-только ещё рассвело.
Морозное утро. Иней лёгким белым налётом покрывает всё: землю, крыши, стены тюрьмы.
Из отворенных дверей столбом валит пар. Нехотя, почёсываясь, потягиваясь, выходят невыспавшиеся, не успевшие отдохнуть люди; некоторые на ходу надевают своё «рваньё», другие торопятся прожевать хлеб.
Не чувствуется обычной свежести и бодрости трудового, рабочего утра.
Люди становятся шеренгами; плотники — к плотникам, чернорабочие — к чернорабочим.
Надзиратели по спискам выкликают фамилии.
— Здесь!.. Есть!.. — на все тоны слышатся с разных концов двора голоса, то заспанные, то мрачные, то угрюмые.
— Мохаммед-Бек-Искандер-Али-Оглы! — запинаясь читает надзиратель. — Ишь, чёрт, какой длинный.
— Иди, что ли, дьявол! Малайка[1], тебя зовут! — толкают каторжные кавказца, за три года каторги всё ещё не привыкшего узнавать своего громкого «бекского» имени в безбожно исковерканной передаче надзирателя.
Над всем этим царит кашель, хриплый, затяжной, типичный катаральный кашель.
Многих прохватывает на морозце «цыганский пот». Дрожат, еле попадают зуб на зуб.
Ждут не дождутся, когда крикнут:
— Пошёл!
Ещё очень недавно этот ранний час, час раскомандировки, был вместе с тем и часом возмездия.
Посредине двора ставили «кобылу», — и тут же, в присутствии всей каторги, палач наказывал провинившегося или не выполнившего накануне урока.
А каторга смотрела и… смеялась.
— Баба!.. заверещал как поросёнок! Не любишь! — встречали они смехом всякий крик наказуемого.
Жестокое зрелище!
Иногда каторга «экзаменовала» своих стремившихся заслужить уважение товарищей и попасть в «Иваны», в герои каторги.
На кобылу клали особенно строптивого арестанта, клявшегося, что он ни за что «не покорится начальству».
И каторга с интересом ждала, как он будет держать себя под розгами.
Стиснув зубы, подчас до крови закусив губы, лежал он на кобыле и молчал.
Только дико вращавшиеся глаза да надувшиеся на шее жилы говорили, какие жестокие мучения он терпел и чего стоит это молчание перед лицом всей каторги.
— Двенадцать! Тринадцать! Четырнадцать! — мерно считал надзиратель.
— Не мажь!.. Реже!.. Крепче! — кричал раздражённый этим стоическим молчанием смотритель.
Палач бил реже, клал розгу крепче…
— Пятнадцать… Шестнадцать… — уже с большими интервалами произносил надзиратель.
Стон, невольный крик боли вырывался у несчастного.
«Срезался! Не выдержал!»
Каторга отвечала взрывом смеха.
Смотритель глядел победоносно:
— Сломал!
Иногда каторга ждала раскомандировки, просто — как интересного и смешного спектакля.
— Смотрите, братцы, какие я завтра курбеты буду выкидывать, как меня драть будут. Приставление! — похвалялся какой-нибудь «жиган», продувший в карты всё, до казённой одежды и пайка включительно, питающийся крохами со стола каторги и за это разыгрывающий роль шута.
И каторга ждала «приставления».
Помирая от внутреннего, еле сдерживаемого смеха, смотрела она на «курбеты», которые выделывал «жиган».
Многие не выдерживали, прыскали от смеха, на землю приседали от хохота: «Не могу, братцы вы мои».
А несчастный «жиган» старался.
Падал перед смотрителем на колени, клялся, что никогда не будет, просил пощадить его, «сироту, ради деточек малыих».
Не давался положить на кобылу, кричал ещё тогда, когда палач только замахивался.
— Ой, батюшки, больно! Ой, родители, больно!
— Крепче его, шельму! — командовал взбешённый смотритель.
А «жиган», лёжа под розгами, прибирал самые «смешные» восклицания:
— Ой, бабушка моя милая! Родители мои новопреставленные!
И кровью и телом расплачивался за те крохи, которые бросала ему со своего стола каторга.
Расплачивался, доставляя ей «удовольствие».
Наказание кончалось, и «жиган», часто еле-еле, но непременно с деланной, натянутой улыбкой, подходил к своим.
— Ловко?
Ещё недавно, выйдя ранним морозным утром на крыльцо, можно было слышать вопли и стоны, нёсшиеся с тюремного двора.
Но tempora mutantur…[2] Веяния нашего великого гуманного века всё же сказались и на Сахалине.
И смотритель Корсаковской тюрьмы горько жаловался мне, что ему не дают теперь «исправлять» преступников.
Эти утренние расправы, экзамены и спектакли для каторги составляют сравнительно редкость.
Раскомандировка происходит и кончается тихо и мирно.
Перекличка кончена.
— Ступай!
И каторжные, с топорами, пилами, верёвками, срываются с места, бегут вприпрыжку, стараясь согреться на ходу.